412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Черноусов » Повести » Текст книги (страница 34)
Повести
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 21:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Анатолий Черноусов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)

Глава 22

А Горчаков спешил закончить фундамент, чтобы по приезде Лаптева они вплотную бы взялись за сруб – ведь отпуск у Лаптева небольшой, и надо бы за эти две–три недели подвести дом под крышу, иначе одному как сладить с бревнами, стропилами, с листами шифера?

И он, с ожесточением ворочая лопатой, замешивал хрустящий раствор, делал смесь из шлака, цемента и воды, а потом заливал раствор ведрами в траншею между тумбами, подводя «ленту» фундамента под бревна нижнего венца.

Какая прорва этот фундамент! Уж сколько раствора в него влезло! Сколько старых кирпичей втолкал в него, железяк, подобранных на свалке, «для арматуры», как советовал Парамон. Около двенадцати кубометров всего этого добра вбахал в фундамент, а «лента» все еще не поднялась до первого венца. «Все жилы вымотал чертов обжора!» – мысленно ворчал Горчаков на фундамент.

Бегом, бегом спешит Горчаков к куче шлака, нагребает шлак в ведро, ссыпает в корыто, добавляет цемент, перемешивает их лопатой, чтобы светло–серый порошок равномерно распределился в черной ноздреватой массе шлака; теперь воды сюда плеснуть из бочки, да при этом не переборщить, не разжижел бы раствор. И вновь скрежещет лопата по жестяному дну корыта, перемешивая кашицу раствора, целый день скрежещет лопата; и даже по ночам, когда засыпаешь, этот скрежет стоит в ушах.

А вечерами нужно еще грядки поливать, и поливать как следует. Не то чтобы Горчаков этого не знал раньше, знал, конечно, и поливал. А вчера посмотрел, как сосед Виталька уливает свой огород, и понял, что огородник он, Горчаков, липовый, поливает свои грядки для блезиру, помочил сверху, побрызгал из лейки, видимость поливки есть, и точка. Но ведь корешки–то у растений так и остались в сухости, пленка смоченной сверху земли для растений – что мертвому припарки. «Формалист несчастный! – ругал себя Горчаков. – Только диву даешься, сколь снисходительны к тебе растения, насколько понимают твою неопытность! И растут сами по себе, не надеясь на твою поливку – чего, мол, ждать от хозяина–неумехи! Надо, мол, как–то вырастать, опираясь на собственные силы…»

Стыдно Горчакову стало перед хилыми, невеселыми растениями, перед жалкими стебельками огурцов, перед свалившимся набок и словно бы подпаленным снизу горохом, перед помидорами, которые свернули свои листья трубочкой. «Ах, бедные мои, бедные! – расстраивался Горчаков. – Посеял, породил, можно сказать, вас, дал вам жизнь, а теперь мучаю!..»

И взялся за поливку по–настоящему. Раз за разом бегал к колодцу за водой, к тому самому, что под высокими тенистыми кленами. А колодец этот, надо сказать, был одним из чудес Игнахиной заимки. Единственный на всю деревню колодец, который не пересыхал, не иссякал даже в самую жестокую засуху. И потому не иссякал, что строитель его, как объяснил Горчакову Парамон, удачно попал на какую–то подземную жилу, на какой–то разлом либо сдвиг в земле.

Колодец старый, сруб его местами покрылся зеленым мхом и весь в зарубках от топора. «Это когда скалывают зимой лед, – догадался Горчаков, – то прихватывают топором и древесину». Ворот и железная рукоятка у колодца отполированы ладонями до блеска – столько людей крутило этот ворот!.. Под высокими густыми кронами деревьев у колодца всегда прохладно, всегда здесь можно передохнуть, и в знойный полдень все живое тянется к колодцу. Сюда сворачивают проезжие, чтобы напоить приморившегося коня или залить воды в раскаленный радиатор машины; здесь останавливаются туристы, цепочкой шагающие куда–то по своему туристскому маршруту. Скинув тяжелые рюкзаки, они подолгу пьют зуболомную воду, запрокидывая головы и крякая от удовольствия. Вблизи колодезной ограды, в тени кленов, любят полежать, пережевывая жвачку, овцы, козы, телята.

Ну а когда идет поливка, то у колодца, считай, весь околоток, и кто с чем. С кадушками на колесах, с флягами, с бидонами, с канистрами, с баками, с эмалированными, оцинкованными и пластмассовыми ведрами, с коромыслами. Здесь тогда непрерывно погромыхивает бадья, поскрипывает ворот, плещется вода; тут же идет оживленный обмен новостями.

В знойные дни под вечер, бывает, вычерпывают колодец до дна, вода тогда идет с соринками, мутноватая, и это всякий раз пугает заимчан – что как и этот колодец истощится?.. Хорошо вон Гастроному и подобным ему, у кого насосы гонят воду по стальным трубам с моря! А на себе потаскай ее на обрыв да потом еще взберись с полными ведрами на высокую гору. Не всякому под силу. Вот и получается, что на колодец вся надежда, а он возьмет да иссякнет… Но – чудо. Наутро колодец вновь бывал полон, снова готов был поить и людей, и скотину, и растения.

Ах, удовольствие прийти к колодцу, под сень его кленов, поставить пустые ведра на приступку, отодвинуть со сруба тяжелую крышку, снять с крючка бадью, опоясанную понизу железным обручем, швырнуть бадью во тьму колодца и, притормаживая ладонью попискивающий от трения ворот, слушать, как летящая бадья шлепнется о воду! Тут берись за рукоятку и как только зачерпнувшаяся бадья дернет стальной тросик, крути рукоятку и радуй глаз тем, как аккуратно, виток к витку, наматывается на ворот витой тросик. Как он похрустывает при этом! Каким звоном наполняется темная пасть колодца от падающих капель! Будто кто на ксилофоне играет.

Но вот бадья выплывает из мрака, и в ее колышущемся зеркале отражается небо, ветви кленов и твоя довольная физиономия. Тут подхвати бадью и опрокинь ее над ждущим на приступке ведром. Как весело кружится и затем успокаивается, становится кристально чистой студеная вода! Не водичка, а слеза! Как оттягивают плечи полнехонькие ведра! Как холодят босые ноги лоскутки воды, что срываются, выплескиваются из покачнувшихся ведер! И какие искрапленные брызгами и запыленные бывают ноги к концу поливки.

Горчаков наполнял водой железную бочку на своем огороде, и на бочке выступала испарина, четко был виден уровень, до которого поднялась ледяная вода.

А когда вода в бочке согревалась, он брался за лейку, направлял пучок журчащих струек на растения и всем нутром своим ощущал, как корни жадно пьют живительную влагу, как растения будто бы облегченно вздыхают после целого дня пребывания в полуобморочном состоянии; как они на глазах веселеют, освежаются и оживают; как вновь напружиниваются их поникшие от зноя листья. Чувство у Горчакова при этом было… ну какое–то почти родительское, почти материнское.

Упластавшись за целый день со шлакобетоном да добавив своим костям и мускулам на поливке, Горчаков едва волочил ноги, когда спускался – полотенце на плече – на берег моря, чтобы ополоснуться.

Садилось солнце, его огромный огненно–красный шар уже касался дымчато–голубой полоски земли на том, противоположном, берегу моря. На глади воды под солнцем шевелилась, вспыхивала и рябила дорожка огненных бликов, было тихо, безлюдно. Горчаков спускался по крутой тропинке, по желтому глинистому склону к воде, к выступающим из обрыва и нависающим над водой синеватым камням, сбегал на хрустящую гальку и оказывался в небольшой укромной бухточке. Здесь, на песке и галечнике, сбрасывал одежду, входил в теплую и одновременно бодрящую воду, плыл, и все в нем заходилось от радости. Такой умиротворяющей, приводящей душу в согласие с миром, такой смывающей дневную усталость вода бывает, наверное, лишь на исходе летнего дня.

И когда омытый и обласканный такой водичкой он приседал на скальном выступе, на теплом камне, то чувствовал, что по телу растекается какая–то птичья легкость. В такие минуты, казалось ему, он понимает птиц, которые беспечно распевают, радуясь просто теплу, просто солнцу и лету.

У ног плескалось море, снизу грел камень, обливало ласковым золотом заходящее солнце, обвевал слабый ветерок. Над головой возвышался высокий обрыв с песчано–глинистым срезом, с обрыва заглядывали в бухту чеканно–стройные сосны, а над соснами простиралось синее, чуть только начавшее меркнуть, небо. Сидел Горчаков после купания и в который раз размягченно думал: «Во что бы то ни стало надо держаться за этот клочок земли, за этот берег! Во что бы то ни стало!..» И еще думал о том, что нужно обязательно уговорить Римму, чтоб оставила на этот раз Анютку здесь.

Да, неожиданно для самого себя Горчаков дико стосковался по дочке. Всюду в усадьбе Парамона он натыкался на ее следы, будь то камешки, которыми она играла в последний свой приезд сюда и которые забыла на скамейке; будь то ленточка, завязанная бантиком. Он смотрел на камешки, на ленточку и на куклу, и у него перехватывало сердце. А когда однажды разглядел, что в узелке банта осталось несколько мягких, светлых Анюткиных волосочков, то от прихлынувшей щемящей нежности едва сдержал слезы.

«Пусть она останется, – думал он теперь. – Уж как–нибудь взвалю на себя еще и заботы о ней: напоить–накормить, спать уложить. А то ведь все лето просидит в городе, в детсаде, и снова зимой начнется у нее этот ужасный кашель. Пусть останется…»

Глава 23

Сначала им обоим, и Горчакову, и Лаптеву, казалось – стоит лишь хорошенько взяться, как стены дома начнут расти не по дням, а по часам. Что тут сложного! Знай настилай мох да клади на него бревна! Однако в самом же начале вышла осечка. Старые бревна никак не хотели укладываться плотно на свежие бревна нижнего венца, поскольку те были «неродные», как выразился Лаптев, гораздо более смыслящий в плотницком деле.

– Придется подгонять, – озабоченно говорил Лаптев, скидывая с себя рубаху и майку; на голове у него была белая полотняная кепка, старые штаны заправлены в голенища больших кирзачей. – Пазить умеешь? Чертой пользоваться умеешь?

– Конечно, старина! – нарочито бодрым голосом отвечал Горчаков. – Я ведь только тем и занимался всю жизнь, что дома рубил!

– Ничего… научишься, – добродушно гудел Лаптев и показывал приятелю эту самую «черту», эту согнутую в виде двухрожковой вилки, толстую, заостренную на концах, проволоку.

Вдвоем они укладывали бревно в сруб, Лаптев аккуратно вел «чертой» вдоль паза так, что нижний – зубчик «черты» скользил по нижнему бревну, а острый верхний зубчик оставлял на верхнем бревне линию, до которой нужно стесывать, сгонять лишнюю древесину.

– Черт побери! – удивлялся Горчаков простоте и способа, и самого инструмента. – Это ж настоящее копировальное устройство, если говорить инженерным языком.

– Именно! – подхватывал Лаптев. – Именно, гениально простое устройство! И, ты заметь, русские избы рубятся таким вот способом с незапамятных времен, с глубокой, можно сказать, древности. Стало быть, уже тогда, во времена Киевской Руси, народ додумался до «черты». Простейшее и единственно возможное в этом деле орудие!

Прочерченное с двух сторон бревно вынули из сруба, прихватили скобами к лежакам–чурбанам, и Лаптев принялся «пазить». Горчаков внимательно смотрел, как он быстрыми частыми взмахами топора делает насечки, как носком топора затем сгоняет щепу, убирает лишнюю древесину до прочерченной линии, в итоге в бревне образуется этакая «лодочка», иными словами, паз.

– Хитро придуман и сам паз, – с треском отваливая длинную щепу, говорил Лаптев. – Во–первых, бревно этим пазом плотно нахлобучивается на нижнее бревно. А во–вторых, мох не выскочит, когда станешь его уплотнять, конопатить лопаточкой. Мох только упрется в угол, утрамбуется в пазу, но не вылезет.

Растеребливая мягкий, приятный на ощупь, рыжевато–зеленый мох, Горчаков накладывал его ровным слоем на бревна первого венца, и на эту моховую перинку они с Лаптевым затем укладывали бревна второго венца. Покачивали бревно, убеждались, что оно не «играет», что улеглось намертво. Для верности Лаптев, балансируя на срубе точно канатоходец, стучал по только что уложенному бревну ко лотом, припечатывал его к стене окончательно.

Постепенно вырисовывалось основание будущего дома, теперь, чтобы попасть внутрь сруба, приходилось уже повыше задирать ногу, ложиться на стену животом и переваливаться «в комнату». Надо ли говорить о том, как это радовало Горчакова – дом растет! Его, Горчакова, собственный дом!

Надолго задерживали плотников гнилушки. Приходилось отпиливать подгнившие концы бревен и вместо них пристраивать вставыши. А ведь каждый такой вставыш нужно было обчертить, пролазить, подогнать по месту. А чтобы он не выломился когда–нибудь из стены, его следовало «пришить» к нижнему бревну деревянной шпилькой или «шкантом», как говорил Лаптев. Вот и сверли ручным буравчиком отверстия, совмещай их друг с другом, загоняй в них этот самый шкант.

Наконец вроде бы уложили вставыш, посмотрели, а у него угловой «чашки» нет, и поперечное бревно, стало быть, некуда класть. Давай вырубать эту самую чашку, такую глубокую зарубку, чтобы получился в углу сруба «замо к». Но, оказывалось, и это еще не все. Стали укладывать на составное бревно очередную лесину, а она не ложится плотно, она «играет», качается, и ее тоже нужно подгонять к «неродному» для нее вставышу. Вот и чеши, Горчаков, в затылке, вот и маракуй, Лаптев, как тут быть.

В общем, стройка продвигалась куда медленнее, чем представлялось поначалу. Представлялось–то куда как просто: разобрать старый дом, привезти его и из готовых деталей, как из частей детского конструктора, собрать на новом месте. На деле же приходилось каждое бревно (а они тяжеленные!) раз десять поднимать на стену да столько же раз опускать на землю, пока добьешься точного, «мертвого», соединения. Иными словами, каждое бревно надо было вынянчить, как ребенка, только тогда оно уляжется своими концами в угловые «чашки», а своим пазом – на горбину нижнего бревна. И пока этого добьешься, с тебя семь потов сойдет.

«Как наивны мы были!» – думал Горчаков, сжимая топор горящими от мозолей руками и отворачивая носком его трещащую щепу.

– Вот тебе и детский конструктор! – говорил он, распрямляясь, чтобы смахнуть пот, застилавший глаза.

– Что нам стоит дом построить! – отзывался Лаптев, со всего маху, яростно вгоняя топор в твердую сухую древесину и вырубая «чашку»; щепки брызгами разлетались из–под его топора во все стороны.

Теперь оба понимали иронию, скрытую в бесшабашной, легкой поговорке: «Что нам стоит дом построить!..»

У Горчакова руки были уже посбиты, поцарапаны, на ладонях от лопаты и топора не сходили мозоли, а уж заноз из рук он вытащил бессчетно.

Конечно, плотник он все еще был никудышный по сравнению с Лаптевым; тот словно родился для того, чтобы играючи ворочать тяжеленные бревна, ошкуривать и тесать их, отваливать топором толстенную щепу, сверлить буравчиком–напарём дыры, мшить, пазить. Чуть свет Лаптев появлялся на стройке и уходил домой лишь тогда, когда становилось совсем темно и не видно было топора.

Горчакова даже смущала такая горячая старательность Лаптева. Случалось так, что сам он, Горчаков, когда осточертевшее бревно никак не хотело плотно ложиться в сруб, говорил: «Да черт с ним, Тереха, кончай!» Лаптев в таких случаях обычно возражал: «Ну нет! Зачем же?.. Все, старик, должно быть со знаком качества!» – и снова брался за топор, чтобы «вылизывать» паз или угловую «чашку».

«Как я с ним рассчитаюсь! – думал Горчаков. – Угрохать столько выходных и весь отпуск на стройке!.. Уматываться за здорово живешь… Сам бы ты смог вот так?..» Иногда ему казалось, что смог бы, а иногда он в этом сильно сомневался. И тем большее чувство благодарности, почти нежности к Лаптеву охватывало его. Он с какой–то мальчишеской восторженностью посматривал иногда на работающего Лаптева, на его могучий, уже тронутый загаром торс, на разопревшую от жары и от работы бородатую физиономию, на изодранные и схваченные булавкой (чтобы не «сверкать» прорехой) штаны. «Вот на таких–то все и держится…» – щемяще думалось Горчакову в такие минуты.

Изредка заглядывала на стройку жена Лаптева – Галя. И тогда Горчаков был предельно напряжен и внимателен – не проскользнет ли в ее словах, в ее жестах или интонациях упрек мужу? Мол, у нас у самих дел хватает, а ты, простофиля, для чужого дяди рад стараться. Однако ничего похожего не замечал Горчаков ни на круглом приятном Галином лице, ни в интонациях ее певучего голоса. Она, похоже, все понимала, и ей, видимо, тоже было в удовольствие помогать кому–то, выручать кого–то, делать кому–то добро.

«Они оба такие!» – со смешанным чувством, в котором было и удивление, и легкая зависть, и симпатия, думал Горчаков.

Навещали строителей и сыновья Лаптева, старший Володя, длинный и тощий, и младший Антошка, по–девичьи миловидный подросток. Лаптев между делом «воспитывал» мальчиков, строго допрашивал, чем они занимаются, помогают ли матери с поливкой и прополкой, не балуются ли в лодке, когда рыбачат – чтоб, глядите, не вывалились!.. Лаптевы–младшие почтительно выслушивали отца, тихо и уважительно заверяли, что все делают «по уму»; а что касается девчонок, то пусть не беспокоится, они к этим «чувихам» не только не «клеятся», но в упор их видеть не хотят.

– Вот и правильно! Вот и молодцы, – на полном серьезе хвалил Лаптев сыновей, незаметно подмигивая Горчакову.

Понял Горчаков и то, что мальчики многое взяли от отца, тот же в них интерес к травам, птицам, животным, то же благоговейное отношение к бору. Более того, Володя собирается поступать в сельскохозяйственный вуз и стать зоотехником, а Лаптев–старший всячески одобряет такой выбор.

В выходные дни пришли на стройку Римма с Анюткой, они осматривали планировку и стены дома, и по лицу Риммы Горчаков никак не мог определить, нравится ли ей дом, который, хотя и медленно, хотя и трудно, но поднимался–таки среди шлака, песка и щепок, среди раскатанных вокруг бревен и разбросанного мха. Только и сказала Римма, что дом какой–то… мохнатый. Но тут и Горчаков, и Лаптев растолковали ей, что мох, торчащий из пазов, потом подберется, законопатится.

Римма с Анюткой помогали прибирать щепу вокруг сруба, потом уходили пропалывать грядки, прореживать морковь и тяпать картошку. Их трудами сильно заросший сорняками огород преображался, четче обозначались и грядки и ряды картофельных кустов, будто лохматый, безобразно заросший человек постригся, подбрил височки и вдобавок освежился одеколоном.

В противоположность матери, Анютка от стройки была в полном восторге – сколько везде валяется чурочек, дощечек и щепок, из которых можно строить, городить клетки–комнаты для кукол!..

Частенько навещал строителей Виталька, так, вроде бы просто покурить, покалякать о том о сем, но Горчаков при этом замечал, что Виталька приглядывается к нему, Горчакову, – каков он из себя плотник? Можно ли, мол, быть уверенным в том, что на будущее лето он построит «скорняцкую»?.. Горчакову не нравились эти цепкие, оценивающие взгляды, и он мысленно заверял Витальку: «Зря сомневаешься. Я вон сначала и топор–то, считай, не умел держать, не говоря уже о том, чтоб хорошо пазить, рубить угловую «чашку“ либо пользоваться «чертой“. А теперь вроде университет прошел, куда как грамотней стал!»

Не раз проходили мимо стройки старухи–богомолки; они глазели на поднимающийся сруб, здоровались, говорили «бог помочь». Причем согнутая пополам Прасковья внимательно, с каким–то молодым b восторженным блеском в глазах, поглядывала на голых по пояс, загорелых и потных плотников, а вековуха Луша, напротив, пугливо отводила тусклые глаза в сторону: она по–прежнему, видимо, боялась мужиков, все они, по ее мнению, были не людьми даже…

Приветствовала плотников и заговаривала с ними проходящая мимо рослая тетя Груня, которой Горчаков чинил зимой очки (они исправно поблескивали у нее на носу) и у которой он брал великолепное густое молоко.

Проследовала в пятницу под вечер мимо стройки кавалькада Гастронома, причем экипажи машин дружно уставились на сруб и на строителей сквозь стекла кабин. Среди гастрономовских гостей Горчаков на сей раз, к своему удивлению, успел разглядеть Дуню, приемщицу посуды из их, Горчаковых, двора; ту самую Дуню, которую зимой Горчаков чуть не трахнул бутылкой по голове.

А вечером и почти всю ночь в особняке Гастронома было шумно, там гудело торжество, в небо то и дело с шипением взлетали ракеты, заливая деревню то красным, то зеленым, то белым светом, отчего переполошенные деревенские собаки не переставали лаять; Гастроном, как выяснилось, справлял свой день рождения…

Приходил на стройку, когда его просили помочь, Парамон. Он подсказывал Горчакову с Лаптевым, как избавиться от перекоса стен, как, меняя толщину моховой подстилки и глубину угловых «чашек», поднять или, наоборот, опустить тот или иной угол сруба, чтобы все бревна лежали бы в одной горизонтальной плоскости. Парамон здорово выручал строителей этими советами, никогда не отказывал в помощи, и все–таки Горчаков не мог отделаться от ощущения, что отношение Парамона к нему изменилось и старик будто обижается за что–то…

Не все гладко было и между приятелями, иногда они начинали спорить и даже раздражаться.

– Ну вот ты все твердишь о природе, о ее величии, гармонии… – говорил Горчаков, не прерывая работы. – Это, знаешь, сейчас стало модой. То и дело слышишь – ах, как я люблю природу! Как я волнуюсь за ее сохранность!..

Лаптев был явно задет этими словами. Нет, возражал он, для него это не дань моде. Если он, Горчаков, хочет знать, то не модник Лаптев в этом деле, а ветеран. Он давным–давно понял, что не покорять природу нужно, а спасать ее.

– Лет двадцать тому назад, – говорил Лаптев, разравнивая моховую «подушку» на стене сруба, – я первый раз в жизни увидел подмытый берег реки из лодки, с воды. И меня, знаешь, поразило – какая тонюсенькая пленочка почвы покрывает мертвую толщу песка и глины! И я тогда подумал – как уязвимо все живое на земле! Ведь все оно держится на этой самой пленочке. Травы, кустарники, деревья, звери, птицы, насекомые – все на ней! У меня, знаешь, мурашки по коже побежали, когда я подумал – вот сейчас, в эту минуту «овчинка плодородия» сокращается. Ее соскребают бульдозерами, застраивают домами, убивают химикатами, глушат асфальтом, оголяют от лесов. На нее, на «овчинку», наступают, как лишаи, пустыни, ее развевают по ветру суховеи, смерчи. Да ведь это пострашнее атомной бомбы! – подумал я тогда.

Он, Лаптев, с отрадой воспринял тревогу, которая зазвучала лет двадцать назад в выступлениях ученых, писателей и журналистов в защиту русского леса, особенно в защиту кедра. Его необыкновенно взбудоражила в свое время история «Кедрограда», он даже потратил один из своих отпусков на то, чтобы отыскать в алтайской тайге строящийся «Кедроград», чтобы своими глазами увидеть замечательных парней, зачинателей и энтузиастов этого дела; весь отпуск проработал у них, помогая на стройке. А позже, когда узнал, что идея «Кедрограда» погублена, страшно расстраивался, почти заболел.

– Так что у меня, Андрюха, это не мода, – говорил Лаптев, не переставая между тем орудовать топором и ловко сгонять с лесины длинную щепу.

– Ну хорошо, хорошо, у тебя, может, не мода, – несколько отступал Горчаков, – но вообще–то ведь стало модой. Как совсем еще недавно светские разговоры велись все больше о физиках, об ученых, так теперь они ведутся о природе. И интерес этот, эта преувеличенная любовь к природе, вылились, как я заметил, в обзаведении собаками. Теперь модно вешать на стены портреты породистых псов. Как совсем еще недавно шумели вокруг романов Гранина об ученых, так теперь шумят вокруг книги «Белый Бим Черное ухо». Дошло до того, что некая дама в «вечерке» на полном серьезе утверждает, что собаки гораздо лучше людей. И тут удивляешься не столько тому, что есть еще на свете такие идиотки, сколько тому, что бред этот напечатали. Стало быть, газетчики, умные, казалось бы, люди, тоже убеждены, что собаки превосходят людей даже и в нравственном отношении.

– Если хочешь знать мое мнение насчет собак, – хмыкнул Лаптев, – то я признаю лишь собаку–сторожа, охотничью собаку, поисковую, собаку–пограничника, ездовую собаку севера. А когда из собаки делают игрушку, забаву, когда псы заменяют иным дамочкам детей… Мне отвратны все эти кафтанчики на собаках, эти слюни умиления по поводу животного, это барство – смотрите, мол, я настолько богат, что содержу кобеля величиной с доброго телка!.. Дело ведь дошло до того, что псиной пропахли подъезды домов, дворы, скверы, парки. Люди, которых искусали эти многочисленные бимы, исчисляются, я читал, десятками тысяч!.. Надоевшие и выброшенные «природолюбами» собаки становятся бродячими, рыскают по дворам, кормятся на помойках и мусорных свалках. У нас соседи вон завели для забавы сибирскую лайку. У меня сердце заходится от жалости. Представляешь – лайка! Таежная собака, первая помощница в охоте на белку, на соболя. И вот она заперта в каменном мешке, у нее притупляются нюх, зрение, слух, дрябнут мускулы. В общем, она гибнет, перерождается, а им–то она нужна, чтоб перед знакомыми похвастать – у нас–де сибирская лайка!..

– Вот и я о том же! – подхватил Горчаков, с силой поворачивая в бревне буравчик–напарь. – Лицемерия в этой, так называемой, любви к природе много, фальши.

– Лицемерия и фальши хоть отбавляй, – вздохнул Лаптев. – У нас вон на том краю деревни жил одно время некий грамотей. Представляешь, мужик сообразил, откуда ветер дует, ну и строчит в газеты и журналы заметки о птичках, слезу роняет, что жестокие люди не жалеют–де бедных птах. А сам, как оказалось, втихаря бьет из малопульки глухарей. По осени, знаешь, глухарь идет на дороги камешки склевывать. Притом он почему–то совсем не боится машин. И вот этот радетель за малых сих хлещет красавцев петухов прямо из кабины «Жигулей». Хлещет и складывает в багажник. Вот какие защитнички природы бывают!.. – Лаптев даже плюнул от отвращения.

– А разве это не лицемерие, – продолжал Горчаков, – когда мы плачем о лесе, о каждом срубленном дереве, а на новогодние елочки со спокойной совестью вырубаем целые леса!..

– О‑о! – Лаптев даже сморщился, как от зубной боли. – Я давно, старик, мучаюсь от этого. Как подумаешь, сколько леса губим!.. И ради чего? Ради того, чтобы елочка постояла в квартире несколько дней, засохла, и мы ее потом стыдливо выбросили во двор. К чему? Зачем? И когда это кончится? Ну, обычай, ну, праздник детишкам. Ну и давайте ставить елки только в школах, только в организациях! Пришли бы туда, собрались все вместе да и повеселились бы сообща вокруг этой елки. Так нет, мы тащим их всяк в свою квартиру!

– Или на капроновые бы перешли, – вставил Горчаков. – Или хотя бы веткой одной обходились.

– Это, старик, боль сплошная! – горячо отозвался Лаптев. – И тошно мне оттого, что я ведь тоже ставлю у себя елку. Все несут, все ставят, вот Галина и ребятишки начинают меня пилить, вот начинают… чем мы хуже других?.. И я сдаюсь, я ругаю себя, а иду на рынок и покупаю…

– И еще… – задумчиво произнес Горчаков. – Тебе не кажется, что в среде защитников природы наблюдается, я бы сказал, некоторая истеричность? Ведь договариваются до того, что нужно, дескать, совсем прекратить рубку леса, что пора вообще научно–технический прогресс остановить. Чуть ли не к уничтожению всех машин призывают. Коль, мол, техника губит природу – долой технику! Нужно–де вернуться к сохе, а еще лучше – к первобытному собирательству кореньев, к питанию травами.

– Мое мнение здесь такое, – хмуря брови, отвечал Лаптев. – Мало того, что это бред сивой кобылы, ибо прогресс никому не дано остановить. Так бред этот еще и напрасен. Не в научно–технической революции, как таковой, беда, а беда в несовершенстве машин, техники, в недостаточности этой самой революции. Не машина сама по себе вредна, а вредна чадящая, дребезжащая, воющая машина. Не технологический процесс сам по себе вреден, а вреден несовершенный технологический процесс, такой, при котором возможны всяческие вредоносные выбросы, стоки. А больше того виновато наше бескультурье, наше варварство в общении с природой. У меня у самого, ты знаешь, есть мотоцикл. Но ведь я не еду на нем по ягоды и по грибы, не давлю колесами ягодник и грибницу!.. А если брать шире, то… истинно культурный человек не позволит травить ядохимикатами рыбу в речках и озерах, глушить ее взрывчаткой, давить молодой подрост гусеницами трактора. Культурные люди не станут сводить кедрачи на том основании, что кедр кубатуристое дерево.

– В общем, – соглашался с разговорившимся, разволновавшимся приятелем Горчаков, – в отношениях человека с природой прежде всего, наверное, нужна разумность.

– Именно! – подхватил Лаптев. – Разум! Вот что может спасти нас и от бомбы, и от окончательного уничтожения «овчинки плодородия», на которой все мы держимся.

«Стало быть, – размышлял Горчаков, перебирая в уме горячие слова Лаптева, – он верит в человеческий разум, в то, что человек в конце концов придет к гармонии. Не либо город, либо деревня. А и город, и деревня. Не либо научно–техническая революция, либо природа. А и революция, и природа. Конечно, реальная жизнь пока еще далека от такой гармонии. И все же хорошо, черт побери, что есть на земле такие мужики, как Лаптев! Такие устремленные ко всеобщей гармонии…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю