412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Черноусов » Повести » Текст книги (страница 37)
Повести
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 21:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Анатолий Черноусов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 40 страниц)

Глава 27

В пятницу с утра Лаптев на стройку не пошел: накануне «отпросился» у Горчакова на денек – сбегать по грибы. Как раз пошли белые, и в выходные дни в бор нагрянет столько грибников, что на дорогах, на тропинках и полянах станет многолюдно. Местные жители, предвидя наплыв горожан в выходные дни, по грибы ходят обычно на неделе, чтобы «снять пенку», а уж городским что останется. Кроме того, приезжие грибники в бору любят пошуметь, покричать, поаукаться, а Лаптев этого терпеть не мог, он вообще предпочитал в бор ходить в одиночку.

Встал он, когда солнце еще не показывалось из–за леса, когда оно лишь угадывалось, лишь золотило маковку пожарно–смотровой вышки, что возвышается на краю деревни; в бору же держался еще туманный предутренний сумрак.

Завтракать Лаптев не стал: не хотелось терять благодатное для грибника утреннее время, решил прихватить с собой только огурец и где–нибудь там, в лесу, на пенечке, перекусить.

Листья на огуречной грядке жестяно и, как подумалось Лаптеву, сердито шелестели под руками, когда он их раздвигал в поисках подходящего огурца.

Жена Галя, появившись на крылечке и еще сонно позевывая, сказала ему, чтобы он не искал, ибо вчера вечером она все хорошие огурцы сняла и засолила. Однако Лаптев знал, что как ни собирай, а все равно останется какой–нибудь хитрец–огурец, ловко спрятавшись под зонтиком–листком. Сколько раз так бывало: кажется, ну, всю грядку очистил, а через неделю вдруг обнаружишь в самой–то самой густой ботве этакий огурчище, сильно уже переспелый, желтый, пригодный разве что на семенник. И как ты его в свое время проглядел!

Лаптев шелестел огуречной ботвой и думал, что не за горами первые заморзки. Ударит заморозок, и ботва огуречная потемнеет, сникнет, ляжет на землю и куда подевается ее таинственность, этот полумрак, в котором как раз и наливаются, и толстеют огурцы. Грядка обнажится, оголится, и при взгляде на нее охватит щемящее чувство печали по отшумевшему лету, по безвозвратно ушедшему времени. Лучше уж собрать тогда вилами огуречные плети и сложить их в кучу.

Галя между тем жаловалась на повите ль. Вот ведь проклятущий сорняк! Тяпали, пололи, срубали ее при окучивании, а она вон снова наросла, опять оплетает кусты картошки, душит их, валит на землю, а сама, будто бы торжествуя, цветет, распускает свои мерзкие граммофончики.

– Не растение, а спрут, – говорила Галя, выдирая крепкие, как проволока, побеги повители. – Ты знаешь, она мне даже страх внушает. Растение ли это вообще?.. Нечистый дух какой–то! Говорят, что корни ее могут под землей на двадцать метров тянуться – ужас!

Лаптев слушал жену и в ее жалобах на повитель угадывал и некий упрек себе, мол, кручусь тут одна все лето, ты мне совсем не помогаешь. Ребята рыбалкой увлеклись, за уши их от моря не оттащишь, ты – на стройке…

– Потерпи, потерпи, мать, – отозвался Лаптев. – Ты ж у меня женщина сильная, не фифа какая–нибудь.

– Приятно слышать, конечно… – со значением произнесла Галя.

– Ну вот и хорошо, вот и отлично. Это главное. Чтобы понимание… – говорил Лаптев, раздвигая руками огуречную ботву.

Обнаружив наконец в самой гуще ботвы, под листом, увесистый, белый с одного бока, огурец–молодец, Лаптев кинул его в корзину вместе с ножом и, ободряюще улыбнувшись Гале, вышел за калитку.

А через минуту уже шагал по лесной дороге, радуясь утру, хорошей погоде и возможности побыть в бору в одиночестве. Шагалось легко, в мягких, удобных для ходьбы, привычных кедах, в легких спортивных брюках, в распахнутой штормовке; корзину он пристроил на сгибе руки.

Он шел и думал о том, что когда идешь по лесу в одиночестве, когда ощущаешь себя поглощенным этим лесом, затерявшимся в нем, могучем и вечном, то почти всегда возникает щемящее чувство скоротечности, краткости своей жизни. Однако, размягченный и просветленный красотой леса, осознание этой краткости жизни воспринимаешь не трагически, не истерично, а лишь с легкой печалью. Какая–то тихая покорность судьбе овладевает душой в такие минуты. И вместо отчаяния, которое неизбежно охватило бы в другой обстановке, здесь, среди буйства и красоты природы, испытываешь только тихую грусть.

«Да, все проходит безвозвратно, – с какой–то возвышенной горечью думал Лаптев, шагая пустынной, глухой дорогой. – Безвозвратно уходит детство, молодость, любовь… и только вот это небо, эта земля, эти травы и деревья вечны, только природа вечна. Слейся сердцем с этой дальней синью бора, прирасти душой к этому золоту сосен, к зелени трав, и ты стерпишь, пересилишь отчаяние перед неумолимостью времени…»

Была пора, когда Лаптев считал человека венцом природы, царем вселенной. Позже, когда он вникнул в мир природы и был ошеломлен величием ее извечных законов, его качнуло в другую крайность: он додумался до того, что стал считать человечество, цивилизацию, чуть ли не вредной плесенью на здоровом лике природы. И нужно было немало пожить, немало прочитать мудрых книг и переворошить в голове много собственных мыслей, чтобы с годами прийти к золотой середине, почувствовать и осознать себя, человека, не «царем» и не «плесенью», а именно частицей природы. Только тогда пришло к нему ощущение гармонии в душе, состояние, близкое к счастью. Это когда понимаешь и чувствуешь, что вон тот паучок, что плетет свою лучеобразную, удивительно сложную сеть–паутину меж стволами сосен, в каком–то смысле твой кровный брат. Когда чувствуешь, что вот это дерево – живое, что под его корой струятся соки так же, как по твоим жилам струится кровь. Когда чувствуешь кожей холодок ветерка так же, как чувствуют его листья вон той березки…

Лаптев уже довольно далеко ушел по лесной дороге, уже пошли глухие, редко кем посещаемые места, и потому, наверное, увидев человека, он вздрогнул от неожиданности. Однако в следующую же минуту рассмеялся. Человек лежал на обочине дороги, привалившись к стволу большой сосны, и самым натуральным образом спал. И человек этот был старик Парамон Хребтов.

Рядом виднелась корзина, с копной наполненная молоденькими боровиками, стоял прислоненный к дереву посошок, а Парамон, вольно разбросав ноги в резиновых сапогах и скрестив руки на груди, сладко посапывал. Румяное лицо его было во сне размягченным, добродушным, умиротворенным.

Лаптев знал, что Парамон в деревне первый грибник, что по грибы он уходит затемно, что у него даже своя теория на сей счет: мол, грибы растут ночью, и чуть свет они только–только наросли. Тут–то, мол, я их цап–царап, молоденькие да свеженькие!

И вот набродился старик спозаранку, набегался по лесу, уморился таскать тяжелую корзину, присел, видно, передохнуть около сосны, а сон его и сморил.

И ни муха его не потревожит в этом чудо–бору, ни комар не занудит над ухом, и никого–то он не боится, потому как не глухой бор вокруг, а его, Парамона, родной дом. И даже мягкая постель из трав и старой опавшей хвои разостлана.

Ступая почти на цыпочках, Лаптев невесомо прошел в двух шагах от спящего Парамона и исчез за поворотом, не оставив в памяти старика никакого следа.

«Это он выходной решил себе устроить, передышку от суеты, – думал Лаптев. – Время у него сейчас сложное. Покос еще не закончился, к свадьбе сына нужно готовиться, с Гастрономом схватился, со сватом Виталькой на ножах, на идейных, так сказать, ножах. Еще бы, еще бы! – мысленно восклицал Лаптев. – Парамон – натура цельная. Пусть он петушист, наивен в чем–то – не беда. Главное то, что он гражданин, черт побери! А Виталька темен, противоречив и, кажется, внутренне разноглаз. На свою семью, на соседей, на знакомых он смотрит будто бы своим живым, участливым и горячим, глазом, а на все общественное, государственное – стеклянным, холодным глазом…»

«И на природу они, витальки и гастрономы, – размышлял далее Лаптев, – смотрят лишь потребительски. Для них нет живых деревьев, для них есть бревна, жерди, колья. Для них нет красоты моря, для них есть водоем, в котором плавает рыба. Для них не ягоды и фрукты висят на ветках, а копейки да рубли».

«Все мы здесь проходим испытание бором, морем, землей, свободой, – горячился Лаптев, – и некоторые этого испытания не выдерживают, начинают хватать, грести под себя со звериным проворством».

Он, Лаптев, как только они с Галей купили здесь избушку, твердо сказал жене: «Запомни, в огороде сажаем самое необходимое. Земля, конечно, должна рожать, каждый ее клочок нужно возделывать. Но боже нас упаси делать огородничество и садоводство самоцелью, и уж тем более наживаться на этом деле!»

Лаптев понимал, что стоит увлечься заготовительством, выгодной реализацией «даров природы» на рынке, как станет недосуг ни у костра на берегу посидеть, ни на цветы полюбоваться, ни даже искупаться. И станешь ты гоголевской Коробочкой, будешь считать и пересчитывать банки с соленьями–вареньями да вырученные на базаре рубли. Мешками начнешь сушить грибы на продажу, десятками ведер ворочать из бора бруснику, ящиками попрешь помидоры, полными багажниками станешь возить малину да смородину, и не заметишь, как хищник одолеет в тебе человека. А уж хищник ни перед чем не остановится… Лаптев не мог не видеть, как в пору созревания брусники иные владельцы «Жигулей» забираются прямо на машине в самые щедрые ягодники, давят их колесами, гребут бруснику скребками–комбайнами, выдирают при этом слабые стебли брусничника. Словом, «жигулятина», как Лаптев называл автомобилизированных ягодников, готова весь бор изгадить, истоптать, лишь бы урвать побольше.

А он, Лаптев, настолько сросся с бором, что бор стал как бы частью его души; и когда Лаптев видел израненный брусничник, осколки разбитой о сосну бутылки, сваленный кем–то на лесной полянке мусор, то чувство было такое, будто в душу наплевали.

«И как это остановить? – в который уже раз спрашивал себя Лаптев. – И кто их должен остановить? Власти? Лесники? Милиция?.. Но властей в Игнахиной заимке раз–два и обчелся. Участковый милиционер в Кузьминке один на многие окрестные деревни. У лесника средство передвижения – лошадка, и где ему угнаться за хищниками на их быстрых «Жигулях“?..»

И Лаптев в горьких своих раздумьях приходил к выводу, что нужно самому что–то делать. Нельзя сетовать да сокрушаться и ничего практически не делать, чтобы пресечь безобразие. И бывали случаи, когда Лаптева настолько выводили из себя, что он «взрывался». Тащил как–то Ванюшка на «Беларуси» березовые хлысты мимо усадьбы Лаптевых. Увидел Лаптев, что лесины своими сучьями сдирают дерн, разрывают живой ковер топтун–травы, и взъярился, бросился наперерез трактору, остановил его, рванул на себя дверцу кабины – что ж ты делаешь, сукин ты сын! Ты же всю полянку испакостишь! А на ней вон дети играют! Ты что, не можешь ехать по дороге?! Тебе обязательно надо полянку губить?

Струхнувший Ванюшка даже и огрызаться забыл, забормотал в смущении: «Да не подумал! Да ладно уж… Ну, сверну, сверну на дорогу! Не подумал, ей–бо!..»

Или случай со старушками–ягодницами прошлым летом. Возвращался Лаптев из бора с корзиной груздей и в лощинке наткнулся на трех старух, которые почем зря пластали бруснику. А рвать ее было рано: она только–только начала краснеть. Что ж они делают, поганки этакие!.. И Лаптев принялся стыдить старух–браконьеров: ну, как вам не совестно! Пожилые люди, а такое вытворяете!

Старухам сделалось, конечно, неловко, они притихли, ни одна из них даже не разогнулась, не посмотрела впрямую на Лаптева; все трое явно механически продолжали ощипывать с веток почти белую ягоду.

– Ага, жди, пока она поспет! – пробурчала наконец одна из них. – Городские наедут и выпластают!

Вот всегда так! Местные боятся, что городские «выпластают», а городские рвут ягоду раньше времени, боясь и местных и себе подобных горожан. И получается, что вместо того, чтобы подождать, пока ягода нальется, вызреет, станет темно–бордовой, или «черной», как тут говорят, сочной и сладкой, – вместо этого рвут белую, незрелую. Она, конечно, потом покраснеет, ее можно будет даже продать на рынке людям, никогда не пробовавшим настоящей брусники. Покраснеет–то она покраснеет, да только кислая она, сухая и жесткая. Все ягодники об этом прекрасно знают, однако подлая эгоистическая натура гонит их на бруснику раньше срока – урвать, пока другие ждут созревания!

Лаптев приходил в отчаяние – какое богатство губят! Свое же богатство, себе же во вред! Прямо наваждение какое–то!

Бывали и еще случаи, когда обычно невозмутимый Лаптев выходил из себя. Взять хотя бы случай с Гастрономом, когда тот вывалил мусор на лесной полянке сразу за деревней…

И всякий раз после подобных стычек с безобразниками Лаптев почти заболевал; до того расстраивался, до того разочаровывался в людях, что хотелось напиться в стельку и ничего не видеть, никого не слышать, ни о чем не думать.

И все отчетливее понимает теперь Лаптев тщетность такого своего донкихотства. Ничего он этими выходками не добьется, в одиночку ничего не сделаешь, не изменишь, нужно всем вместе браться. Обществом! Только так, «всем миром», как говаривали в старину, можно пресечь безобразия и спасти бор от вытаптывания и разграбления.

«Нужна организация, – думал Лаптев, шагая по лесной дороге, – да, да, организация!»

Но тут же приходили и сомнения. Организация… Пытались ведь они, горожане–дачники, создать здесь кооператив. Еще в позапрошлом году учитель–пенсионер ходил по дворам, списки составлял. Нелегкое это было дело: владельцы каменных коттеджей с подозрением отнеслись к спискам, иные не хотели даже назвать свою фамилию, сообщить место работы и городской адрес. Гастроном даже в ограду не пустил учителя – не желаю я никуда вступать, отстаньте от меня.

И все же списки, пусть неполные, были составлены, было избрано правление, учитель–энтузиаст поехал в город, регистрировать кооператив, а ему отказали. Дескать, необходимо ходатайство какого–нибудь солидного предприятия либо учреждения, под эгидой которого обычно и создаются подобные дачные или садоводческие кооперативы. А у вас там, дескать, какой может быть кооператив, если один врач, другой артист, третий учитель…

Ничего, словом, не получилось у заимчан с кооперативом.

«Ну, не кооператив, – размышлял теперь Лаптев, – так уличный комитет организовать. Уличный–то комитет имеем право создать. Выбрать правление, образовать комиссии… Санитарная, скажем, комиссия пусть–ка следит за чистотой – чтобы деревню и бор не загаживали, мусор сваливали где положено. Чтоб комиссия штрафовала пакостников наподобие этого Гастронома».

«Пожарная комиссия нужна? – спрашивал себя Лаптев. – Нужна, конечно. Чтоб в случае чего были начеку, имели бы под рукой простейшие противопожарные средства. Да и электропроводку бы проверяли. А то дачник горазд тянуть провода куда попало и как попало… Нужна еще дружина для охраны порядка, чтоб пресекать хулиганство, драки, да просто призвать к порядку хотя бы того же Валерку–браконьера».

«Хорошо бы, – уносился ввысь мечтами Лаптев, – щиты красивые поставить на опушке бора, на лесных дорогах, и написать на них крупными буквами, что можно, а что категорически запрещено делать в бору. Призывы бы написать о том, что лес нужно беречь, не наступать на горло матушки–природы!..»

Лаптев так задумался, столь увлекла его идея создания организации, что очнулся он лишь тогда, когда на повороте дороги вдруг набежал на глухарей. Птицы, петух и копалуха, видимо, склевывали на дороге мелкие камешки и не вдруг взлетели. Между ними и Лаптевым оказалась большая сосна, и Лаптев, чувствуя, как екнуло сердце, схоронился за толстым стволом сосны, а потом осторожно выглянул. Петух вытянулся и застыл в напряженной позе: длинная толстая шея, небольшая голова с бородкой, с белым, загнутым книзу, клювом, черное, поблескивающее оперенье, а на ногах опушки, словно штанишки, заправленные в голенища когтистых сапожек. А самка–копалуха поменьше, посветлее, вся в рыжих, черных и белых пестринах. Обе птицы замерли – сама чуткость и настороженность.

Стоило Лаптеву пошевелиться в своем укрытии, как глухари стремительно разбежались по дороге, тяжело оторвались от земли и, резко и часто хлопая крыльями, взмыли в воздух, скрылись за кронами деревьев. Лаптев проводил их взглядом, сердце у него сильно и гулко стучало.

Он свернул с дороги и пошел напрямик, продираясь сквозь кусты и молодой подрост; шагал, поднимался на гривы с их высоченным сосняком, спускался в уремные, с кочкарником и багульником, пади, перешагивал через мшистые, таящиеся в траве, колодины; под ногами то и дело стрелял валежник, заросли папоротника, жутковатые в своей гущине, доходили ему местами до пояса. Он шагал и шагал, чувствуя себя сродни могучим лосям – не так ли и у сохатого раздуваются ноздри? Не так ли и тот пожирает глазами окрестности, сторожко ловит ухом малейший шорох, тишайший посторонний звук?

Вот и Лаптеву, когда он останавливался, замирал на месте, казалось, что он слышит подземный ход мышей, улавливает горьковатые запахи корней, ощущает движение соков под корой деревьев, угадывает намерения торопливого рыжего муравья.

Попадались ему подберезовики с бурыми шляпками, золотистые, сзелена, маховики; пестро было вокруг от разноцветных сыроежек, этих краснявок, синявок, чернявок. Встречались и белые грибы, но все перерослые и не боровики, а травянистые, как он называл те белые грибы, что на высокой ножке и со шляпкой–зонтиком золотисто–румяного цвета. Лаптев не любил эти грибы: уж слишком они мягкие, нежные; он предпочитал им тугие боровики, те, что не в траве растут, а на чистом месте, на буграх, под соснами. И вскоре он их нашел…

Какой он все–таки породистый, боровик! Какая отточенность формы и благородство окраски! Нет, тут без колдовства не обошлось, тут великий мастер природа превзошла самое себя, перешла грань, за которой начинается чудо. Дрогнет самое черствое сердце, когда вдруг нарисуется перед тобою этакий бочоночек с бархатно–коричневой или темно–вишневой шаровидной шляпкой, крепенький, тверденький – нож скрипит, когда срезаешь. Перевернешь его, а на срезе–то он сахарно–белый!

А поодаль вон другой. Стоит себе на чистом месте, открытый со всех сторон, и даже на вид ядреный, распертый изнутри, – стоит на пузатой своей ножке, твердый и упругий, тяжелый на ладони, будто свинцом налитый.

А тут–то, батюшки, три боровика срослись, объединились шляпами! «Строились!» – хмыкает Лаптев, запуская под них острый, как бритва, нож.

Затем попался явно надкушенный… Кто ж его пробовал? Чьи зубы оставили след на красно–коричневой шляпке? Наверняка белка полакомилась вкусной мякотью.

Ну а кто прячется там, в молоденьких сосенках?.. Шалишь, брат, от меня не спрячешься! Назвался грибом – полезай в кузов!

Лаптев радовался, что глаза у него «разгорелись»; он знал за собой такое свойство, когда неизвестно от чего появляется острое, как бы ощупывающее, зрение, когда видишь гриб там, где спутники, если они есть, ничегошеньки не видят. Тут какое–то вдохновение, интуиция, предчувствие – вот здесь должен быть гриб! И чудо иль не чудо, но именно там он и оказывается.

Всякие «фантазии» встречал Лаптев в грибном мире, но то, что он увидел на самой макушке бугра, заставило его рот открыть от изумления. Здесь как раз угадывалась старая лесовозная дорога, старая–престарая, уже начавшая затягиваться сосновым подростом. И вот на этой–то дороге, между колеями, стоял не гриб даже, а настоящий табурет, какие бывают, например, у пианистов. На бурую шляпу великана можно было запросто садиться отдыхать. Лаптев постучал ножом по твердой ножке исполина, однако срезать не стал, не поднялась рука – пусть себе стоит как монумент, как символ мощи матушки–природы! Ну а «охотника» в себе Лаптев успокоил тем, что напомнил ему: «Такие великаны почти всегда бывают трачены червями…»

…Семьдесят седьмой боровичок–бочоночек едва уже уместился в наполненной с копной корзине, и Лаптев направился было домой, но тут стали попадаться рыжики. Да, да, он вспомнил это место! Он еще в позапрошлом году брал здесь рыжики и даже назвал эту гриву Рыжиковой гривой.

И вот они опять сидят на бугорках, на опавшей рыжеватой хвое под цвет ей, рыжевато–пятнистые грибы–оладьи. Недолго думая, Лаптев сбросил брезентовую штормовку, снял рубаху, стянул через голову майку, надел рубаху на голое тело, а майку завязал узлом – вот и мешок!

Срезал один рыжик, глянул, а в гнезде под его шляпкой, оказывается, укрывались махонькие, с рублевую монетку, еще три рыжичка. А там, в полуметре, что–то подозрительно вспучилась хвойная подстилка – ну так и есть! Под этим вспучиванием сидит молоденький, не успевший на свет белый вылупиться, рыжик. А рядом–то еще один! И Лаптев забыл про все на свете – как это увлекательно! Разгадывать маскировку хитрых рыжиков! Распознавать их под слоем опавшей хвои, которую они приподнимают своей шляпкой в виде едва приметной кочечки! Лаптеву уже начинало казаться, что он приобрел способность видеть сквозь землю – так наловчился угадывать молоденькие грибочки под хвоей.

Он запускал лезвие ножа под самую шляпку низко сидящего рыжика и, подрезав, опрокидывал его; кольцеобразный срез тотчас омывался ярко–оранжевой влагой, а на пластинчатой изнанке грибка сверкали прозрачные слезинки росы.

«А запах–то, запах какой, мать честная! – бормотал Лаптев, поднося грибы к носу и с шумом втягивая в себя воздух. – Куда там французским духа м!.. – И приходил к выводу: – Нет, если белый гриб считается царем грибов, то рыжик – несомненно царевич!»

Лаптев теперь уже на коленях ползал по буграм, на которых матушка–земля напекла рыжих коврижек. Низко наклоняя бородатую голову, прищуривая один глаз, будто прицеливаясь, Лаптев приглядывался к неровностям–кочечкам, ковырял их ножом – вот они где! Вот они какие! Всего с монету величиной, розовенькие, влажненькие, только испеченные!

Когда трикотажный мешок–майка раздулся так, что и держать стало несподручно, Лаптев опомнился, присел на пенек и перевел дух – ну, дела!.. Солнце–то где! На обед давно пора!

«Бедные городские грибники! – отирая пот со лба, похрустывая огурцом, думал Лаптев. – Полчища их вываливаются в выходные дни из электричек на недалеких от города станциях и рыскают по жиденьким березовым колкам. И рады какой–нибудь сыроежке, какому–нибудь свинуху либо валую. А уж если найдут белый гриб или рыжик, так это событие! Они потом долго будут хвастать своей удачей на службе, в трамвае, по телефону, мол, я, веришь–нет, три белых нашел и пять рыжиков!..»

Лаптев рассмеялся, взял узел в одну руку, тяжелую корзину в другую и, слегка захмелевший от удачи, зашагал, ориентируясь по солнцу, в сторону Игнахиной заимки.

Шел и все переживал, переживал удачные моменты, все стояли у него перед глазами то пузатые купцы–боровики, то брызжущие оранжевым соком рыжики–оладьи.

Подходя к деревне, он увидел брошенную кем–то обочь дороги бутылку из–под пепси–колы, и мысли его вернулись к давешним раздумьям о захламлении бора, о безобразиях, творимых «жигулятиной».

«Во что бы то ни стало, – думал Лаптев, – не откладывая в долгий ящик, нужно создать какую–то самоуправу. Нам позарез нужна здесь организация!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю