Текст книги "Музыка любви"
Автор книги: Анхела Бесерра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Андреу начал навещать дом престарелых, когда Гомес сообщил ему о старушке, бывшей лучшей подругой Соледад. Этим делом он решил заняться лично, не привлекая посторонних... в точности как Аврора. С первого взгляда распознав в нем человека обеспеченного, жадная до денег регистраторша приняла его чуть ли не с почестями. Стоило ей заметить сложенную банкноту в пятьсот евро, которую гость протянул, представляясь, как она безоговорочно приняла на веру каждое его слово и не только ответила на все вопросы, но и поделилась по собственной инициативе сведениями о частоте и времени визитов Авроры. Затем подобострастно проводила в самую комфортабельную гостиную для посещений, объясняя по дороге, в чем заключается недуг пациентки и как с ней лучше обращаться. Однако никаких специальных ухищрений не потребовалось. Клеменсия Риваденейра узнала его сразу же и позвала по имени: Жоан! Выразительные глаза цвета буйной тропической зелени сыграли с ним дурную шутку, воскресили на миг преданного земле отца. Сколько он ни отрицал сходство, сколько ни работал над своей внешностью, чтобы его искоренить, отцовские гены оказались сильнее – с возрастом сходство неумолимо усиливалось. Зато теперь оно пригодилось, чтобы завоевать доверие сухонькой старушонки с отсутствующими глазами, в которых, казалось, затонули и полегли на дно все ее воспоминания. Последовавший разговор застиг его врасплох – такое разве предвидишь заранее...
– Жоан, ты совершенно меня забросил. Как не стыдно забывать о той, что будет посаженой матерью на твоей свадьбе, а?
Она тепло обняла Андреу, как дорогого друга. Ему пришлись по душе и это почти родственное прикосновение, и исходящий от нее запах жасмина. Старая дама была одета элегантно, держалась с достоинством и вызывала добрые чувства. Молча дождавшись, когда она его отпустит, он наконец нашел что сказать.
– Клеменсия, «забывать» – слово опасное. Не произноси его больше вслух, не дай бог оно нас услышит и настигнет.
– А Соледад сегодня не пришла?
– У нее занятия с хором, ты же знаешь... – Благо отчет Гомеса он помнил наизусть.
– Ты уже видел Аврору?
– Она прекрасна... – Нежное, тонкое лицо так и стояло у него перед глазами.
– И играет точь-в-точь как ты. Я слышала, как она еще девочкой ласкала инструмент, словно у тебя училась, – с такой любовью... Тут вы с ней два сапога пара.
Внезапно на подоконник опустилась шумная стайка волнистых попугайчиков. Их возбужденный, беспорядочный гомон спутал мысли Клеменсии, словно в птичьем силке затрепыхалась и умолкла ее память. Она воззрилась на гостя с откровенным ужасом:
– Кто ты?
– Я Жоан.
– Жоан? Не знаю я никакого Жоана! Прочь! – Ее испуганный крик разнесся по всему пансиону. – Прочь!!!
Сестры всполошились, бросились успокаивать пациентку, а заодно и остолбеневшего Андреу. Об этих приступах страха и агрессии никто его не предупреждал – только о склерозе и неразговорчивости. Усилием воли он взял себя в руки и снова подошел к Клеменсии, глядящей на него как сквозь стену. Она погрузилась в свой мир. Поцеловав ей руку, он ушел, но какой-то болезненно-острый осколок засел у него в груди, и весь остаток дня он не проронил ни слова.
Так прошел его первый визит. За ним последовали другие, становясь все чаще и содержательнее, – правда, возобновить прерванную беседу об Авроре ему так и не удалось.
Он много узнал об отце из путаных, но неизменно ласковых слов Клеменсии: кто бы мог подумать, что старик умел до такой степени располагать к себе сердца. Подспудно, шаг за шагом, сыновняя любовь возрождалась из пепла через попытки понять, прочувствовать, представить себя на его месте. Он уже не сомневался, что отец был счастлив в последние месяцы жизни и беззаветно любил свою покойную невесту. Клеменсия то и дело извлекала на свет удивительные подробности. Насколько он понял, отец был незаурядным композитором, с чьих партитур могли бы сойти неслыханной красоты концерты, но в музыкальном мире о нем никто слыхом не слыхивал. Как нелепо и несправедливо – ведь кто, как не он, Андреу, один из главных финансовых покровителей театра Лисео и Дворца музыки, мог бы поспособствовать его успеху. В один из моментов просветления Клеменсия рассказала ему о существовании по меньшей мере двухсот неизданных сочинений отца, посвященных Соледад, – неизвестно только, что с ними теперь сталось. Ей довелось послушать несколько вещей, сравнимых, по ее мнению, с шопеновскими по изяществу и тонкости чувств, а по драматическому накалу – с произведениями Бетховена. Поминала она и океанский лайнер, на борту которого Жоан якобы пересек Атлантику, но очень уж невнятно и туманно. Иногда Андреу посещала мысль, что ее полусвязный лепет может не иметь никакого отношения к действительности, но, поскольку больше надежде цепляться было не за что, он все же предпочитал ей верить. Тем более что привычка навещать старушку пустила в его душе глубокие корни: раз в неделю он позволял себе отвлечься от мира крупного бизнеса с его совещаниями, зваными приемами, коктейлями и интригами. Между ним и одинокой Клеменсией крепла взаимная привязанность, незаметно размягчающая его сердце. Хоть кому-то на этой земле он дорог просто так.
В этом году осень пришла рано, расплескивая багрово-охряные краски и щедро осыпая золотом тех, кто упрямо продолжал посиделки на парковых скамьях и открытых террасах в последних лучах солнышка. В пансионе Бонанова поспешно закрыли проходы во внутренний дворик, и старики, укутав пледом измученные ревматизмом ноги, наблюдали за течением жизни через огромные окна. Дожди усугубляли одиночество, деревья сбрасывали листву перед подслеповатыми глазами, забвение порождало забвение, и оставалось только с тоской ждать весеннего тепла. Визиты становились все реже, и Рождество готовило постояльцам Бонанова разве что пустяковый подарок, пригодный лишь для успокоения совести равнодушных родственников. Одна Клеменсия Риваденейра не замечала, как неумолимо летит время: к ней все ходили да ходили.
До самого конца года Андреу и Аврора, каждый в своем режиме, не переставали навещать ее. Аврора изобрела метод пробуждения ее памяти – всякий раз баловала Клеменсию колумбийскими деликатесами: оказалось, через вкусовые рецепторы можно проложить тропинку в прошлое и выманить на свет драгоценные эпизоды, пережитые за годы дружбы с ее матерью, – некоторые Клеменсия доверчивым шепотом излагала ей на ушко, краснея, как юная барышня. Однажды, допивая горячий шоколад, принесенный Авророй в термосе, и подбирая ложечкой растекшийся сыр со дна чашки[14]14
Оригинальный колумбийский рецепт: в горячий шоколад добавляются кусочки мягкого сыра.
[Закрыть], она припомнила пословицу:
– Любовь без поцелуев все равно что горячий шоколад без сыра...
– А любовь без рассудка все равно что мясо без соли, – машинально ответила Аврора фразой, слышанной от матери.
– Знаешь, Соледад... Самое незабываемое в моем Элизео – его неугомонные руки, вечно шарившие у меня под юбкой в поисках... цветочка. – Тут Клеменсия лукаво потупилась, как девчонка, пойманная на шалости. – Ах... мы предавались страсти, себя не помня, пока не послышались шаги черной жницы с косой. Это и есть любовь, а не то, что показывают в этом безмозглом ящике – Она кивнула на телевизор. – А ты? Доколе будешь любовь откладывать? Пока тобой черви не примутся закусывать? Довольно, не тяни! Будто не знаешь, что время – стервятник, кусочек за кусочком крадет у нас жизнь... А есть еще немножко? – Клеменсия протянула чашку. – Вкуснота, оторваться невозможно.
Аврора уже усвоила, что главное для поддержания осмысленной беседы – добавка, и потому всегда приносила двойную порцию; едва кончались яства, тут же отключалась и память.
С наслаждением причмокивая, Клеменсия продолжила:
– Подумай только, как поздно ты его нашла. Всю жизнь ждала, когда сможешь назвать его своим. Ах, душенька, глупой курицей будешь, если упустишь такое блаженство. Вот сейчас – что ты со мной время тратишь? Ступай! Не откладывай на завтра того, с кем можно лечь сегодня. Принесешь мне снежки с курубой в следующий раз?
– Принесу, все что хочешь принесу.
– Только им не давай. – Старушка неодобрительно покосилась на медсестер. – Они у меня все отбирают, обжоры ненасытные.
Вот так проходили ее визиты в дом престарелых. Обрывки историй, где не хватало самого интересного – участия Соледад. Тем не менее Аврора уже догадывалась, что ее мать знала Жоана давно... очень-очень давно, и это как-то связано с его удивительными сонатами.
Кроме того, каждую неделю она ходила на квартиру Дольгута, где инспектор с нетерпением ждал очередного концерта. Аврора и инспектор подружились и чувствовали друг друга настолько, что им даже не было нужды заранее назначать встречу, – пианистка и ее верный слушатель, неизменно присутствовавший на ее концерте, если только его не вызывали по неотложным служебным делам. После первого такого вечера тет-а-тет Аврора нашла под мягким сиденьем скамеечки у рояля стопку рукописных партитур, создатель которых был не иначе как ювелиром музыкальной композиции. Нотным станом служили листы обычной бумаги, разлинованные от руки полустершимися за давностью лет чернилами. Искусное сплетение нот болезненно подчеркивало нарочитое отсутствие «фа». Каждый последующий концерт Авроры посвящался воскрешению на старом рояле одного из сочинений Жоана.
Бывали дни, когда Аврора ощущала присутствие матери так отчетливо, что, казалось, вот-вот сможет ее обнять. Ее аромат витал повсюду: в гостиной, в спальне, на кухне, – пропитывал воздух, поднимался с музыкой от клавиш. Рояль словно призывал ее, не давал уйти. В этом доме Соледад продолжала жить. Но если Аврора убедила себя, что здесь она воссоединяется с матерью, то жители квартала не сомневались, что это дух старого Дольгута бродит по дому и играет свои сонаты. Сердобольные соседи молились за упокой его души, а Кончита Маредедеу даже заказала в церкви панихиду. Потому-то никто не осмеливался ни проверить, в чем дело, ни даже подойти к двери, что позволяло инспектору и Авроре беспрепятственно встречаться. Завороженная музыкальной находкой и ощущением близости Соледад, Аврора решила продолжать эти встречи по меньшей мере до тех пор, пока не разучит как следует все сонаты.
Ульяда, со своей стороны, всякий раз приносил с собой конверт с фотографией Соледад и Жоана и всякий раз собирался вручить его Авроре на прощание. Но страх потерять ее в последний момент брал верх. Под влиянием Авроры его этические принципы претерпевали странную трансформацию. Влюбленный, как мальчишка, в ее тонкую красоту и доброе сердце, он испытывал на себе эффект цитадели: чем ближе подходишь, тем очевиднее неприступность стен. Он считал себя недостойным – пусть положением в обществе они равны, но глубина и цельность натуры возводят ее на недосягаемый для него уровень. И он привыкал довольствоваться ролью ненавязчивого хранителя ключа к волшебному месту, где поныне обитает дух ее покойной матери. Магия этого дома не обошла стороной и инспектора: он почти физически чувствовал здесь не только присутствие двух необыкновенных стариков, но и ни с чем не сравнимое, безраздельное господство подлинной любви. С каждым разом все труднее становилось уходить, все сильнее влекло обратно.
От детектива Гомеса, продолжавшего расследование, не укрылось, что Ульяда и Аврора Вильямари потихоньку наведываются в жилище старого Дольгута, и после первого же раза он сообщил об этом Андреу. Тот поначалу не придал значения его словам, только попросил уточнений, которые последовали довольно быстро. Теперь ясно, зачем Авроре понадобилась квартира отца: детектив, отыскавший удобную щель в деревянной стене, прослушал концерт от начала до конца и позже не упустил в своем докладе ни малейшей детали. Андреу так понравилась ее затея, что он решил – пусть себе ходит, хоть и в нарушение закона; это будет его тайный подарок удивительной женщине, в которой все, кроме дешевой одежды, кажется ему совершенным.
Единственное, что ему в этой истории оставалось непонятно, – это роль инспектора, но с выводами он не торопился. В последнее время жизнь то и дело напоминала ему о том, что чужая душа – потемки, и видимость, как правило, далека от действительности. С тех пор как начался его поиск правды об отцовском прошлом, почва так и норовила уйти из-под ног. Повсюду обнаруживались новые оттенки бытия, не имеющие для него названия, и явно не учтенные в правилах, по которым он привык жить, – сначала один, а затем с супругой, незнакомкой, посещающей с ним под руку клубы, театры и светские приемы. Ему было, по правде сказать, совершенно безразлично, чем она занимается или не занимается – лишь бы не роняла их достоинство в глазах общества. «В глазах общества» означало в данном случае – в глазах его тестя, который, несмотря на почтенный возраст и замужество дочери, по-прежнему распоряжался семейным состоянием. Андреу женился (а точнее, его женили) на Тите, подписав брачный контракт, строго предписывающий раздельное владение имуществом, и он никогда об этом не забывал.
Уже несколько месяцев они жили, практически не прикасаясь друг к другу, за исключением считанных случаев, когда жена сама проявляла инициативу. Обычно же два тела на шелковых простынях лежали неподвижно, как холодные каменные изваяния, но Андреу делал вид, будто ничего не замечает. На любовника Титы тем временем ласки и подарки сыпались как из рога изобилия. Музыкальные занятия Борхи позволяли его матери не торопиться домой. Увлечение сына развязывало ей руки; она даже предложила Авроре за дополнительную плату продлить время урока.
Андреу же, несмотря на то что его будничное расписание, включающее работу и походы к элитным проституткам, пополнилось еженедельными посиделками у Клеменсии, встречами с Гомесом и посещениями кладбища, взял себе за правило как минимум раз в неделю приходить домой до окончания урока фортепиано, чтобы незаметно, с безопасного расстояния полюбоваться прекрасной пианисткой.
Борха делал успехи с невероятной скоростью. Всего четыре месяца назад они с Авророй начали проходить гаммы, и вот он уже сам, без подсказок учительницы, играет целые вещи, пусть простенькие, зато его исполнение поражает красотой и точностью. Невооруженным глазом видно, какую власть обрел над ним инструмент: он отдает всего себя нотам с упоением музыканта минувшей эпохи, по нелепой случайности одетого в современную одежду и кроссовки «Найк» последней модели.
Однажды в понедельник вечером Андреу подслушал разговор между учеником и преподавательницей.
– Когда кладешь руки на клавиатуру, – говорила Аврора Борхе, – представляй себе, что гладишь птичку по хрупким крылышкам, на которых ей еще летать и летать. Нажим должен быть достаточно сильным, чтобы она почувствовала твою любовь, но не чересчур – иначе она испугается за свою свободу. Через кончики пальцев в нее перетекает твоя нежность, но не жалость, понимаешь?
– Ох и мудрено ты выражаешься, Аврора!
– Тебе, наверное, трудно понять, потому что ты еще не влюблялся. А воробышка в руках держал когда-нибудь? Если да, то должен знать, как колотится от страха его сердечко и как трепещут, рвутся на волю крылышки, едва ты разжимаешь пальцы, чтобы его отпустить.
– По-твоему выходит, клавиши живые?
– Разумеется. От твоей ласки они оживают.
– А как ты думаешь, можно влюбиться в пианино? Я вот, например, свое люблю. Родители не догадываются, но... Знаешь, что я делаю по утрам, когда они еще спят, чтобы никого не будить? Играю без звука.
– Хочешь, поделюсь секретом? Я поступаю точно так же, если приступ любви захватывает меня в неурочный час. Весь фокус в том, чтобы закрыть глаза и представлять себе звучание клавиш, в то время как пальцы твои перебирают их, не прикасаясь.
– Вот-вот, я так и делаю!
– Значит, быть тебе настоящим пианистом, и знаешь почему? Потому что ты умеешь любить через отречение. Истинный пианист верен своему инструменту, невзирая ни на какие преграды. Даже самое тяжкое испытание – безмолвием – его не страшит.
– Вчера ночью пианино говорило со мной. Смотри... – Борха вытащил из нотной тетради исписанный листок, и протянул учительнице.
– Сам сочинил? – Аврора спокойно изучала ноты. Перед ней была маленькая, но безупречная музыкальная композиция.
– Ага. Играл без звука, и у меня получилась эта мелодия. На пианино я ее еще не пробовал, боялся, что будет звучать не так, как в воображении. Она мне казалась... божественной.
– Она и вправду чудесная. Это оттого, что музыка лилась прямо из твоей души. Дай волю душе и играй, прозвучит как надо. Давай, не стесняйся...
Аврора ласково подтолкнула его к пианино. Мальчик закрыл глаза...
И зазвучали протяжные звуки кристальной чистоты. Это поразительно напоминало сонаты Жоана Дольгута. Мелодия дышала тем же строгим изяществом, что и сочинения старика.
– Какая красота, Борха! – Она поцеловала его с материнской нежностью. – В среду я принесу тебе сокровище. Сонаты, написанные удивительным человеком, я их сама еще не все знаю.
– Шопен?
– Нет, – улыбнулась Аврора. – Никому не известный композитор, обладавший неслыханной чуткостью. Он уже умер, но в один прекрасный день мир склонится перед ним.
– А зачем сочинять музыку, если тебя никто не слушает?
– Затем, что не можешь иначе. Ведь ты был счастлив, правда, когда сочинял эту мелодию? И это счастье никто никогда у тебя не отнимет.
– А если надо мной посмеются?
– Что взять с насмешников, не понимающих твоего восторга? Нищие духом, они не умеют мечтать. А ты умеешь.
– А если насмешники – твои собственные родители?
– Они научатся у тебя истинному наслаждению. Никогда, слышишь, никогда не признавай себя побежденным. Твоя мечта, тебе за нее и бороться. А чтобы бороться за мечту, в нее надо верить – всем сердцем, изо всех сил.
От последнего вопроса сына Андреу охватил жгучий стыд. Едва заметив в ребенке ростки музыкального дара, он принялся безжалостно искоренять их, душить и давить, и только теперь осознал, как это было подло. Он собственноручно обращал родного сына в несчастного фанатика компьютерных игр, в неприкаянного подростка, заваленного дорогими безделушками. И вот от звуков его первого сочинения броня на душе отца дала трещину. Андреу внезапно обнаружил в себе существо, способное на переживания вне зависимости от материальной выгоды и корыстных интересов.
Стоя у окна, он смотрел ей вслед. Словно облаченные в крылатые сандалии, ее легкие ступни не оставляли следов на безукоризненно подстриженном газоне. Колыхнулась шелковистая волна черных волос, на миг сверкнули два черных солнца – она обернулась в недоумении, тщетно пытаясь угадать за плотными шторами источник ощутимой, как удар, волны желания, хлынувшей неизвестно откуда...
Измученная материнским допросом, терзаемая стыдом и печалью, Соледад Урданета готовилась выйти из ванной комнаты. Ей пришлось рассказать матери все без утайки (иначе, провозгласила Соледад Мальярино, она и не подумает защищать дочь от отцовского гнева). Слезы бессилия и унижения лились ручьями. Хотя мать обещала при условии безоговорочного послушания Соледад ничего не говорить отцу, что-то в ее вкрадчивом тоне подсказывало: не верь. Мать произнесла пламенную речь о том, что эта любовь – не более чем фантазии незрелой девицы, что это пройдет, как только в ее жизни появится настоящий мужчина. Достойный, воспитанный в благородной семье, а не голодный оборванец, положивший глаз на чужое богатство. «Клин клином вышибают, дитя мое», – спокойно закончила она. Девочке хотелось что есть мочи закричать ей в лицо: «Это МОЙ клин, я Соледад Мальярино Урданета, твоя дочь, избрала его и полюбила!» – но она не осмелилась. Воспитание не позволяло ей обращаться к матери без должного уважения. Захлебываясь рыданиями, она умоляла понять ее, на коленях клялась выполнить что угодно, лишь бы ей позволили видеться с Жоаном, но Соледад Мальярино была непреклонна. Этот пронырливый официантишка, с негодованием заявила она, в жизни больше не приблизится к ее дочери. И сквозь зубы добавила, что Пубенсу следует запереть в монастыре за ее безответственное пособничество.
Бенхамин тем временем сидел как парализованный, над раскрытой сумочкой, уставившись остекленевшим от бешенства взглядом на фотографии собственной дочери в обнимку с каким-то мальчишкой. Гнусная рука святотатца на плече его чистой, ненаглядной малышки! Как это понимать? Словно от землетрясения, содрогнулись стены, зазвенели стекла и посуда на столах, затрепетали тяжелые шторы на окнах от громоподобного крика:
– СОЛЕДАААААААААААААААД!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
Мощным рывком он распахнул дверь ванной, отшвырнув в сторону Пубенсу, которая подслушала окончание разговора и как раз собиралась постучать. Грубо выхватил дочь из объятий жены и почти что волоком поволок в гостиную, не обращая внимания на вопли Соледад-старшей, требующей, чтобы он немедленно успокоился.
И словно в ответ на приступ ярости Бенхамина Урданеты в отеле замкнуло электричество, лампы качнулись и погасли. Кухня погрузилась в полумрак, лифты остановились между этажами. В этот момент Жоан Дольгут в белых перчатках и в черной тоске подливал шампанского в бокал солидного господина. В его глазах свет погас еще в миг расставания с Соледад, так что инцидент вполне соответствовал его душевному состоянию.
– А ВОТ ЭТО КТО МНЕ ОБЪЯСНИТ?!! – Бенхамин размахивал снимками перед лицом дочери, попутно бросая разъяренные взгляды на Пубенсу. – БЫСТРО, ЕЩЕ БЫСТРЕЕ, СЕЙЧАС ЖЕ!!! КТО ЭТОТ ВЕРТОПРАХ??? КАК ТЫ ПОСМЕЛА ПОЗВОЛИТЬ НИЧТОЖНОМУ ОБОРВАНЦУ ПРИКОСНУТЬСЯ К СЕБЕ? ГДЕ ЭТОТ...?! – Пальцы отца железными тисками впивались в плечо Соледад. – Я УДАВЛЮ ЕГО СОБСТВЕННЫМИ РУКАМИ!!!
С каждым словом Соледад все сильнее бледнела от страха, пока не сделалась совсем прозрачной, бесплотным духом, привязанным к действительности лишь пальцами отца, причинявшими невыносимую боль. Его звериный рык до того ужаснул ее, что она лишилась дара речи; впервые ей довелось видеть его в приступе бешенства – годами домашние слуги шептались о подобных приступах, только она всегда отказывалась верить.
– ГОВОРИ! ГОВОРИ! ГОВОРИИИИИИИИИИИШШ!
Слово отозвалось у нее в ушах далеким эхо. Словно сраженная выстрелом, Соледад Урданета без сознания рухнула на пол. От испуга с ней случился обморок.
Соледад Мальярино, кляня мужа на чем свет стоит, в панике бросилась тормошить дочь. Пубенса побежала в ванную за мокрым полотенцем и стаканом воды. Когда она вернулась, Соледад открыла было глаза, однако убедившись, что происходящее – не кошмар, но самая что ни на есть жестокая явь, предпочла снова погрузиться в беспамятство. Дальнейшие усилия привести ее в чувство оказались напрасными.
Бенхамин, утомленный собственной яростью, тяжело дыша, опустился в кресло. В комнате воцарилось ледяное молчание.
За следующие два дня никто из них не проронил ни слова. Два дня... пока Бенхамин, допивая утренний кофе с молоком, не заметил, что один из официантов как две капли воды похож на кандидата в покойники – то есть на мальчика с фотографии.
Однако на сей раз оскорбленный отец не торопился впадать в бешенство. У него созрел простой и безжалостный план. Даже сильнейшим не позволено смеяться над ним, а уж какому-то жалкому проходимцу и подавно! Поэтому он благоразумно прикусил язык. Завтрак проходил как в строгом трауре: Пубенса и Соледад не поднимали глаз от тарелок и едва прикасались к еде, Соледад-старшая не спускала глаз с супруга, зорко оберегая худой мир, которого ей удалось добиться.
Жоан ничего не понимал, но о многом догадывался, напрасно поджидая хоть какого-нибудь знака от девушек, знака, которого в нынешних обстоятельствах они никак не могли дать. Проводив семью наверх, Бенхамин вновь спустился в ресторан под предлогом, что забыл на столе очки. Примеряясь к роли волка в овечьей шкуре, он изображал сосредоточенные поиски, пока к нему не подошел Жоан.
– Вы что-то потеряли, сударь?
– Совершенно верно. Я потерял небольшой разговор, позволение, которого вы, молодой человек, обязаны были у меня попросить. Вам не кажется?
– Прошу прощения, сударь... я вас не понимаю.
– Еще как понимаете. Речь идет о моей дочери. Она мне все рассказала.
– Мне очень жаль, сударь.
– Такое случается с юными, неопытными девицами. А моя дочь еще совсем ребенок, не ведает что творит. Она еще не усвоила, что ей не подобает общаться с людьми вроде вас. Ей простительно... но вам? Работая в этом отеле, вы должны знать свое место. Вам не говорили, что в обществе существуют границы? Что, если не отрываясь смотреть на солнце, можно ослепнуть? Мне хотелось бы убедиться, что вам ясно: моя дочь вам не ровня.
– Ясно, сударь.
– Ясно, сударь... – ядовито передразнил Бенхамин. – Тем не менее вам хватило наглости приблизиться к ней, и не просто без разрешения, но воспользовавшись одиночеством девушек в наше отсутствие. Какая бесцеремонность, боже мой! Вы понимаете, что моя дочь – не вашего поля ягода? Ибо за версту видно, – он презрительным жестом указал на костюм официанта, – что мы с вами принадлежим к разным... как у вас, у прислуги, называются социальные различия? Классам? Сословиям?
– Сударь, я клянусь вам, что стану большим человеком, чтобы быть ее достойным.
– То-то же, похоже, мы начинаем понимать друг друга. И сколько лет юному дарованию, будущему метрдотелю?
– Вы обо мне?
– Разумеется.
– Шестнадцать, сударь.
– Хорошо. И сколько, по-вашему, лет вам понадобится, чтобы подняться... на должный уровень?
– Не знаю, сударь.
– Так вот, пока вы этого не знаете, извольте держаться подальше от моей прекрасной и недоступной – особенно для вас! – девочки.
– Но мы любим друг друга...
– Невелика беда.
– Я не стану докучать ей, обещаю. И я знаю, что вы скоро уедете. Позвольте мне только писать ей... до тех пор, пока...
– Пишите, пишите. Уверен, ваши письма доставят ей немало радости. – Бенхамин внезапно сменил тон, разыгрывая благодушие.
– Правда, сударь? Вы разрешаете?..
– Пишите ей, пока не добьетесь положения в обществе, пока не станете... большим человеком, и тогда мы поговорим иначе. Как тебя зовут? – Он непринужденно перешел на «ты» и даже снисходительно хлопнул юношу по плечу.
– Жоан Дольгут, к вашим услугам.
– И вот еще что, Жоан. В обмен на твои письма не подходи к ней больше до нашего отъезда, договорились? Я не хочу, чтобы о моей семье поползли сплетни по всему отелю. Мой друг Жорж Боннар, – имя директора «Карлтона» он выговорил нарочито медленно, – тоже был бы весьма огорчен таким поворотом событий. Не забывай о нашем соглашении. Мы вернемся к этому разговору, но не раньше, чем ты завоюешь себе место под солнцем.
– Согласен, сударь. Не знаю, как вас благодарить. Вы очень добры.
– Что ж, теперь тебе есть к чему стремиться. Пиши почаще, моя дочь, несомненно, будет счастлива получать твои письма. Я расскажу ей о нашей беседе.
Бенхамин протянул ему визитную карточку, и Жоан поспешно пробежал ее глазами: улица, номер дома – все в точности совпадало с адресом, который два дня назад продиктовала ему Соледад.
– Смотри же, не нарушай договора. Я буду следить за тобой. – За шутливым тоном колумбийца таилась угроза.
– Не беспокойтесь, сударь.
Жоан не двинулся с места, пока за отцом Соледад не закрылись двери лифта. Ему казалось, что грозный собеседник был искренен. Видно, постарался их понять и сменил гнев на милость. Хороший человек, подумал юноша. Отец Соледад совершенно прав: нужно трудиться в поте лица, чтобы быть достойным его дочери.
Вернувшись в апартаменты, Бенхамин застал трех женщин сидящими по углам с похоронными лицами. Двухдневное испытание молчанием подошло к концу. Он созвал их в гостиную для оглашения приговора.
– Соледад Урданета, повторяться я не намерен, а потому рассчитываю, что ты усвоишь мои слова с первого раза. Тебе категорически– обрати внимание на это слово, – категорически запрещается любого рода общение с официантом Жоаном Дольгутом, будь то слово, записка, взгляд, жест или что-либо иное, если не желаешь, чтобы он был немедленно уволен и присоединился к своим помирающим с голода соотечественникам, которые сейчас толпами слоняются на границе. Ты больше не увидишься с ним, даже во сне. Ибо если я заподозрю, что он тебе снится, – лишу тебя сна. Так что, пока ты не излечишься от этой заразы, будешь сидеть на карантине и до самого отъезда не выйдешь из номера. Я уже поговорил с директором, объяснил, что ты немного приболела, и это чистая правда, имя твоей инфекции – бедность. Ты поняла меня, Соледад Урданета? А ты, – он перевел взгляд на Пубенсу, – с тобой я буду неумолим. Раз ты допустила все это за моей спиной, значит, зараза и тебя не миновала, а потому карантин тебя касается точно так же. Ясно? Но не держите меня за простачка, от которого можно отделаться, понеся легкое наказание... – Бенхамин сурово оглядел всех троих, в орлиных глазах металась оскорбленная гордость. – Если еще раз посмеешь соучаствовать в чем-либо подобном, я живо запру тебя в монастыре, причем заруби себе на носу: будешь мыть полы и отхожее место. Не богатой послушницей пойдешь, нет, голубушка, поздно. Простой прислужницей. Поверь, мне самому больно говорить с тобой так, но твой отец был бы мне благодарен. Я воспитываю тебя ради твоего же блага. Корабль уходит через неделю, тут ничего не поделаешь... подождем. Зато я смогу проверить, как вы будете себя вести... все до единой. – Последние слова он произнес, выразительно глядя на жену, которая не решилась ему перечить, боясь вызвать новый приступ ярости.
На протяжении всей отцовской речи Соледад плакала навзрыд, но никто ее не утешал.
– И еще: не желаю больше видеть ни единой слезинки. Приберегите их к моим похоронам, вот уж когда вам они пригодятся, черт подери. Лишь бы отвел мне Господь побольше лет, чтобы о вас заботиться. Вас же ни на минуту нельзя оставить одних, тут же теряете рассудок. И что бы вы без меня делали?..
От сдерживаемых рыданий у Соледад заныло горло, она задыхалась, чувствуя, как боль стягивает шею арканом. Мать не осмеливалась подойти к ней, Пубенса тем более. Человек, которого она так любила и уважала, родной отец, на ее глазах превратился в чудовище. Никогда она больше не сможет ни обнять, ни поцеловать его. Никогда больше не сможет назвать его папой. Никогда больше не сможет испытывать к нему нежность... Она оплакивала свою любовь к Жоану, равно как и свою любовь к отцу, которую он сам убивал этими жестокими словами. Ее мир рушился. Даже мать, не нашедшая в себе мужества защитить ее, предстала в ином свете. Даже Пубенса, дорогая кузина... Она осталась одна. И чем отчетливее она это сознавала, тем горше делались сотрясающие ее изнутри рыдания. Внезапно из девичьей груди вырвался крик, парализовавший присутствующих. Словно штормовая волна ударилась о берег, разбивая сердце Соледад, – не выдержав, она бросилась в ванную. Ее тошнило литрами соленой воды, пока, обессиленная, она не опустилась на пол, обнимая ватерклозет.