412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Черноусов » Повести » Текст книги (страница 35)
Повести
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 21:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Анатолий Черноусов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)

Глава 24

Когда стало казаться, что в лесу и в огороде все засохнет, сгорит, когда уже невыносимо стало глядеть на скучные, точно подпаленные снизу, кустики картошки, разразилась наконец–то гроза. На изнывающую от зноя землю обрушился обвальный, животворный ливень.

Гроза началась глубокой ночью. Горчаков проснулся в Парамоновой пристройке от грохота и тотчас сообразил, что это гром. От молний в пристройке становилось светло, и он отчетливо видел спящую напротив, на раскладушке, Анютку; на ее мордашке при вспышках молний можно было различить каждую отдельную ресничку.

Огненные зигзаги прошивали черное небо, а орудийные раскаты грома сотрясали стены дома. Один раз ударило, казалось, прямо над головой, и Горчаков перетрусил за Анютку – не дай бог проснется, испугается спросонок, успокой потом попробуй!.. Лежал, слушал раскаты грома, а затем и шквальный шум дождя, жмурился от слепящих молний и думал о том, что первобытного человека, пожалуй, можно понять: перед лицом такой вот стихии поневоле рождается страх, а потом и вера во всесильных духов, божеств…

Под утро вышел на крыльцо, постоял там, вдыхая парной воздух, послушал, как истомленная зноем земля жадно, взахлеб, всеми своими иссушенными порами пьет живительную влагу. Намокли, потемнели крыши и стены изб, отягощенная каплями–алмазами полегла трава у забора, до земли наклонились тяжелые кусты смородины, дождевой водой наполнились кадушки, подставленные бабкой Марьей под водостоки–желоба.

А какие перемены начались после грозы! Совсем было засохшая, похрустывающая под ногами трава–мурава на деревенской улице освежилась, зазеленела, встопорщилась и снова накрыла улицу живым ковром. В огороде зацвел белым цветом горох, засветились желтыми граммофончиками цветов огурцы, выздоровели помидоры; ботва картошки, вялая, начавшая было полегать, подняла голову, выпрямилась и живо набрала цвет; подсолнухи по всему огороду зацвели космато, солнечно, а иные из них, роняя на землю свои огненные слезы–лепестки, уже свесили вниз отяжелевшие головы, будто задумались о смысле жизни.

Морковь так и брызнула из грядки фонтанчиками затейливо изрезанной ботвы, укроп раскрыл желтые зонтики, фасоль увешалась длинными саблевидными стручками; далеко по картошке протянула свои плети тыква с огромными желтыми цветками–раструбами. По всему огороду порхали бабочки, гудели шмели, на все голоса распевали птицы.

Горчаков, для которого все огородное было внове, глазел на эти превращения, вдыхал запахи цветов, влажной земли и мокрых корней; ощущение было такое, что растения прямо на глазах тянутся вверх, наливаются соком и плотью, расцветают; на небольшом квадрате огорода кто–то непрерывно ползает, летает, шевелится, борется, гибнет, родится, – словом, кипит, клокочет жизнь; у Горчакова мурашки по коже бегали.

А в лесу между тем созрела черника, и об этом можно было судить по тому, что губы, зубы и пальцы у местной ребятни стали голубые.

Горчакову жалко было смотреть на Анютку: все вокруг едят чернику, а Анюта, бедная, только слюнки глотает да ждет, когда кто–нибудь сжалится над нею и угостит ягодой. Не вытерпел Горчаков и предложил Лаптеву сделать в работе передышку часа на три и сходить по чернику.

– Дело! – сразу же согласился Лаптев и воткнул топор в чурбан. – Я со своими тоже сбегаю. Люблю чернику собирать!..

Горчаков с Анюткой, прихватив корзинки, присоединились к Лаптевым; всем гамузом пошли по лесной дороге, по той самой, где у них с Лаптевым зимой была проложена лыжня до Марьиных горок.

Хорошо было вместе шагать по травянистой, лишь местами чернеющей грязными колдобинами, дороге! Анютка была в полном восторге от путешествия по лесу и от того, что рядом шагает младший из Лаптевых – Антоша–третьеклассник, которому, по словам Гали, нравится возиться с малышами. Анюта смотрела на большого и умного Антошу как на бога, засыпала его вопросами: «А это какой цветок?», «А это кто там пищит и летает?»

И Горчаков краем уха слышал, как Антошка солидно, по–учительски, пояснял: «Это, Анют, лесная герань…», «А вот эти беленькие цветочки с коробочками называются хлопушками», «Кто пищит, говоришь? А поползень, птичка такая…»

«Вот Лаптев! – не без зависти думал Горчаков. – Он и парней своих научил различать всякую травку, всякую букашку. И парни чувствуют себя в лесу как у себя дома…»

На ягоды напали прямо у дороги. И какая же она красавица, эта черника! Крупная, черная, с сизоватым налетом – чем не виноград «Изабелла»!

Анютка сначала ягоду не видела – кустики и кустики – и расстраивалась, готова была захныкать: все берут, а она… Антошка и тут помог ей, и, углядев, наконец, ягоду, Анютка принялась прилежно собирать, глядя на всех, в свою маленькую корзинку. Однако потом зачастила отправлять ягоды в рот, и вскоре губы ее сделались лилово–синими.

Незаметно Лаптевы сместились в сторону, и Горчаков с Анюткой остались на поляне среди сосен одни. Когда Анютка утомилась собирать чернику и запросилась домой, Горчаков догадался усадить ее на пенек, поставил рядом свою корзинку – ешь сколько влезет! А сам удвоил усилия, чтобы успевать собирать ягоды больше, чем съедает Анютка: неловко же возвращаться из леса с пустыми руками.

Анютка уплетала ягоду за обе щеки, а он подсыпал да подсыпал в корзинку, и там, хотя и медленно, а все ж таки прибывало.

Посетил их на черничной этой полянке бычок. Он вышел из–за деревьев и, увидев их, вытянул шею и замычал, как бы высказывая свою печаль. Вот, мол, потерялся я, отбился от стада, брожу один–одинешенек, и очень мне тоскливо. Да и пойла какого–нибудь не мешало бы получить. Жалуясь таким образом, бычок подошел к ним близко: светло–серая шерстка с коричневыми пестринами, добрые телячьи глаза, влажная розовая мордашка, доверчивые простодушные уши.

Анютка сначала испугалась бычка, но когда Горчаков заговорил с ним, мол, ничем мы тебе помочь не можем, иди–ка лучше домой, к хозяйке, – Анютка успокоилась и тоже стала жалеть телка, пыталась даже погладить его. Бычок, шумно ее обнюхивая, отступал, от него пахло теплым дыханием. Потом он пошел дальше, все так же неприкаянно трубя о своей потерянности, жалуясь на свою судьбу и выражая тоску по коровам, по дому и по хозяйке с ее вкусным пойлом.

То, что телята и коровы пасутся в лесу без пастуха, было одним из чудес Игнахиной заимки. Хозяйки по утру выгоняли всю скотину за околицу, коровы и телята самостоятельно собирались в небольшое стадо и по своим, давно протоптанным и знакомым тропинкам уходили далеко в бор, паслись там; и водопои им были известны и хорошие травы. Вечером же, чувствуя, видимо, горячий гнёт молока в вымени, коровы опять же собирались вместе и направлялись к деревне. «Лесные нимфы, а не коровы! – удивлялся Лаптев, рассказывая об этом Горчакову. – Веришь–нет, я километрах в двенадцати от деревни встречал их, в совершенно дремучем месте – вот куда уходят!..»

Набежал незаметно дождичек, и лес вдруг наполнился шорохами, шумом, всюду запрыгали, защелкали капли. Анютка, увидев, как зашевелились трава и старые листья на земле, перестала лакомиться ягодой, нахмурилась и призналась:

– Ой, папочка, я что–то боюсь этого дождя…

Горчаков взял ее за руку, и они спрятались под кустом.

– Чего же бояться дождичка, – говорил Горчаков, – это же водичка, капельки водяные. – И обнял Анютку, почти накрыл ее собою от капели.

Успокоенная его ласковым голосом и сообразив, видимо, что дождь – это и вправду обыкновенная водичка, Анютка крепко прижалась к нему, притихла. «Воробышек мой тепленький!» – думал Горчаков, и нежность к дочке щемящими гулкими толчками поднималась в нем, заполняла все его существо.

Глава 25

И еще раз пришлось оторваться плотникам от стройки. Начался покос, и никак нельзя было отказать Витальке в помощи: оба, и Горчаков, и Лаптев, брали у Витальки молоко, а значит, были ему обязаны…

Коров в Игнахиной заимке осталось мало, и потому все дачники распределились по «молочным кооперативам». Попасть в такой кооператив было большой удачей, тогда хотя бы литр молока гарантирован. Ну а литр густого деревенского молока ежедневно – это в наше время мечта!.. Вот почему все городские очень дорожили этой возможностью, этим прикреплением к корове, норовили чем–нибудь угодить владельцу коровы, готовы были помогать, к примеру, на покосе. У кого имелась личная машина, те отвозили хозяев утром на покос и привозили вечером обратно. Ну, а те, у кого не было машины, соглашались косить или сгребать сено, помогали вывозить его в деревню.

Но если раньше такие молочные сообщества образовывались только вокруг местных жителей, владельцев коров, то в последние годы и сами дачники стали обзаводиться буренками, и вокруг них тоже возникали «кооперативы». Вот и Виталька рассчитывал на помощь потребителей молока.

На покос вместе с Виталькой поехали Лаптев, Горчаков, Виталькина жена Шура, старший их сын капитан Миша, дочь Марина, ну а за нею как тень последовал сын Парамона – Юра.

Когда Парамон узнал, что Юра собирается на покос к Витальке, старика взорвало.

– Ишо не легче! – кипятился Парамон. – Нам самим надо косить, а ты – в батраки к этому ахеристу!..

– За что ты его не любишь, за что? – спрашивал тоже уже разозлившийся, с пылающими щеками Юра. – За что аферистом называешь? Ну какой он аферист, ты подумай! Он вон вкалывает с утра до ночи, а ты – аферист! Аферист не станет в навозе ковыряться!

Произошел, словом, крупный разговор между отцом и сыном, и перед тем как уйти, Юра заявил, что они с Мариной все равно поженятся. И хлопнул калиткой.

Парамон до того разволновался, что бабка Марья едва его успокоила.

– Ну чё уж ты так, Парамоша, – увещевательным тоном говорила она. – Что уж теперь поделать! Нынче у всех эдак. Ну если глянется она ему! Да и мне она ничё кажется. Славная девушка, обходительная. А уж баская дак баская. Прямо писаная!..

– Как хотите… – в сердцах, словно вдруг надломившись, сказал Парамон и ушел на берег, будто на рыбалку собрался.

Была ли сама бабка Марья довольна выбором своего меньшого? Нет, она тоже не одобряла этот выбор, не лежала у нее душа к этой семейке. Взять хотя бы будущую сватью, Виталькину бабу. В первое же лею, как только Кузовковы тут поселились, Шура удивила всех соседей. Она хватала в бору все подряд: грибы, ягоды, целебные травы, – хватала и таскала дары леса корзинами, ведрами, мешками. Таскала недоспелую бруснику, опасаясь, видно, что другие ее опередят и ей не останется. Таскала сыроежки, свинухи, моховики, переспелые маслята, которые никто из местных и за грибы–то не считал. И столько всего набирала, что не успевала даже очистить грибы и ягоды, переработать, заготовить впрок, и грибы у нее червивели, ягоды портились; в избе – грязь, все заброшено, запущено, дача превратилась в какой–то заготовительный пункт, в склад. Сама хозяйка вроде даже забывала умываться, опустилась, одежда неопрятная, глаза какие–то шальные; счет у нее идет на ведра, на корзины, на кадушки, и все ей мало, все тащит, тащит…

Именно тогда бабка Марья сказала про долговязую проворную Шуру, рыскавшую по бору: «Конь с яйсами». А той возьми да кто–то передай. И она так разобиделась на бабку Марью, так надулась, что по сей день дуется. При встречах они, правда, здороваются, но бабка–то видит – не забыла Шура, не простила этого «коня»…

Покос у Витальки был далеко от деревни, там, где бор начинает редеть, перемежаться лигами, болотцами, березняками да осинниками и наконец сходит на нет.

На небольшом взлобке, в тени трех берез, поставили мотоциклы (Виталькин и Лаптева), устроили лагерь.

Лаптев умел и любил косить, еще в детстве его научил отец, и вот теперь умение пригодилось здесь, в Игнахиной заимке. Правда, не везло Лаптеву на хозяев: косил он два года «за молоко» Горбуновым – те собрались да переехали в Кузьминку. Помогал потом косить старику Гришину – тот взял продал корову. И вот теперь Лаптев помогал уже третьему своему «молочнику», Витальке. Так что у Лаптева была хорошая практика, имелась у него и своя литовка, старенькая, источенная, узкая, но из отменной стали.

Лаптев жарко, захватисто отмахивал этой прадедовской, как он уверял, литовкой, приступом шел на густую траву, рубаха навыпуск, ворот расстегнут; будучи бородатым, он сильно походил в те минуты на стародавнего, почти былинного, косаря, «коренника», и только белая кепочка туристского фасона слегка нарушала этот колорит.

Не отставал от Лаптева и Виталькин сын Миша, хотя прогон у него и был заметно у же лаптевского. Да и сам Виталька тянулся за молодыми, жилился изо всех сил, не отставал. К полудню, однако, так умотался, что – видно было – едва волочил ноги. И Лаптев, и Миша, и Горчаков уговаривали Витальку, ну, чего, мол, ты убиваешься, садись отдыхай. Виталька в ответ изнеможденно посмеивался и произносил свое излюбленное: «Кто не работает, тот не ест…»

Горчаков сгребал граблями подсохшее, накошенное накануне, зеленое и шумное сено, поглядывал на косцов, на юную миловидную Марину, возле которой неотрывно держался голубоглазый улыбчивый Юра, на раскрасневшуюся от жаркой работы Шуру, – поглядывал и думал об этой семейке. Ему все хотелось понять Витальку, понять, что же, действительно, заставляет его так пластаться? Что им движет при этом? «Похоже на то, что он ради них, ради жены и детей, убивается, – думал Горчаков. – Похоже, руководит им, с одной стороны, чувство вины перед ними – инвалид, калека. С другой стороны, чувство благодарности – не бросили его, искалеченного, одноглазого. Отсюда его ярость в работе, стремление вкалывать, не щадя себя, и тем самым обеспечить семью всем необходимым: обуть–одеть, напоить–накормить, выучить детей, вывести, как говорится, в люди. И, судя по всему, они благодарны ему за это, уважают его, а при случае вот и помогают. Вон Миша как ворочает литовкой, запалился весь, поспевая за здоровяком Лаптевым. Да и Марина, хотя и воркует со своим Юрой беспрестанно, а сгребать сено не забывает, не ленится, тоже упарилась, раскраснелась…»

«Вполне возможно, – рассуждал далее Горчаков, – что Виталька, несмотря на внешнюю неласковость, колючесть, без ума любит детей и жену.» И как бы в подтверждение этой мысли Горчакову вспомнился недавний случай с Виталькой… Из города Витальке сообщили, что жена его, Шура, заболела, ее положили в больницу со страшным воспалением глаз, и врачи будто бы опасаются, что Шура вовсе может ослепнуть. Горчаков случайно встретил Витальку на улице и удивился его опрятному, «цивильному» виду. Тот был непривычно чисто выбрит, на нем были новенькие, как–то не идущие к его облику, костюм и белая рубашка. Сам же Виталька выглядел непривычно тихим и понурым, собрался, мол, в город, навестить больную жену, и дело, мол, может обернуться так, что придется продавать и хозяйство, и дачу и на вырученные деньги везти жену в Одессу к знаменитым глазникам – шутка ли, баба может ослепнуть!

– Тогда – конец, – глухим голосом сказал Виталька. – Тогда разве жизнь?..

Все, однако, обошлось, глаза у Шуры после серии уколов стали входить в норму, из больницы ее выписали, хотя еще на бюллетене, хотя строго–настрого запрещено работать, особенно в наклон. Но ведь не утерпела! Примчалась сюда в деревню, и сразу же – натура такая – впряглась в работу. И со скотиной управляется, и все заборы завесила выстиранным бельем, и вот на покос даже приехала, и тут пластается, не разгибая спины. «Нет, они конечно же два сапога пара, – думал Горчаков, посматривая то на яростного косца Витальку, то на Шуру, ворочающую валки сухого сена так, что цветастая кофта потемнела от пота. – И природа такой вот работоспособности наверняка крестьянская. Страсть к деревенскому труду наверняка перешла к ним с молоком матери. Только жизнь до сих пор носила их по городам, а теперь они как бы вернулись в детство, начали жить заново от своих корней. Отсюда жадность, отсюда этот захлёб. Оба словно дорвались наконец до того, что предназначено им отроду, но чего они были до сих пор лишены…»

Под вечер, когда солнце скрылось за стеной леса и тень накрыла исполосованную валками сена поляну, покосники спрятали в ивовых кустах литовки, грабли и прочий покосный инвентарь и один по одному собрались в лагере под березами.

Виталька, крякнув и потерев руку об руку, достал из осоки, из ямки, вырытой в торфяной жиже, бутылку водки. Шура на разостланной на траве клеенке быстро спроворила закуску и пригласила всех к «столу».

Мужчины хлопнули «с устатку» по стопочке, быстро смели закуску и разморенно прилегли на минутку – покурить, подымить перед дорогой. Хозяйка, прибрав на поляне после застолья, направилась в лес – поглядеть, нет ли поблизости груздей; за нею увязались Миша и Марина с Юрой.

Виталька, Горчаков и Лаптев, раскинувшись на траве и покуривая, говорили о предстоящей свадьбе, о Марине и Юре, ну и о Парамоне, конечно, о том, прав он был или не прав, сцепившись на днях с Гастрономом… А случилось так, что Гастроном браконьерничал, ловил запрещенной сплавной сетью стерлядь, а Парамон это увидел и возмутился. Парамон как раз проплывал мимо на лодке, ну и сказал Гастроному, что ж, мол, ты делаешь, мил человек!.. Тот послал Парамона подальше, дескать, какое твое собачье дело, старик, плывешь, ну и плыви себе! Парамон возьми и подскажи рыбнадзору. Те примчались на катере, отняли у Гастронома сплавную сеть, забрали полмешка запретной рыбы да вдобавок оштрафовали.

– Я считаю, что Парамон правильно сделал, – говорил Лаптев, покусывая травинку. – Гастроном явно обнаглел. В воскресенье, когда тут полно народа, посередь бела дня, на виду у всей деревни вынимает из сетей стерлядь. Ему, вишь ли, захотелось своих пресыщенных гостей стерляжьей ушицей побаловать! Для вас, мол, серых людишек, закон писан, а для меня не писан: что хочу, то и ворочу. Нет, он наглец, этот Гастроном! – убежденно заключил Лаптев. – Я ведь тоже с ним недавно поцапался… Представляете, прицепил он к своей «Волге» тележку с мусором, чуть заехал в лес и вываливает этот мусор, считай, у меня за огородом! Банки из–под краски, битое стекло, бутылки, полиэтиленовые мешочки, железяки какие–то, ну, в общем, всякий хлам. И этот… Валерка Чуркин, этот тунеядец чертов, Гастроному помогает, лопатой выгребает мусор из тележки. Не иначе как на пол–литра зарабатывает. Что ж вы, говорю, делаете! Есть же вон в конце деревни свалка, специально для мусора ров вырыт! А Гастроном мне: «Ну а мы здесь решили…» Мол, где ближе, там и вывалили, тебя не спросили! И этот подпевала, Валерка, тоже гундосит: «Какая разница…» Я им и так, и сяк, вы, говорю, консервные банки вываливаете, а в них всегда бывают остатки пищи – это ж явная зараза! Такие банки положено на костре обжигать и в землю закапывать. Да и полиэтилен, железо – они же не гниют, они тут сто лет будут лежать!..

– Ну а они? – спросил Виталька.

– А они что… сопят да делают свое дело. Плюнул и пошел – что с мурлом разговаривать!.. Слышу за спиной: «Кто это?» – Гастроном сквозь зубы спрашивает. А Валерка бубнит что–то…

Разговор перешел на Валерку Чуркина. Вот тоже «чудо» Игнахиной заимки. Рассказывали, что был Валерка парнем не таким уж беспутным, окончил техникум, был женат, и женат не на ком–нибудь, а на артистке музкомедии. Но, будучи человеком безвольным, ленивым и пристрастным к «зеленому змию», покатился вниз по наклонной. Потерял хорошую работу, жену и дочь, докатился до грузчика в магазине, тут уж стал закладывать по–черному. За драку был осужден, отсидел срок, из тюрьмы вышел с татуировкой во всю грудь: «Нет в жизни счастья!» Пробовал работать, но все то же безволие, лень и все та же пьянка. И вот нашел же как–то Игнахину заимку, устроился на работу в лесничество, потом уволился и занялся браконьерством. Связался с такой же тунеядкой, шалавой Сонькой, с которой теперь и живут в пустующем казенном, от лесничества, доме. Причем браконьерничает Валерка столь ловко, столь «профессионально», что ни разу еще не попадался в руки рыбнадзора. Среди дачников есть у него постоянные клиенты, которым он за водку поставляет стерлядок и кастрюков.

Теперь, когда Гастроном попался на браконьерстве, он, понятно, с рыбалкой завязал, ну а Валерка, похоже, заделался личным браконьером Гастронома. Все ошивается возле того и пьет последнее время, как он похваляется, исключительно ямайский ром.

Будто бы мстя себе за свое безволие, за свою лень, за разболтанность, за то, что потерял жену, дочь, квартиру, хорошую работу, пропил–прогулял свое образование, Валерка опускается все ниже и ниже. По деревне ходит неумытый, небритый, лохмы грязные торчком, спит там, где свалится. Сонька, если сама трезвая, иной раз пытается затащить его в свою «казарму», он ее при этом материт, ну, глядеть на них тошно.

– И ведь еще задирается! – осуждающе говорил Виталька, сидя на траве и переобуваясь. – Зимой по пьянке пырнул ножом Федьку Изъянова, лесникова сына. Сам–то Изъянов собрался было в Кузьминку за участковым, да Федька не пустил. Вместе, мол, выпивали, да и вообще не стоит связываться. А Валерка вроде даже сожалел, что его не забрали, не посадили. Мы тут взялись как–то его воспитывать, мол, будешь браконьерничать, пить да ножом размахивать – снова срок схлопочешь. А он: «Что вы меня тюрьмой пугаете! Что – тюрьма! Там вон кино каждый день показывают, там – библиотека, читай не хочу. Там кормят будь–будь! И все по часам, по режиму: утром физзарядка, кормежка вовремя, сон вовремя, да еще на чистеньких простыночках!»

– Тюрьма для него, выходит, вроде санатория, – рассмеялся Лаптев. – А что. Там по крайней мере не нужно заставлять себя умываться, бриться, белье менять, там это заставят сделать. Да и работать заставят. А значит, и деньжат можно подкопить хотя бы на одежонку. Здесь–то он бы все пропил.

– Ох, он еще натворит дел, этот Валерка! – заметила Шура, подходя от леса к лагерю и вникая в разговор мужчин. – Помяните меня, он или кого–нибудь зарежет или дом чей–нибудь спалит. А Сонька ему поможет! Собрались же парочка: гусь да гагарочка… (Знала бы Шура, что говорит пророческие слова!..)

В деревне про Соньку сказывали, что до Валерки она с кем только не путалась: с командированными на лесозаготовки колхозниками, с трактористами, с шоферами. Работала одно время в лесничестве на прополке питомников – уволилась, шаталась без дела; теперь вот устроилась сторожем на пожарной вышке, дежурит там, бор от огня охраняет. Но дежурит редко, поскольку трезвой бывает тоже редко, а в пьяном состоянии просто невозможно взобраться на такую верхотуру.

– А Сонька эта что, под продавца или под медика работает? – спросил Горчаков. – Как ни посмотришь – она в белом халате. Не может же быть, чтобы пожарникам выдавали белые халаты как спецовку?

Однако ни Шура, ни Виталька, ни Лаптев не знали, что бы означал этот белый халат на Соньке, только все рассмеялись в ответ.

– Мне Прасковья–богомолка рассказывала, – снова вступила в разговор Шура. – Хватилась, говорит, утром печку растоплять, а спичек нет. Глядь, а в казенном доме свет горит. Пойду, мол, у Соньки спичек спрошу, она же курит, стало быть, спички должны быть. Стучусь, говорит, стучусь – не открывают. Тогда, говорит, дай в окошко загляну – живы ли? Поглядела поверх задергушки – батюшки–свет! Полон дом мужиков, и все спят, кто на койке, кто на лавке, кто на полу. А посреди этого поля сражения ходит в чем мать родила Сонька и вроде как ищет чего–то, то ли халат свой белый, то ли еще кого. Картина! Будто, говорит, поле сражения. Я, говорит, перекрестилась да дуй не стой от окна–то!..

Покосники покачали головами, многозначительно покрякали, и разговор снова перешел на Гастронома.

– Я вам вот что скажу, – задумчиво произнес Виталька. – Помяните меня, Олег Артурович не простит Парамону это дело с рыбнадзором. Да и тебе, Тереха, – повернулся он к Лаптеву, – припомнит этот мусор при случае. Это еще тот мужик, это – сила! Вот только один пример. Я у него был как–то по делу и видел его баню. Так вот баня у него, братцы, – нам и не снилось. Заходишь в предбанник – бассейн. Настоящий бассейн, плиткой весь отделан. Дальше идет теплая зала для мытья. И отдельно – парилка с душем. Причем парилка обита осиновой дощечкой, это для сухости пара, для духа! И в предбаннике, и в зале скамьи стоят, хоть сиди на них, хоть лежи. У стены буфет с черт знает какими бутылками, на столике кувшин для кваса, самовар, – в общем, что твоя душа желает. Это только баня! – Виталька многозначительно поднял палец. – А гараж у него, брат ты мой, с мойкой, погреб у него кирпичом изнутри выложен. Я уж не говорю о самом доме!.. И – заметили? – приезжает он сюда обычно с гостями, и с какими гостями!..

– В общем, вор большой, крупный, – вставил Лаптев.

– Мы ничего не знаем! – решительно возразил Виталька. – Откуда мы знаем, что вор? Мы даже фамилии его не знаем, и вообще… что–то мы в пересуды ударились, косточки перемываем. Сказано: не судите, да не будете судимы. – И, оборвав разговор решительным жестом, Виталька поднялся на ноги. – Ехать пора. А то, гляди, темнеть начнет.

Как Лаптеву, так и Горчакову не понравилась эта Виталькина защита Гастронома, восхищение богатством и силой, чуть ли не раболепие перед Гастрономом; обоим хотелось спорить, доказывать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю