Текст книги "Музыка любви"
Автор книги: Анхела Бесерра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Дни напролет они проводили взаперти. На двери апартаментов Бенхамин распорядился повесить табличку «Вход воспрещен» и вдобавок приставил двух охранников со строжайшим приказом о любом подозрительном движении докладывать директору отеля или же ему лично. Персоналу запрещено было обсуждать необычный случай, но шепотом из уст в уста передавался слух, что одна из барышень заболела ветряной оспой и находится на карантине. Потому и нельзя никому туда входить, кроме двух горничных, всегда одних и тех же, которые надевают марлевые маски, чтобы сделать в номере уборку или подать обед. Их выбрал сам Бенхамин с помощью своего друга Жоржа, директора.
Мать неотступно наблюдала за ними, и все же, в редкие мгновения, когда ей случалось отвернуться, Соледад угадывала некий секрет, затаившийся в выразительных глазах Пубенсы. В день, когда разразился скандал, Бенхамин, изрыгая проклятия, швырнул фотографии Жоана и Соледад в унитаз и спустил воду. Но одна спаслась от гибели, прилепившись изнутри к фарфоровой стенке. Пубенса, придя в туалет, обнаружила ее, вытащила, высушила как могла, феном и полотенцами, а затем спрятала под стельку туфли. Теперь красноречивыми взглядами она пыталась утешить маленькую кузину: что-то да осталось от ее Жоана. Фотография.
Тем временем юный официант не находил себе места, уверенный, что его ненаглядная тяжело больна, а он не вправе окружить ее заботой и лаской. Он тайком прокрадывался на шестой этаж, подглядывал издалека за дверью номера 601, но ничего особенного так и не увидел. К тому же его приводила в ужас одна мысль о том, что отец Соледад застигнет его околачивающимся поблизости и возьмет назад свое позволение ей писать. Даже медовые речи месье Филиппа не помогли: сколько ни пытался он всеми правдами и неправдами выспросить хоть что-то у горничных, те молчали как рыбы. Оставалось довольствоваться ходящими по отелю сплетнями.
Единственный раз, когда у Жоана выдался свободный вечер, – по выходным ему приходилось отрабатывать свои внеочередные отгулы, – он отправился на площадь, где они фотографировались. Понимая, что снимки в тот злополучный вечер, скорее всего, пропали безвозвратно, он надеялся выпросить у фотографа негативы, если, конечно, они еще существуют. К счастью, фотограф оказался человеком чрезвычайно педантичным, все пленки хранились у него в архиве, помеченные датой и часом съемки. Сжалившись над юношей, он подарил ему два негатива из имеющихся трех. Затем Жоан бегом бросился в порт и не ушел, пока не выяснил точно, в какой день и час отходит трансатлантический лайнер «Либерти», – название этого величественного судна он знал от Соледад.
Далее путь его вел на пляж в Жуан-ле-Пене. Перочинным ножом он намеревался срезать со ствола оливы кусок коры с инициалами, чтобы подарить его на прощание Соледад. Правда, как это сделать, он пока себе не представлял. Но, подойдя к дереву, Жоан обмер: явь перед ним или видение? Сердце, что всего неделю назад он вырезал с таким тщанием, умножилось в сотни раз: сердца бежали по всему стволу, оплетали ветви и корни; даже на каждом листке, словно нарисованное тонкой кистью, проступило сердечко с буквами внутри. Древняя олива возвышалась памятником любви, расцветшей на каменистой почве отречения. Тронутый ее красотой, Жоан с величайшей осторожностью и ловкостью отделил от ствола свой кусочек коры и спрятал его в нотную тетрадку до поры, пока не высохнут смоляные слезы.
Настал день отъезда, а Жоан так и не сумел вручить Соледад приготовленный подарок. Изведя десятки черновиков, он написал ей нежное прощальное письмо, в котором в последний момент решил не упоминать об уговоре с ее отцом, к нему приложил вырезанное на оливковой коре сердце, сонату собственного сочинения с раскрашенными «фа», чтобы напоминала о данном обете, и два негатива. Все это он поместил в красный конверт, ждущий своего часа. Вдвоем с месье Филиппом они изобретали способ за способом, один изощренней другого, как доставить конверт по назначению, но ни один не увенчался успехом. Последний, самый рискованный, они приберегли на конец.
Персонал отеля почтительно ожидал выхода едва поправившейся девочки в сопровождении членов ее семьи. Соледад и вправду выглядела так, будто перенесла тяжелую болезнь – может, ветрянку, а может, и что похуже, сочувственно шептались по углам, видя ее худобу и бледность; не ребенок, а печальный вздох, закутанный в шелка. Под сенью ресниц таилась невыразимая мука идущего на смерть – недуг обреченной любви порой немудрено принять за тиф или чахотку. Отец ни на мгновение не выпускал ее из виду, проверяя, как соблюдается его запрет не поднимать взгляда, пока не ступим на палубу корабля. Он беспокоился, как бы негодный официантишка не похитил девичье сердце в последнюю минуту, не догадываясь, что оно уже отдано ему навеки и совершенно добровольно. Семейное шествие напоминало похоронный кортеж. Пубенса, понурившись, следовала за Соледад под надзором тетушки, настороженно ловящей каждый ее вздох.
Видя, как его воздушная фея идет, словно осужденная узница на казнь, Жоан не мог сдержать слез. От фигурки Соледад веяло безысходностью, даже тень ее казалась больной. Достучаться в окна ее души не представлялось возможным, их загораживали тяжелые ставни, запертые на засовы: она его не видела. Однако у него оставалась надежда послать ей последнее «прости» другим путем, открытым по недосмотру. Он собирался усладить ее слух, подарить ей сонату, песнь его любви.
Мадам Тету, добившаяся от юноши признания во всех их горестях, уговорила одного из своих постояльцев, чудаковатого богача, имевшего слабость к артистам, доставить свой старый рояль в порт для весьма необычного выступления. Жоан, опередив всех на своем неказистом, но резвом мотоцикле, прибыл заранее, одетый в льняной костюм, подарок доброй мадам Жозефины. С бешено бьющимся сердцем он готовился проститься с возлюбленной так же, как принял ее в свое сердце: играя TristesseШопена.
Едва Соледад вышла из «ягуара», пальцы Жоана пробежали по клавишам, вызывая к жизни музыку гениального поляка. И зашатались стены темницы, засовы обратились в пыль... Всего на миг, но для Жоана этот миг обратился в вечность. Слезы и музыка заменили им нерушимый обет.
Крошечными воздушными змеями тревожные ноты полетели в небо – свободные, они изящным вихрем окружили Соледад: до, соль, ре, ля, ми, си... Множились и множились, прикасаясь к ней, лаская, целуя, приводя в исступление... анданте маэстозо... аллегро виваче... ларго аппассионато...пока целиком не подчинили, не захватили ее. Гнев, боль, предчувствие разлуки, недостижимая любовь превратили нежную сонату в симфонический смерч, своей незримой мощью соединяющий их души перед лицом всего мира. Губы Соледад приоткрылись, еле слышный стон вырвался на волю, призывая ветер... и ветер откликнулся, пришел, подхватил безумствующие вокруг нее звуки. Лихой озорник, он бесцеремонно подтолкнул в спину Бенхамина Урданету, тот и сам не заметил, как очутился на корабле; Пубенса и Соледад Мальярино безвольно опустились к ногам девочки, владеющей тайной силой ветров и непокорной любви.
Поощряемый капризным ветром, белый воздушный змей лебедем взмыл ввысь, неся на трепещущем хвосте красный конверт, словно стремясь окрасить облака в цвет страсти, и небо приветствовало его полет.
Лайнер вышел в море, унося на борту Соледад. Вслед ей неслись прощальные отзвуки симфонии-вихря. Месье Филипп продолжал разматывать метры бечевки, которую змей жадно рвал у него из рук. Когда судно превратилось в белое пятнышко на горизонте, он, как было уговорено с Жоаном, отпустил змея на свободу, доверив его судьбу волнам и ветру.
На протяжении всего пути через Атлантику Соледад день и ночь слушала незримый рояль Жоана Дольгута. Змей, свисающий с мачты, оберегал ее покой – он запутался в американском флаге, покачивая на хвосте принесенный конверт. В один прекрасный день Соледад, призвав на помощь порыв ветра, исхитрилась его снять, спрятала за корсажем и бережно хранила до конца путешествия. С отцом у нее на некоторое время установился молчаливый вооруженный нейтралитет.
Когда они прибыли на родину, разразилась война. В Европе – Вторая мировая. В семье Урданета Мальярино – война между отцом и дочерью.
Соледад превратилась в томную девицу с отсутствующим взором. Большую часть времени она проводила в скорбном молчании. Безучастная в школе, словно марионетка на веревочках, по возвращении девушка часами просиживала на пороге дома в ожидании почтальона, который никогда не приходил. Забравшись в кресло-качалку во внутреннем дворике, она слушала птичьи трели и бережно перебирала в памяти мгновения, пережитые в Каннах, – волшебный сон, похоронивший ее заживо. Чтобы насладиться созерцанием фотографии, полученной от Пубенсы, она завела себе целый ритуал: закончив домашние задания, запиралась в ванной на все замки и до боли в глазах всматривалась в лицо своего пианиста, осыпая поцелуями снимок. Еда ей опротивела, она питалась, только чтобы не умереть с голоду, и частенько бежала затем в уборную освобождать бунтующий желудок. Писем от пианиста не приходило, и сомнения начинали точить душу. Но она неизменно носила подаренное Жоаном колечко, постепенно темнеющее, и отказывалась снимать его, несмотря на мольбы матери и угрозы отца.
После возвращения из Европы Пубенса ни разу не заводила разговора о случившемся – как будто и не было ничего. Соледад так обижалась на это, что перестала даже с ней здороваться. Пубенсу больно ранило поведение кузины, но что-либо изменить она была не в силах. Дядя вынудил ее дать обещание, что никогда больше она не упомянет Жоана Дольгута в присутствии Соледад, и особенно наедине с нею. Что не будет поддерживать в ней надежду, не будет подливать масла в огонь безрассудного увлечения – ради блага кузины да и своего собственного. Монахини обо всем знали и готовы были принять ее в любой момент, когда только пожелает Бенхамин Урданета, главный попечитель монастыря, в качестве простой прислужницы, как он и грозился. На все была воля – отныне злая воля – ее неумолимого дяди. Даже Соледад Мальярино не могла ничего поделать.
А ее муж каждую неделю получал письма официанта и складывал одно за другим в сейф, не тратя драгоценного времени на их чтение. Одно послание было адресовано ему лично, но Бенхамина и оно нисколько не заинтересовало. Наступило Рождество, а Соледад Урданета, несмотря на ежедневные бдения на пороге, так и не дождалась весточки от своего пианиста.
– В котором часу приходит почтальон? – спросила она однажды свою старенькую няню.
– В любом. Всегда и никогда. Этот богом забытый угол не то что центр Боготы, дитя мое Соледад.
– Не зовите меня так больше. Я не дитя, я помолвлена.
– Ах, дитя мое, у вас еще вся жизнь впереди.
– Моя жизнь кончилась, Висента. Отец оборвал ее собственными руками.
– Не говорите так. Он только добра вам желает.
– Порой и добро убивает. Его добро пронзает кинжалом. Он убил мою любовь к нему, мое уважение, мою дружбу с Пубенсой. Убил мое счастье в Каннах, когда подверг меня этой страшной пытке: находиться так близко от любимого и не иметь возможности даже видеть его!
– Он не дурной человек, поверьте. И хорошие люди совершают ошибки.
– Он эгоист!
– Тише, тише, здесь и стены имеют уши.
– Так пусть слышат! Я их не боюсь, весь страх уже выблевала.
– Дитя мое Соледад, не впускайте в душу ненависть, этак вас желчь задушит. Хотите, приготовлю вам очищающую ванну с травами?
– Вы бы лучше им такую ванну приготовили, Висента, не то, глядишь, насквозь прогниют.
– Пресвятая Богородица! Уж не демон ли в вас вселился в этом путешествии, детка? Отца с матерью почитать должно.
– Висента, раз и вы мне не верите, наверное, я и вправду утратила разум. Никто не хочет меня понять... Но почему, почему он не пишет?
– Знаете, душенька, там ведь война идет. Может, у них почта не работает, вот он писем и не шлет. Почтальона-то я видела своими глазами, был тут да приносил что-то.
– Впредь просматривайте почту, прежде чем она попадет в руки отца. Обещаете?
– Непременно, дитя мое, непременно. Но вы все же постарайтесь примириться с родителями. Что проку от раздора? По-плохому от вашего батюшки ничего не добьешься. Уж поверьте мне, я его чуть не с пеленок знаю. Он всегда был себе на уме.
Висента, однако, не могла знать, что Бенхамин распорядился всю почту из-за границы приносить сразу на фабрику. Влияние его было столь велико, что его слово приравнивалось к закону. Он вращался в одних кругах с министрами, высокопоставленными чиновниками, членами правительства и держал в руках достаточно рычагов, чтобы без труда осуществить любую свою прихоть.
Снег хлопьями ложился на подоконник Жоана Дольгута, словно глазурь на несуществующий пирог. Обдавая все ледяным дыханием, пришло Рождество, а он так и не получил ответа на письма, которые неделю за неделей с благоговейным трепетом посылал Соледад Урданете.
Он изводил себя воспоминаниями об улыбках и поцелуях, взглядах и прикосновениях, перебирая одно за другим, то по порядку, то вразнобой, но как ни старался сберечь в памяти черты ее лица, они постепенно таяли в дымке. Только шаловливый ветерок, ласковый и по-летнему теплый, продолжал без устали овевать его лицо, будто осыпая поцелуями. Он знал, что Соледад навещает его с ветром... знал? Или грезил?.. Разве можно сказать наверняка? Сомнения одолевали его день и ночь. Когда они клялись друг другу в вечной любви, их глаза и губы не лгали, но капля за каплей пугающее молчание подтачивало его дух. Что, если она его больше не любит? Что, если расстояние притупило ее чувства? Что, если она познакомилась с кем-то на том огромном корабле? Что, если этот кто-то принадлежит к ее сословию и покорил ее изысканными манерами? Сомнения множились, подстегиваемые ядовитым голосом ревности.
Жоан чувствовал себя ходячим мертвецом среди немых подносов и тарелок. С тех пор как его любовь покинула Канны, он утратил ощущение жизни.
Война, казалось, разбудила душу даже в тех, у кого ее не было, бездушных и вовсе неодушевленных, даже у отеля «Карлтон» обнаружилась душа, и она тихо плакала. В ресторане увяли улыбки за столиками и тапер играл иначе, чем прежде. Музыка звучала, но не достигала слуха. Постояльцы вкушали каждую трапезу как поминальную – по легионам павших незнакомцев.
Первого сентября, десять дней спустя после проводов Соледад в порту, по радио объявили о начале войны. Город, готовивший свой первый кинофестиваль, счел необходимым его отменить. Билеты, афиши, радостное предвкушение – всему пришел конец со вторжением немецких войск в Польшу. Жизнь изменилась в считанные минуты. Жоан Дольгут, когда только мог, проводил выходные дни в доме своего старого друга, пекаря Пьера Делуара, в Кань-сюр-Мер, утешаясь пресным, но теплым хлебом. Он до сих пор напрасно ждал писем от отца; и, конечно, ни мадам Тету, ни месье Филипп не могли излечить страданий утраченной любви. Отцу он более не писал, только ждал. Правительство, захватившее власть в родной Барселоне, не заслуживало доверия. Тоска по Соледад подстегивала вдохновение: чем тяжелее было у него на душе, тем больше новых сонат ложилось на нотный стан. Каждое свое письмо в Колумбию он сопровождал партитурой собственного сочинения, чтобы она видела: его любовь, как никогда, жива в музыке, – и тешил себя надеждой, что, быть может, на уроках пения и сольфеджио она переложит в звук мелодии, рожденные его сердцем.
Все так же он ходил к морю, силой взгляда подчиняя себе волны. Глубина его отчаяния поднимала целые бури из морских глубин и из кружева пенных водоворотов сплетались нерукотворные сонаты, слышные ему одному.
Встреча с Соледад – самое прекрасное и самое страшное, что ему довелось пережить. Рождение и смерть одновременно. Через любовь он познал торжество жизни, через ее отсутствие – бездну небытия. Чтобы жить, ему довольно было знать, что она есть. Чтобы умереть от счастья – увидеть ее.
Однажды, когда сон, по обыкновению, сбежал от него на рассвете, в густом февральском тумане он услышал шум, который ни с чем бы не спутал: в порт прибыл океанский лайнер. Как был, без рубашки, он бегом бросился к причалу, не обращая внимания на снегопад. «Либерти» величественно приближался, словно корабль-призрак, с белым воздушным змеем, до сих пор свисающим с флагштока. И тут Жоана осенило. Мысль пришла, чистая и ясная, как навеянная вдохновением мелодия. Он сядет на корабль и отправится за ней. Нельзя ждать, пока он ее потеряет. Юноша вытряхнул все свои сбережения – их не хватало даже на билет третьего класса, но исстрадавшаяся душа жаждала действия. Не важно, как ехать, лишь бы ехать. Напрасно пытался месье Филипп разубедить его, распаленная мальчишеская фантазия уже рисовала долгожданную встречу. Месье Филипп пытался напугать его опасностями открытого моря и неведомой земли, но официант не слушал доводов умудренного годами друга, надежда кружила ему голову. Он отыщет Соледад, и пусть она скажет ему в лицо, почему не писала. Пусть сама, глядя ему в глаза, разорвет их священный обет, если ее молчание означает именно это. Или же, быть может, увидев его, она бросится в его объятия, чтобы никогда больше не расставаться. Потому что он уверен: ее объятия и поцелуи были непритворны. Он поговорит с ее отцом и с кем угодно еще, заставит всех понять, что им не жить друг без друга. А коли не поймут, он похитит ее. Сбежит со своей маленькой воздушной феей куда-нибудь в далекие края, чтобы запускать воздушных змеев и любить друг друга до скончания веков. Нельзя им тратить время в разлуке. И кто знает, быть может, в Новом Свете жизнь другая, милосерднее, проще. Быть может, когда-нибудь он вернется в Европу, в Барселону... Когда все успокоится, он поведет Соледад на свой любимый волнорез, будет гулять с ней по старым кварталам, познакомит с дорогим отцом, по которому столько лет невыразимо скучал. Быть может, Пау Казальс его примет. И он станет знаменитым пианистом, и его принцесса с отцом будет слушать его музыку, сидя в партере Дворца музыки... Да-да, все вместе, отец, супруга и дети, ведь у них родятся дети, и они с гордостью будут хлопать в ладоши, глядя, как папа исполняет сонаты, написанные в ссылке и мучительной разлуке с ненаглядной, в тяжелые годы, памятью о которых остались только партитуры да бессмертная любовь их родителей.
Утром 15 марта 1940 года Жоан Дольгут со своей старой котомкой через плечо отправился в плавание до Нью-Йорка. Все его пожитки составляла смена одежды с чужого плеча, пригодная для его новой судьбы, судьбы бесприютного странника, да охапка грез. Совместными усилиями месье Филипп, мадам Тету и Пьер Делуар-старший, сами не имея лишнего гроша, набрали достаточно денег, чтобы их мальчику не пришлось путешествовать зайцем. А уж дальше Жоану предстояло самому найти заработок, чтобы, ступив на берег Америки, добраться до Картахены и оттуда направиться в Боготу.
Утром Аврора встала пораньше, чтобы сходить на рынок Бокерия. Она знала одну лавочку, где можно найти все ингредиенты для приготовления настоящего колумбийского супа ахиако[15]15
Ахиако – суп с цыпленком, картофелем и овощами, особенно популярен в Боготе.
[Закрыть], который она обещала Клеменсии. С тех пор как их встречи приняли кулинарный оборот, у старушки начались удивительные просветления. В последний раз, отведав лепешек с арекипе[16]16
Арекипе – сладкий молочный десерт.
[Закрыть], она стала звать Аврору по имени и казалась вполне вменяемой. Увы, едва праздник чревоугодия завершался, железная дверь забвения захлопывалась вновь. Однако терпение и целеустремленность Авроры не знали границ.
Она закупила все, что нужно: цыпленка, три вида картофеля, кукурузу в початках, пряности, авокадо, сливки и большой кулек каперсов – на последнем пункте Клеменсия настаивала особо. Главное, сказала она, побольше каперсов, пожалуйста! Директор дома престарелых позволила ей воспользоваться кухней в обмен на обещание угостить тарелочкой деликатеса каждую из медсестер. Аврора так часто приходила, что персонал, похоже, принял ее в свои ряды.
Когда суп достаточно загустел, Аврора выключила плиту. Едва учуяв пряный запах супа, Клеменсия встрепенулась и пришла в себя.
– Какую вкуснятину ты мне принесла, Аврорита, лапушка моя! Все-то у тебя выходит на славу.
– Вот и посмотрим, удастся ли мне тебя порадовать. Мама всегда говорила: живот полон – сердце радуется. Только с ней эта поговорка не работала, она, как бы вкусно ни поела, веселее не становилась. После обеда я всегда внимательно так смотрела на нее: вдруг замечу перемену? Но ничего не менялось. Все тот же грустный взгляд, усталость в каждом движении.
– Ох, девочка моя... попытайся же понять. Твоя мама никогда не была счастлива. Ее выдали замуж против воли.
– Не может такого быть. Мой дедушка был очень добрый человек.
– Бессердечный он был. Ко всем мольбам твоей матери оставался глух.
– А бабушка?
– Трусиха. Никогда ему не перечила, боялась его гнева.
– А мама не боялась?
Этот вопрос Клеменсия не удостоила ответом, зато задала свой:
– А ты? Ты счастлива с Мариано?
Аврора ушам своим не поверила: старушка вспомнила имя ее мужа!
– Да кто в этой жизни счастлив, Клеменсия? Ты вот столько всего повидала, пережила, скажи, ты веришь, что на свете есть счастье?
– Зависит от того, что под счастьем понимать. Мое состояло в том, чтобы прожить жизнь с Элизео. Ничего другого я у небес не просила, только быть рядом с ним. И да, я была счастлива. Так что мое счастье, как видишь, простое, женское. А твое?
– Если ты имеешь в виду любовь, то такой, как я ее себе представляла, у меня не было. Или я просто мечтала о невозможном – трепетать от страсти каждой клеточкой своего существа, что-то в таком роде. Но, быть может, мои простые, невзыскательные отношения с мужем и есть настоящая любовь. Одно я знаю точно: мой внутренний рояль никогда не пел для него. Зато я научилась играть на обычном, и он неизменно приносит мне мою долю радости.
– И как научилась, девочка моя! Я же тебя слушала когда-то. Ты играешь точь-в-точь как Жоан Дольгут. Необыкновенный пианист... Мне повезло, я слышала, как он исполняет свои сонаты. Он ведь и сам сочинял, у него музыка прямо сочилась из пальцев. Мама тебе о нем рассказывала?
– Никогда.
Клеменсия задумчиво кивнула и попыталась сменить тему, но не тут-то было. Когда она с детским простодушием потянулась за добавкой, Аврора попросила:
– Расскажи мне ты. Пожалуйста!
– Ни дать ни взять влюбленные подростки они были. Встретив его, она как будто вернулась к жизни. Жаль, ты не могла этого видеть моими глазами, ведь старики видят иначе, чем молодые. Морщины существуют только в воображении юных, они морщин боятся. А почему боятся? Потому что не понимают. – Она прервалась, чтобы добавить каперсов в тарелку, затем продолжила: – Мы же смотрим сквозь время. Должны ведь быть какие-то преимущества у наших преклонных лет, не так ли? Мы видим возраст не плоти, но души. Так вот, что у Соледад, что у Жоана душа была юная, нежная... потому и любили они друг друга беззаветно.
– Они знали друг друга раньше?
– Всю жизнь. Еще до рождения. Если уж судьба тебе кого предназначает... И даже если ты встречаешь его поздно... хотя – что значит «поздно»? Поздно становится, когда человек думает, что поздно, согласна? – Аврора молча кивнула, боясь неосторожным словом сбить старушку с мысли. – Вот смотри, сейчас для утра уже поздно, почти два пополудни. Зато для вечера еще совсем рано. Все зависит от того, из какого угла тебе удобнее смотреть.
– Ты знаешь, зачем они, несмотря на то что так любили друг друга... покончили с собой? – Аврора с трудом заставила себя называть вещи своими именами.
– Понятия не имею. Может быть, чтобы жизнь их больше не разлучила.
– И как протекали их отношения?
– Душа в душу. Это не просто слова: они ставили душу выше тела, иначе не встретились бы после того, как потеряли друг друга. Только если душа, не тело, направляет поиск, возможно обрести истинную любовь, в противном случае рискуешь сбиться с пути. Они наслаждались каждым мгновением и, по-моему, прожили за несколько месяцев целую жизнь. Их поглотила любовь – не зря ее сравнивают с пылающим костром...
– Но почему же она ничего мне не сказала? – Видя, что Клеменсия старательно вычерпывает последние капли супа, Аврора подлила ей еще.
– Потому что это их личное дело, разве нет? Одно могу сказать тебе точно: после их первой встречи она не ходила больше ни в хор, ни в церковь, ни даже в магазин. Только и делала что пела да готовилась к свадьбе, ни дать ни взять девица на выданье.
Клеменсия закончила трапезу и, как Аврора ни уговаривала, от очередной добавки наотрез отказалась.
– У меня живот уже как барабан! – рассмеялась она. – Еще ложечка, и лопну, ей-богу!
Аврора пыталась задавать еще вопросы, но источник воспоминаний иссяк, едва опустела тарелка.
Она успела полюбить Клеменсию. Эта старушка уже была для нее не просто давней подругой матери, не просто источником вожделенных, пусть и отрывочных сведений, но доброй тетушкой, которой ей так не хватало в детстве. Собственные родственники всегда оставались расплывчатым пятном за тридевять земель, среди буйной зелени чужого континента.
Представляя свою мать влюбленной, Аврора чуть заметно улыбнулась. Прекрасно, должно быть, отдаться любви без оглядки, как эти двое в последние месяцы жизни. Сгореть дотла в ее пламени, ни от кого не прячась, ничего не прося. Что они, старики, при этом чувствовали? Была ли между ними близость? Чем переполнялись их сердца на пути в мир иной? Что означал для них этот акт отречения от бренного бытия?
За порогом дома престарелых ледяной февральский ветер мигом вернул ее к действительности. Месяц за месяцем она жила маминой историей, а собственная жизнь болталась где-то рядом малозначимым довеском. Только дочери удавалось время от времени высекать искры неподдельной радости в ее сердце. Поджидать девочку у школьных ворот, видеть, как она приближается – легкая, воздушная, в развевающемся платьице, – можно ли просить у небес лучшего дара? Правда, встречать ее Аврора могла только по вторникам и четвергам, в остальные дни музыкальные занятия не позволяли. Зато, встретившись, они шли в «Телеферико», самое старое кафе квартала, и Аврора с наслаждением вслушивалась в щебетание дочери, изрядно проголодавшейся к пяти часам. С трогательной непосредственностью тринадцатилетняя Map болтала без умолку, одновременно поглощая сэндвич с плавленым сыром и запивая его холодным шоколадным коктейлем, несмотря на мороз на улице.
Затем – дорога домой: три дома они проходили в обнимку, играя в единственную игру, которой Аврора научилась от матери и которую, словно фамильную драгоценность, передавала по наследству дочке. Правила были проще некуда: идти вперед, обхватив друг друга за талию и приплясывая в ритм незатейливой песенки, которую обе распевали во весь голос...
«По парижскому бульвару, по сырому тротуару, шла девица, шла, шла, жениха себе нашла».
Так они пели и приплясывали на ходу, не обращая внимания на недоуменные взгляды прохожих, пока наконец не заворачивали за угол к своему дому. Таким минутам не было цены. Два – нет, три! – ушедших детства снова и снова возрождались в невинной забаве минувшей эпохи. В лице Map отражались детские радости Авроры, давным-давно канувшие в прошлое, и она, сама того не подозревая, заимствовала их у дочери всякий раз, когда они проводили время вместе, и дорожила этим временем больше всего на свете.
Придя домой, Аврора решила не обедать – все утро она готовила для Клеменсии и успела пресытиться кухонными запахами. Вместо этого она в который раз принялась листать изученный вдоль и поперек дедушкин путевой дневник. Кое-что ее настораживало. Все описанные в нем путешествия имели, как положено, свое начало, середину и конец. Все, кроме одного, последнего. Лазурное побережье, июль 1939 года. Десятки страниц, исписанных убористым почерком, в свойственном деду стиле, протокольном и в то же время на удивление выразительном, повествовали о пройденном пути, но после двух дней в Монте-Карло и Ницце рассказ обрывался. Как будто семья так и не вернулась из той поездки. Единственная недосказанная история – последняя. На ней дневник заканчивался, хотя в нем оставалось еще довольно пустых страниц. Здесь явно крылось нечто важное.
В своем блокноте Аврора записала «Канны» и поставила напротив вопросительный знак. Куда же подевался финал этих чудесных каникул? А другие, потом? Неужели ежегодные путешествия прекратились? И что сталось с Пубенсой? Жива ли она по сей день? И ниже она добавила: «Поискать телефон Пубенсы в Боготе».
Список все удлинялся – две страницы вопросов без ответа. В нем фигурировало и ржавое самодельное колечко, и туфли на снимке, и фотоальбом маминой юности, запечатлевший неизбывную тоску на прекрасном лице – вплоть до дня свадьбы. Замечание Клеменсии по поводу жестокости Бенхамина Урданеты, насильно выдавшего замуж единственную дочь, проливало новый свет на причины равнодушия Соледад к мужу и вытягивалось в огромный вопросительный знак. Тоненький лучик среди непроницаемых темных туч... Пугающий, не поддающийся осмыслению... Кем на самом деле был Жоан Дольгут? Сердце сжималось от страха при одной мысли... Откуда унаследовала она эту пламенную страсть к фортепиано? Почему Клеменсия сочла необходимым подчеркнуть, что Аврора играет в точности как Жоан? Почему мама так настойчиво поощряла ее увлечение музыкой? Все доходы от шитья и вышивания, все денежные переводы от дедушки шли на оплату музыкальной школы – втайне от отца, который считал это излишеством. Вспомнилось, сколь бурно мама радовалась ее успехам, – не потому ли, что видела, как в ребенке отражается ее любовь к мужчине, с которым она никогда не жила... к отцу ее дочери? Нет, Соледад не могла столько лет обманывать Жауме Вильямари. Не могла, и все.
Заслышав скрежет ключа в замке, Аврора быстро провела руками по лицу, принимая будничное выражение. Муж пришел обедать.
– На улице холод собачий, – пожаловался он, растирая озябшие руки, и направился прямиком на кухню.
– В духовке запеченная рыба. Я поставила подогреть, но мне что-то не...
Звук телевизора заглушил ее голос. Мариано уселся перед экраном с тарелкой и банкой пива. Этот вечерний ритуал повторялся и днем, с тех пор как он решил, что обедать дома дешевле. Опустошив тарелку, он, как обычно, сухо поцеловал жену в щеку на прощание и как ни в чем не бывало заспешил обратно на работу. Когда за ним захлопнулась дверь, Аврора невольно повторила про себя вопрос старой Клеменсии: «Ты счастлива с Мариано?»
Вечером она встретилась с Ульядой в Борне. Прежде чем войти, они, по сложившемуся обыкновению, понаблюдали за двором, дабы удостовериться, что соседи их не заметят. Инспектор постепенно превращался в дружественную тень, удерживающую Аврору от провалов в пустоту, когда на нее, как сегодня, накатывал приступ глубокой меланхолии. Едва она переступила порог, легкое дуновение озорного ветерка окутало ее нежностью. Ее мать. Она была здесь и принимала Аврору в ласковые объятия. Пусть и невидимое глазу, присутствие Соледад – и ее счастье – ощущалось ее дочерью физически. И столь же ощутимо витала в пространстве тихая, надежная сила Жоана Дольгута, его мягкая, согревающая энергия. В разгар зимы, без отопления, дом каким-то чудом сохранял тепло. Их любовь и вправду никуда не делась, незримо, но настойчиво она заявляла о себе в каждом уголке. После смерти матери в душе Авроры что-то изменилось: она стала воспринимать малейшие нюансы, открываясь навстречу миру. Даже из-за последнего предела мама умудрилась послать ей подарок – новую душу... Аврора не знала, чувствует ли Ульяда то же самое, но была уверена, что и на него это место по-своему воздействует. Она восхищалась им за то, что для счастья ему довольно лишь слушать ее. Случись постороннему наблюдать за ними, он принял бы их за двух сумасбродов, тайком пробирающихся в сумерках в чужой дом: она – чтобы играть на покалеченном рояле, он – чтобы почтительно внимать ей. Да они и были сумасброды, два одиноких существа, бросающих вызов здравому смыслу и не желающих ничего иного, кроме как творить и впитывать музыку... по крайней мере, Авроре так казалось.