Текст книги "Повести"
Автор книги: Анатолий Черноусов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц)
За срубом в Лебедиху с Горчаковым поехали Парамон, Лаптев и Виталька.
Ехать нужно было на другую сторону бора, наискосок пересекая его. Спутники стояли, опершись о кабину, и смотрели вперед, на песчаную дорогу, что светлой лентой то поднималась на гривы, в сосняк, то сбегала в пади, в топкие места, где поблескивали лывы.
Лаптев на ходу успевал разглядеть между деревьями синие цветочки медунок и лесных фиалок, чеканные желто–белые прострелы; в падях целыми полянами горели жарки, а там, где еще стояла вешняя вода, на голубых ее «зеркалах», ярко желтели лютики. Лаптев всей грудью вдыхал лесной воздух, и сердце у него сладко и одновременно грустно замирало в предощущении чего–то радостного, связанного с наступающим летом…
Парамон вспоминал, когда в последний раз был в Лебедихе, и выходило, что лет уж десять тому назад, так что деревню теперь, поди, не узнать…
Горчаков был очень благодарен своим спутникам: в такое хлопотное время без лишних слов согласились ему помочь! Но и беспокойство его сосало – как–то выгорит задуманное дело?..
Когда слева от дороги вдруг взлетели и тяжело стали набирать высоту вспугнутые машиной три глухаря, спутники оживились. Виталька, придерживая шляпу, чтобы не сдуло, начал вспоминать, как в свое время охотничал в забайкальской тайге. Как по осени, когда реки замерзнут, но лед на них еще голый, без снега, он, Виталька, укладывал снаряжение на нарты, цеплял нарты за мотороллер и по льду, как по асфальту, забирался в верховья речек и ручьев, далеко в тайгу, в самую глухомань. Натягивал палатку, устанавливал в ней печку, расстилал на лапнике меховой спальный мешок и начинал промышлять рябчика. Целый день кружил по тайге, а под вечер возвращался на свою «базу».
– Страшно же одному в тайге, жутко? – спросил Горчаков и передернул плечами, представив, как бы он чувствовал себя, доведись ему целый месяц провести в тайге в одиночестве.
– А я разговаривал! – отозвался Виталька. – Прихожу вечером к палатке, изменю голос и здороваюсь сам с собой, спрашиваю: «Как себя чувствуете, Виталий Николаевич? Что будем на ужин готовить, Виталий Николаевич?..» И сам же себе, но уже своим голосом, отвечаю: «Сегодня у нас в меню суп с рябчиком, каша гречневая с маслом, чай с галетами…» – Виталька посмеивался, а Горчаков с Лаптевым только головами качали.
– А иначе нельзя, иначе можно рехнуться, – Виталька красноречиво покрутил пальцем у виска. Помолчал немного и продолжал: – Всяко приходилось вертеться… И за клюквой на север ездил, и урманничал с мужиками, шишковал… Набили, помню, шишек. Пока шелушили их да веяли – осень уж подпирает, выносить надо орех к деревне, к приемному пункту. А это не ближний свет, верст двенадцать, поди, не меньше. Ну, мешки такие у нас заплечные, насыпали в них килограмм по двадцать, отнесли – ничего, вроде, не тяжело. По тридцать стали носить, а осень поджимает, вот–вот, гляди, белые мухи полетят – что тогда? И мы по сорок давай носить, по пятьдесят, а потом – веришь–нет? – до семидесяти дошли!
– Сдуреть! – сказал Горчаков и глянул на Лаптева: уж они–то с Лаптевым знают, что такое рюкзак весом в тридцать килограммов! Умотаешься с таким рюкзаком, а тут – по семьдесят! Непостижимо.
– По пути, через километр–два, – продолжал Виталька, – свалили деревья, чтобы подошел, навалился на дерево спиной и передохнул, покурил. А иначе – как? Его, мешок–то, если на землю сбросишь, то уж потом черта с два подымешь. И так–то волокешь – глаза на лоб вылазят, вот–вот, думаешь, жилы полопаются.
Горчаков пытался представить, как худенький, щуплый Виталька волокет на себе огромный куль с орехами, и представить не мог.
– Одичали мы, – посмеиваясь, продолжал Виталька, – щетиной заросли по уши, ну, варнаки и варнаки!.. И захотелось мужикам после такой адской работенки выпить. «Давай, Виталий, – говорят, – спирт, ну его к аллаху!» А я говорю: «Не дам!» А мы с самого начала договаривались, чтоб не запить, не сорвать дело, я прячу канистру со спиртом так, чтоб никто не знал где, и ни под каким предлогом не даю. Ну только если кто захворает там или в ручей свалится. А так – ни–ни, иначе ни черта, мол, не нашишкуем. Ну, я и зарыл канистру в землю, сверху дерниной прикрыл, мхом, в двух шагах не видать. А тут измотались, осточертело все, и сами–то друг другу надоели. Давай и давай. Я говорю: «А этого не хотите?» – и дулю им под нос. Они – злиться, они – напирать, разъярились все четверо, а я им опять дулю. «Уговор, – говорю, – был?» – «Ну был, черт тебя дери, так что теперь, подыхать?» – «Подыхайте, – говорю, – хрен с вами! А пить не дам!» Ну, тут они совсем озверели, лаются на чем свет стоит. И до того распалились, слушай, что схватили меня и к кедру веревками привязали. «Не отдашь, – рычат, – не отвяжем. Стой тут, голодай, мерзни, мать–перемать!»
– Ну и отдал? – спросил Лаптев.
– Нет! Не дал! – хохотнул Виталька. – Стою, как распятый Христос, зубами кричигаю. «Сдохну, – говорю, – но не дам!»
– Ну и… – поторопил Горчаков умолкнувшего было Витальку.
– Ну и чё, – вздохнул Виталька. – Поматерились, поматерились, все вокруг обшарили, оползали и не нашли. Часа три меня держали у кедра и материли, а потом отвязали. А когда орех перетаскали, сдали, хороший расчет получили, откопал я ту канистру. «Вот теперь, – говорю, – жарьте, хоть до посинения!» – «Ну, – говорят, – и собака же ты! Ну и камень безжалостный! Вот за то мы тебя и уважаем, подлеца! Ведь если б не ты, вся наша шарага давно бы спилась, развалилась…»
– Ты, я гляжу, огонь, воду и медные трубы прошел, – с усмешкой заметил Парамон.
– Всяко приходилось вертеться… – снова вздохнул Виталька. – Жизнь, она… – Виталька осекся, замолчал, единственный живой глаз его остро поблескивал.
Бор между тем стал редеть, все чаще стали попадаться просветы, полянки, покосные кулижки, сосняк перемежался осинником да березником, по опушкам и на полянах виднелись ярко–желтые цветы адониса. А вскоре дорога спустилась с увала в пойму речки Лебедихи, и могучий «Урал» с трудом пополз по колее, выхлестывая из нее своими колесами жидкую грязь; потом, взбивая тучи брызг, пересек и самое речушку с быстрым, но неглубоким течением.
В деревне Лебедихе они долго ходили среди развалин, по кирпичному и штукатурному крошеву, между ям, которые еще недавно были погребами и подпольями, по разоренным усадьбам с упавшими заборами, с осиротевшими тополями, кустами малины и смородины в заброшенных палисадниках. Всюду валялся хлам, неизбежный в давно обжитом месте и накопившийся за многие годы: рваные башмаки, старые ватники, дырявые тазы, сломанные кровати, детские велосипеды без колес. И все это уже начала поглощать буйно прущая всюду крапива, лебеда и конопля.
– Как после бомбежки, – невесело говорил Парамон, а про себя думал: «Вот что ждало Игнахину заимку! Вот что осталось бы и на ее месте, не пусти мы тогда городских…»
Щемило на душе и у Лаптева от вида этих руин, от мысли, что здесь жили люди, много поколений сменилось, здесь рождались, росли, любили, умирали… словом, была у людей привязанность к этой земле. И вот разорение, конец, все зарастет бурьяном, и только по ямам и можно будет узнать, что когда–то тут было жилое место. И не исключено, что кто–нибудь из здешних уроженцев, возвратясь из дальних странствий и еще не зная о разорении, будет долго ходить здесь и с горечью в душе искать пригорок, на котором стоял его родной дом…
Виталька с Горчаковым тем временем разыскали старуху, которой было поручено продать один из немногих оставшихся и заколоченных домиков; именно его облюбовал Парамон, да и самому Горчакову дом понравился. Был он небольшой и далеко уже не новый, бревна нижнего венца явно подгнили, замены просили иные бревешки и в сенях, и в кладовке. И все же стоял он прямо и чувствовалась в нем умная соразмерность, добротность. «Статный домик», – сказал Парамон после того, как осмотрел строение со всех сторон.
Понравился всем четверым и пол в доме – широченные ядреные половицы; крепкие двери, косяки, подоконники. Дотошный Виталька не поленился и слазил в подполье, обстучал топором половицы и лаги; вылез весь в пыли, в паутине и шепнул Горчакову, что за такую сходную цену лучшего дома они, пожалуй, не найдут. Однако вслух хитроумный Виталька стал хаять дом, сбивая тем самым цену. Замкнутая, суровая с виду старуха отвечала, что дом не ее, что сколько ей наказывали просить, столько она и просит.
– Дак то просить наказывали! – горячо уцепился за слово Виталька. – Вот если б тебе, милая, было сказано отдать, тогда другое дело. – И снова стал подмечать слабые места у дома и в конце концов сбил–таки сотню рублей.
– Ладно уж, – вздохнула старуха, – берите за триста… Разбирайте и с богом… везите…
Ударили, что называется, по рукам, скорехонько сообразили купчую, краской пронумеровали все бревна в стенах, половицы, косяки, ставни и довольно быстро, под общим командованием Парамона, разобрали дом. При этом, как и предполагал Виталька, под штукатуркой еще несколько бревен оказались подгнившими.
Нагрузили машину «под завязку» и отправились в обратный путь. К опасной пойме речки Лебедихи подъезжали, когда солнце уже скрылось за лесом и только самые верхушки сосен на увале еще золотились предзакатными лучами.
Благополучно проведя тяжело груженную машину через речку, шофер на минуту замешкался – как лучше проскочить пойму до увала? Вспомнив, видимо, что утром машина едва не застряла в колее, шофер повернул в объезд, по заросшей травой дороге. И это была ошибка. С первых же метров машину начало водить из стороны в сторону и раскачивать с боку на бок; ход ее замедлился, а возле густых зарослей тальника машина остановилась вовсе.
Явственно ощущая, как машина оседает и накреняется, Горчаков, Лаптев и Виталька попрыгали из кузова на травянистую обочину. Горчаков глянул – мама родная! Огромная, тяжелая машина легла на дифер да к тому же сильно наклонилась. Большие рубчатые колеса беспомощно, явно не доставая до тверди, вращались на одном месте. Неприятное, сосущее предчувствие беды коснулось сознания Горчакова.
Из кабины, чертыхаясь, вылез Парамон. Вчетвером они принялись подталкивать машину сзади, чтобы помочь мотору. Шофер при этом выжимал газ до предела, до отказа, колеса с воем вращались, брызгали жидкой грязью, однако многотонная махина не трогалась с места, а оба моста погружались в трясину все глубже.
Пойма была залита водой во время весеннего паводка, теперь вода схлынула, речушка, петляющая в зарослях тальника, вошла в свои берега, однако почва в пойме настолько пропиталась влагой, грунт настолько раскис, что превратился в бездонную хлябь.
Достали лопату и топоры, нарубили тальника, осин, акации, подкопали возле колес и принялись гатить, снова упирались в задний борт, толкали дрожащую от натуги, ревущую машину, снова шофер с лязгом включал то переднюю, то заднюю скорости, пробовал тем самым раскачивать машину взад–вперед, сдёрнуть с места. Но колеса вращались впустую, громадная машина с высокой пирамидой бревен наверху словно присосалась брюхом к трясине, нелепо завалилась набок, осела и выглядела теперь беспомощной, бессильной.
Горчаков от досады, от предчувствия катастрофы хрустел пальцами и яростно катал желваки.
Пробовали подваживать машину сваленной толстой осиной, однако ничего не добились, а только все измотались, ворочая тяжелую скользкую вагу.
А между тем начало уже смеркаться, пойму затягивала сырая прохладная мгла, становилось зябко и неуютно, хотелось отмыть с себя грязь, переодеться во все сухое и теплое. К тому же нещадно жгли комары, а оборонять от них лицо грязными руками было невозможно.
Вновь и вновь силились вызволить машину, пытались гатить, однако гать из веток и бревешек бесследно засасывало в трясину, точно в прорву; левые задние колеса уже едва виднелись.
Все четверо устали до предела, были грязны с ног до головы, были голодны; идеи, предложения, как вытаскивать машину, иссякли. И думалось Горчакову о вечном сибирском бездорожье, о раздирающих сознание противоречиях: вон по темнеющему небу, в просвете между черными кронами сосен, летит спутник Земли, а тут, как сто, и двести, и триста лет назад, люди бессильны перед дорожной распутицей…
Разговоры смолкли, все будто сердились друг на друга и в особенности на мордастого шофера – какого черта свернул с давешней колеи!
– Вот чё я, мужики, скажу, – прервал тягостное молчание Виталька после очередной надрывной попытки вытащить машину. – Надо идти в Лебедиху за трактором. Я видел там на краю деревни «Беларусь».
Ему стали было возражать, вряд ли, мол, тракторист согласится вставать с постели и переться куда–то на ночь глядя – какая нужда! Однако Виталька настаивал:
– Да неужели ж я его не уговорю! Да быть того не может!
И все подумали, что если кто из них и может, действительно, поднять человека с постели и уговорить его ехать куда–то в лес, к черту на кулички, так это он, Виталька.
С Виталькой вызвался пойти в Лебедиху и шофер.
Когда эти двое, хлюпая сапогами, ушли в сторону Лебедихи, скрылись во тьме, Лаптев, Горчаков и Парамон, обтирая травой грязь с обуви и одежды, отмывая руки в лужах, пошли к увалу, к соснам.
Особенно муторно на душе было у Горчакова, он чувствовал себя виноватым: мало того что оторвал людей от дел, так еще и ночевать им из–за него придется в лесу! А домашние там, поди, места себе не находят, беспокоятся…
– Неужели это так сложно! – раздраженно говорил Горчаков, выбирая в темноте, куда поставить ногу, чтобы не зачерпнуть в свои туристские ботинки. – Неужели так сложно насыпать шоссейку и построить простенький мосток?
– Дак собирались строить, – откликнулся Парамон. – Даже лес заготовили. Вон там, на том берегу, он и лежал. Но тут такая штука. По речке этой, Лебедихе, в аккурат проходит граница меж районами…
– А‑а, – понимающе протянул Лаптев, присоединяясь к разговору.
– Вот тут и закавыка, – продолжал Парамон. – Кому, какому району строить? Кому он нужней, этот мост? Пока судили да рядили, лес частью сгнил, частью короеды да жуки источили, а больше того растащили, кому не лень.
На ощупь, в темном лесу, насобирали валежника, на песчаной лысине возле дороги изладили костер. При этом Лаптев блеснул своими туристскими навыками – запалил огонь, истратив, как и положено, всего одну спичку.
Огонь занялся, выхватив из темноты стволы ближайших сосен, траву и песчаную дорогу–траншею, которая круто спускалась с увала в гиблую пойму.
Присели у огня. От сырой одежды и обуви повалил пар, запахло подсыхающей материей, и на душе чуть полегчало: может, в самом деле придет трактор, вытащит машину, и они часам к двум будут в Игнахиной заимке, еще успеют чуток поспать…
Лаптев сидел возле костра, ноги калачом, – ни дать ни взять бородатый Будда–флегматик. У Парамона разнылось простреленное на войне колено, и он, потирая ногу, придвинулся ближе к огню. Горчаков нервно похрустывал сплетенными пальцами и мучился от сознания, что подвел людей. Умотались до дьявола при разборке да погрузке дома, а тут еще застряли, с вагой наломались и вдобавок ни сна, ни отдыха!..
Чтобы хоть не молчать, Горчаков начал расспрашивать Парамона, сколько времени, по его мнению, понадобится на то, чтобы вдвоем с Лаптевым, который вызвался помогать, поставить дом.
– Ставить–то недолго, – покряхтывая и потирая колено, отвечал Парамон, – недели за две, ну, за три, поставите. Но только ежели все хорошо подготовите, ежели будет фронт работ, по–нынешнему говоря. – Парамон заметно оживился: плотницкое дело он знал и поговорить о нем любил. – Перво–наперво надо выдергать из бревен, из косяков и половиц все старые гвозди. Иначе руки покалечите, когда начнете сруб собирать. Потом нужно мох припасти, цемент и шлак для фундамента, кирпич, дранку, гвозди самые разные, скобы железные…
– Инструмент надо заранее найти, – подал голос Лаптев.
– Инструмент, – подхватил Парамон. – Лопаты штыковые и совковые, топоры хорошие, плотницкие, точило, молотки, клещи, гвоздодер, ножовку, пилу двуручную, рулетку, черту, долото…
Горчаков слушал и приходил в отчаяние – это сколько же всего нужно, мама родная!..
А Парамон между тем уже советовал, как разметить и залить фундамент, советовал, перед тем как класть в стены мох, обязательно его подсушить, а первый венец обязательно положить новый, из новых бревен.
– И вот как начнете первый венец класть, – азартно говорил Парамон, ворочая свои выпуклые голубые глаза то на Горчакова, то на Лаптева, – как положите его на опорные тумбы, дак одну хитрость не забудьте. Смотрите сюда, я вам покажу… – С этими словами он выломал из валежин две одинаковые палочки и положил их перед собой крест–накрест. – Вот, глядите, это – главное. Чтоб с угла на угол так, и с угла на угол этак у вас в срубе было бы одинаково.
«Соблюдать равенство диагоналей, и тогда стены дома в плане будут образовывать прямоугольник, а не параллелограмм!» – мысленно изумился Горчаков простоте Парамоновой «геометрии».
– Ловко! – обронил и Лаптев.
– А иначе, глядите, что у вас выйдет, – горячился Парамон. – Сруб перекосится, матки лягут тоже косо, и потолочины и половицы плотно не пригоните, и даже крыша, – Парамон поднял палец, – даже крыша выйдет косая, листы шифера не лягут на обрешетку как следует!..
За свою долгую жизнь Парамон Хребтов срубил не один десяток домов, а для тех, которые рублены другими, он делал оконные рамы, наличники, ставни. Так что и те дома, что ставлены не им, тоже глядят на мир его глазами–окнами. Он же и украшения, деревянную резьбу на наличниках делал, чтобы изба была как игрушечка.
– Окошки, – увлеченно говорил Парамон, – они должны со всем домом в согласии быть. Сделаешь окошки большие – дом пучеглазый выйдет. Сделаешь окошки малые – дом все равно что подслеповат получится, стоит и ровно бы шшурится.
Горчаков смотрел на Парамона, слушал его и думал, что старик в своем деле художник, ему явно присуще чувство пропорции, соразмерности. Но сказано же кем–то, что стиль – это человек. И Горчаков рассмеялся про себя: «Так вот почему все старые дома в Игнахиной заимке кажутся чуточку пучеглазыми! Потому что сам мастер Парамон слегка пучеглаз!.. Но да деревне это не повредило, напротив, она только выиграла: света в избах больше. Деревня же в лесу стоит – это нужно учитывать. Многие таежные деревни кажутся угрюмыми именно из–за своих маленьких окон. А вот об Игнахиной заимке не скажешь, что угрюмая, нет!»
Парамон тем временем сердито говорил про тех дачников, которые своими строительными выкрутасами портят общую гармонию деревни, строят кто во что горазд.
– Нету у них понятия, – сердился Парамон, – что деревня–то русская, и все в ней должно быть наше, русское. Крыши на избах не должны быть шибко высокие и вострые, это тогда немецкие либо шведские крыши выходят. Но, – Парамон снова многозначительно поднял палец, – и шибко низкая, плоская крыша тоже худо. Дом все равно как человек. Вроде он справно одет и сам из себя видный, а ежели шапка на нем блином сидит, то все обличье испорчено, вид у человека смешной. Так и иные дачники. Строят какие–то американские балаганы, друг перед дружкой задаются – смотреть тошно!
Со стороны Лебедихи донесло рокот мотора, и все трое встрепенулись: неужели трактор!..
Рокот между тем приближался, нарастал, и вскоре – вот он! – бойкий, деловитый «Беларусь», слепя их фарами, подкатил к застрявшему «Уралу». Тут же трактор развернулся, и Виталька с трактористом, молоденьким белобрысым парнишкой, стали растягивать между машинами стальной петлястый трос.
Горчаков, Лаптев, Парамон сгрудились неподалеку от машин на сухом пятачке и глядели. Вот тракторист и шофер вспрыгнули всяк в свою кабину, моторы взревели, трос распрямился, натянулся, задрожал как струна, огромные рубцеватые колеса трактора провернулись на месте раз, другой, потом задымились от трения о землю, а безжизненная громада груженого «Урала» так и не стронулась с места, только дергалась и вздрагивала. И так, и эдак пробовал тракторист сдвинуть машину, и чуть вправо брал, и чуть влево – нет, не хватало у трактора мочи!
Тем временем начало уже развиднять, огромный, бескрайний бор пробуждался от сна, заворковала где–то горлинка, застучал дятел, запела–замяукала иволга, уползали куда–то мрак и сырость. На обочине дороги, на увале, догорал костер, и синий дымок столбиком поднимался к вершинам сосен и там начинал таять, сливался с засиневшим уже небом.
У Горчакова наступило какое–то сумеречное состояние. Где он? Что с ним?.. Вырванный из привычной обстановки, не выспавшийся, он все происходящее теперь воспринимал словно через пелену нереальности, фантастичности. Ну а город, квартира, кафедра, когда он о них вспоминал, вообще казались ему реалиями другой какой–то жизни, бывшей давным–давно…
А трактор все никак не мог стронуть машину. Уже затянуло всю пойму едким дымом от работающих на пределе моторов, уже отчаяние подступало. И от отчаяния ли этого, от чего–то другого ли, но пришла Горчакову в голову мысль: «А почему мы все время тащим машину вперед, по ходу?..»
– Может, назад попробовать, а? – робко предложил он шоферу, стоящему на грязной подножке возле кабины.
– А! – только и произнес шофер и безнадежно махнул рукой. У него был вид смертельно уставшего человека.
А вот тракторист к словам Горчакова отнесся иначе. Тотчас отцепил трос и перекинул его на другую сторону застрявшей машины.
И снова трос натягивается, снова на пределе воют оба мотора, снова дрожь металла и клубы едких выхлопных газов. Но что это?.. Махина «Урала» вдруг дернулась, стронулась с места и, выхлестывая из колеи жидкую грязь и елозя из стороны в сторону, покорно поползла вслед за усиленно стрекочущим трактором.
Наконец–то!
Не чуя от радости под собою ног, Горчаков подбежал к остановившемуся возле речки трактору, горячо благодарил тракториста, совал ему мятую трешку, но тот протестующе отмахнулся: «He‑а! Не надо»! – быстро отцепил трос, поспешно вспрыгнул в кабину, тряхнул на прощанье своим белесым чубом, дал газ и укатил.
Парамон уже сидел в кабине машины, Виталька и Лаптев карабкались в кузов; махнул вслед за ними и Горчаков. Ну, теперь дуй не стой в Игнахину заимку, домой, к своим заждавшимся семьям!








