Текст книги "Повести"
Автор книги: Анатолий Черноусов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)
Усадьба Витальки напоминала собою не то заезжий двор, не то какую–то перевалочную базу. Вокруг усадьбы снег был изрыт тракторами, автомашинами и санями, на снегу валялись клочья сена, стылые конские яблоки, промасленные тряпки; там и тут виднелись темные пятна от пролитой солярки либо машинного масла.
Бросалось в глаза обилие березовых дров, сложенных поленницами вдоль заборов; дров тут было заготовлено лет, наверное, на пять. Всюду возвышались штабеля бревен, жердей, плах, штакетника, пирамиды кирпича, стопки шиферных листов. Все эти дрова и стройматериалы не умещались, видимо, на подворье, и хозяином была прихвачена часть переулка, там горбатились огороженные жердями скирды сена, валялись сосновый вершинник и березовые хлысты.
Как только Лаптев с Горчаковым подошли к калитке, так сразу на них залаяла собака, потом другая, потом собаки стали выбегать из–за дома, из–за стога сена, из–за штабелей леса. Выбегали по одной и парами, за взрослыми собаками бежали щенята всевозможных мастей и возрастов, и вся эта псарня на разные голоса лаяла и тявкала, хотя, как верно подметил Лаптев, лаяли собаки не злобно, а скорее формально, скорее доказывали хозяину, что он не зря их кормит.
Приятели отворили калитку и мимо развешанных на заборе для выветривания овчин и шкур (уж не собачьих ли?), мимо лежащей кверху килем моторки, мимо гаража из некрашеных железных листов прошли к дому.
Дом был бревенчатый, с просторной, тоже некрашеной, верандой, над домом, над его шиферной крышей, возвышалась мачта с усатой телеантенной. За домом располагался длинный навес, под крышей которого умещались и загон для скота, и теплый хлев, и стайка; оттуда в добавление к собачьему лаю доносилось хрюканье свиней, говор кур, блеяние овец.
– Как на ферме, – хмыкнул Лаптев и толкнул дверь на веранду.
Хозяин встретил их в кухне, где на полу валялись обрезки шкур и клочья шерсти, из большого чугуна на плите поднимался пар; запах пойла мешался с кислым запахом овчин. Хозяин только что, видимо, поднялся из–за швейной машинки, на которой до этого строчил что–то из черной кожи и мохнатой собачьей шкуры.
На вид ему было лет пятьдесят, на самом же деле, как сказал позже Лаптев, под шестьдесят. Невысок ростом, щуплый, подвижный, с виду подросток (от того, может быть, и звали его за глаза Виталькой); лицо небольшое, смышленое. Во всем облике Витальки была некоторая щеголеватость: на щеках кудрявились ба чки, поверх белой рубахи надета меховая безрукавка, на голове шляпа, которую он, наверное, забыл снять, придя с улицы. Однако щеголеватость уживалась с неряшливостью: куртка замызганная, грязные штаны заправлены в стоптанные, со следами засохшего навоза, кирзовые сапоги.
Удивили Горчакова серые Виталькины глаза: один из них глядел на мир с живым, даже горячим интересом, другой же холодно и равнодушно. Внимательно приглядевшись, Горчаков догадался, что левый глаз у Витальки не живой, не свой.
Сам Виталька расскажет приятелям чуть позже, что глаз он потерял на лесоповале. После войны работал в леспромхозе, и вот однажды, в горячке и суматохе лесоповала, дерево неожиданно упало не в ту сторону, куда его валили, – упало и ударило Витальку по голове. Удар был такой страшной силы, что Витальке проломило череп и вышибло («выбрызнуло», как он выразился) глаз. Однако живучий, кошачий, организм его перенес и страшные травмы и тяжелые операции; глаз вставили искусственный, а пробоину в черепе заделали металлической пластинкой.
Но об этом он расскажет потом, пока же он смахнул с табуреток сор и усадил гостей на эти табуретки. Лаптев представил Горчакова, Виталька непроизвольно шаркнул рукой о штанину, словно бы обтирая с ладони грязь, и заключил узкую руку Горчакова в свою неожиданно большую и цепкую руку. При этом он глянул на Горчакова прощупывающим взглядом и, усевшись опять к швейной машинке вполоборота, стал пояснять, чем он занимается.
Горчаков слушал его азартный толковый рассказ и думал о том, что мужичок этот ох какой непростой, что от его машинки фирмы «Зингер», как и от всего обширного хозяйства, сильно попахивает частным предпринимательством. Однако быстрый, цепкий ум Витальки, поразительная его живучесть (перенести такую катастрофу!) и деловитость не могли не вызывать симпатию: энергичные люди нравились Горчакову, он, как уже было сказано, терпеть не мог «сонных мух», дряблых, нерешительных людей.
Разговор с Виталькой поддерживал в основном Лаптев, и видно было, что хотя они знакомы как соседи не первый год, Лаптеву многое еще не ясно и в самом хозяине, и в его делах.
Приятели разглядывали старинную швейную машинку, хвалили и ее, и меховые унты, которые шил хозяин. Явно польщенный, Виталька стал откровеннее, признался, что эти самые унты прямо–таки золотой ключик к сердцам местных начальников. С шоферами, с трактористами и лесозаготовителями он рассчитывается просто валютой, то бишь водкой, а вот чтобы у начальства выписать, к примеру, дефицитную «вагонку» или комбикорм, приходится пускать в ход унты, меховые шапки. Причем, рассказывая о своих махинациях, Виталька обращался теперь больше к Горчакову, и тот невольно увлекался ходом Виталькиных рассуждений, включался в круг его забот и непроизвольно кивал головой, мол, я тебя отлично понимаю, логика у тебя, ничего не скажешь, железная; Горчакову все больше нравились горячность и сообразительность маленького шустрого человечка. Почти уже уверенный в том, что этот «живчик» все может достать и сделать, Горчаков напрямую спросил:
– Скажите, Виталий… как вас по батюшке… Виталий Николаевич, где взять лес на постройку дачи?
– Лес? – переспросил хозяин и, хмыкнув, показал рукой в окно. – Да вот же лес, за огородами!
– Скажешь тоже, – в свою очередь хмыкнул Лаптев. – Это лес государственный, кто ж его разрешит брать, кто выпишет!
– Сырой – да! – заспорил Виталька. – Сырой не выпишешь нигде. А ты сделай так, – принялся он наставлять Горчакова. – Купи в магазине мешок соли, обыкновенной соли, и по килограммчику закопай в землю под сосны, которые тебе понравятся. И всё. Накрылись те сосны. Засохли. Ну а сухостой можно выписать, сухостой разрешается. Вот из сухостоин и строй себе что хочешь.
– Как! – поразился Горчаков. – Что… соль, действительно?..
– Смертельно! – воскликнул Виталька, довольный тем, что удивил ученого человека своими познаниями в области химии, а также тем, что моментально нашел выход в совершенно безвыходном положении. – Даже по малой нужде если походишь под дерево – каюк тому дереву! Засохнет. Соль для них – яд, понял?
– Ну это уж… как–то… – Горчаков не знал, что и говорить, у него даже мелькнула мысль – не шутит ли хозяин, не валяет ли ваньку, не разыгрывает ли его, Горчакова, ни бельмеса не смыслящего в лесных делах?
Горчаков растерянно глянул на Лаптева, но тот насупленно молчал.
– …зачем же губить живой лес? – бормотал Горчаков.
– Хочешь жить – умей вертеться, – развел руками Виталька, и весь вид его и тон как бы говорили: ты спросил, где взять лес на дачу, да взять без связей, без блата и почти без денег, вот я тебе и подсказал. А последуешь моему совету или нет, это уж твое дело.
– Говоришь ты какую–то хреновину, – сердито буркнул Лаптев. – Как у тебя только язык повернулся! Взять и загубить живое дерево да еще таким пакостным методом!..
Видя, что Лаптев рассердился всерьез, Виталька смутился, однако смутился лишь на мгновение, находчивый ум тут же выручил его.
– Я пошутил, конечно, пошутил, – с обезоруживающей улыбкой поспешил он заверить Лаптева.
– Шуточки у тебя, знаешь, – проворчал Лаптев.
– Ну, ладно, ладно, – решительно сказал Виталька и махнул рукой так, будто и впрямь отодвигал шутки в сторону. – Можно и по–другому. Коль у вас больших денег нет, то и не надо. Попробуем обойтись малыми. – И стал говорить убедительно, напористо, обращаясь теперь только к Лаптеву и подкрепляя каждую свою фразу энергичным жестом, точно взмахом топора: – Можно поехать на машине в брошенную деревню Лебедиху, это за бором, километрах в двадцати. Купить там дом рублей за триста, разобрать его, погрузить на машину и привезти сюда. Я отдам ему, – он кивнул на Горчакова, – часть своего огорода, соток шесть или семь. Тридцать соток мне многовато. Отведу ему участок под лесом, там, где у меня баня. А за это, за участок, ты у меня, – Виталька снова повернулся к Горчакову, – будущим летом отработаешь на стройке. Мне нужна небольшая избушка, чтоб туда перетащиться со шкурами, с овчинами, с машинкой. А то в доме, сами видите, мусор, дух нехороший, шерсть везде летит, может и в суп попасть…
– Где ж он жить будет, пока дом ставит? – спросил Лаптев, по тону и по виду которого можно было заключить, что вариант с Лебедихой его заинтересовал и что он как бы простил Витальке кошмарную шуточку с солью.
– Где жить? – на минуту задумался Виталька. – Да хотя бы у меня в бане. Я этим летом ставлю себе новую, с предбанником, с печкой из нержавейки, в общем, хорошую, настоящую баню. А в этой живи, пожалуйста. Побелить в ней, почистить, приспособить, и чем не избушка? Еду готовить можно на улице, на костре, на тагане.
Горчаков кивал головой в ответ на предложения Витальки, ибо другого выхода не видел, как не видел его и Лаптев; крути не крути, а то, что предлагал Виталька, было, наверное, единственным способом обзавестись дачей. Купить, действительно, по дешевке домик, перевезти его сюда, а здесь поставить. За участок земли рассчитаться не деньгами, а работой.
Лаптев, тот еще пытался уточнять детали, прикидывал что–то в уме, внушал Витальке, что в купчей нужно обязательно написать слова «участок со строением», уверял, что старой Виталькиной бане красная цена сто рублей.
– Итак, если дом ему, – говорил Лаптев, кивая на Горчакова, – обойдется в триста рублей, ну, еще перевозка, то да сё, ну, пусть в итоге наберется пятьсот…
– Пятьсот хватит! – горячо поддержал его подсчеты Виталька. – За глаза!
– Участок семь соток, – продолжал считать Лаптев, – плюс банька, стало быть, восемьсот рублей он тебе должен будет отработать за два месяца не этим, а будущим летом…
– Это выгодно и мне, и ему! – уверял осторожного Лаптева быстрый Виталька. – А главное, у него другого выхода нет, правильно я говорю?
– Правильно, правильно, – соглашался Горчаков; в отличие от сомневающегося Лаптева, он уже готов был во всем положиться на решительного и деловитого Витальку.
В конце концов Горчаков с Виталькой ударили по рукам, тут же, не откладывая в долгий ящик, набросали купчую, скрепили ее своими подписями, ну а заполучить подпись местного депутата сельского Совета вызвался сам Виталька.
Попрощавшись с хозяином, приятели, сопровождаемые лаем многочисленных собак, вышли на улицу; вид у обоих был озадаченный, если не сказать – ошеломленный.
– Деле–ец! – произнес Лаптев, качая головой.
– А как он о себе–то! – подхватил Горчаков, и, копируя энергичную Виталькину скороговорку, повторил его рассказ: – Мне лесиной башку разворотило, глаз выбрызнуло, приволокли меня к хирургу, осколки черепа вынули, дыру заделали, глаз стеклянный вставили – живи! – Горчаков поперхнулся табачным дымом и, прокашлявшись, заключил: – Будто не его собственную плоть резали и сшивали, а механизм какой–то ремонтировали!
– Надо бы, знаешь, зайти к Парамону, – становясь снова серьезным и озабоченным, предложил Лаптев. – Парамон местный, он и Лебедиху эту должен знать, и вообще… нужно потолковать с ним, обговорить нашу сделку – что скажет?..
– Погоди. Парамон, говоришь, местный, а Виталька что, не местный?
– Он такой же горожанин, как мы с тобой.
– Как? – Горчаков от удивления даже приостановился.
– Горожанин, – повторил Лаптев. – У него в городе прекрасная квартира и в квартире, говорят, чего только нет. Жена и дочь, и два сына в городе живут, а он вот здесь зимует со скотом, как, знаешь, в старину крестьяне–сибиряки на заимках жили.
– Фантастика! – в который уже раз за последние дни произнес Горчаков. – Сдается мне, что все вы здесь, как бы это сказать… малость помешанные.
– Я вообще, старик, предвижу, – раздумчиво сказал Лаптев, – что в будущем все горожане сделаются, ну, полугорожанами–полукрестьянами, что ли. Не обязательно все станут дачниками, может и по другому пути это дело двинуться, подсобные хозяйства получат распространение или еще как. Но обязательно каждый будет или клочок земли обрабатывать, или животину какую откармливать. Кур, свиней, кроликов. Все к тому идет.
– Тут ты, Тереха, конечно, хватил! – запротестовал Горчаков. – Наоборот, все идет к узкой специализации, а ты…
– И пусть! – согласился Лаптев. – Пусть узкая специализация. Но у этих узких спецов будет одно общее дело – все они станут миниземледельцами, миниживотноводами. В порядке вещей будет то, что какой–нибудь, скажем, музыкант, пианист, на досуге станет курочек разводить, либо поросеночка откармливать. Ты вот хмыкаешь, а так оно и будет, помяни меня! Жизнь заставит. Да и было, было уже такое в истории. Мы только забыли. А в семнадцатом веке, старик, в Сибири у нас городское население, так называемые служилые и посадские люди, поголовно все занимались хлебопашеством, огородничеством, скотоводством. Я об этом в «Истории Сибири» вычитал. Заметь, все горожане занимались!.. И это наряду с тем, что были еще и обычные крестьяне, которые по своей узкой специальности, как мы теперь говорим, должны были этим заниматься.
– Ну а колхозы, совхозы тогда зачем? Их–то, что же, распустить? – съязвил Горчаков; не мог он спокойно слушать эти прогнозы, этот вздор, как ему казалось.
– Зачем же распускать, – невозмутимо возражал Лаптев. – Они и останутся основными производителями сельхозпродукции, а полугорожане–полукрестьяне только в помощь. Причем сейчас у колхозов и совхозов много земельных клочков, малых полей, на которые только распыляются средства. Вот бы и ужать посевные площади, взять самые продуктивные и большие поля и бросить на них все силы, обеспечить их кадрами, машинами, удобрениями. Слышал такой термин – интенсификация? Вот она самая. А клочки, неудобицы, вроде этой нашей поляны, раздать горожанам – пусть ковыряются в земле да пользу приносят и себе, и своим детям, и обществу. Только тогда, старик, когда все население, все! – Лаптев поднял палец, – будет трудиться в сельском хозяйстве, – только тогда будет изобилие продуктов!..
Вроде бы и дело говорил Лаптев, и логика в его суждениях была, но что–то не устраивало Горчакова в этих суждениях. Слишком походили они на прекраснодушные мечтания, слишком большие надежды, казалось Горчакову, связывает Лаптев с самодеятельностью в сельском хозяйстве и, в частности, с этой богом забытой деревней. Горчакову не хотелось охлаждать пыл размечтавшегося приятеля, но он–таки спросил не без насмешки:
– Что же, по–твоему, все вы тут провозвестники будущего? Даже этот Виталька – человек будущего?
– Может, и провозвестники, – с задором отвечал Лаптев. – А вот Виталька… Понимаешь, Андрюха, все мы тут проходим как бы через экзамен, через испытание землей, бором, свободой, так сказать. И вот что получается. Большинство довольствуется малым. Ну мы, например, в огороде, в бору, в море берем столько, сколько нужно на нашу семью. А иные не выдерживают испытания, начинают хватать. Тут же у нас, разобраться, золотое дно. И вот хватают, вот набивают полные багажники грибами, сушат их, солят и везут на продажу на рынок или в рестораны – бешеные деньги! Бруснику пластают десятками ведер. А рыба! А целебные травы! А сады. Ведь малину и смородину, бывает год, хоть лопатой греби. Тут и порядочные–то не знают, куда девать это все. Куда девать, к примеру, помидоры, огурцы… Огурцами, веришь–нет, коров подкармливают! А уж хваты, те непременно все на базар волокут и гребут большую деньгу. За сезон, бывает, на «Жигули» зашибают. Вот и Виталька из тех. И в то же время он, черт его знает, какой–то особый… – Лаптев замолчал, задумался. – Я его, признаться, до сих пор до конца не пойму. Не пойму, что им движет. Сказать, что он делает деньги, не скажешь. Денег у него особых нет. Он как–то все больше натуральным обменом занимается. А если есть какая выручка, так он ее тут же, немедленно, снова вкладывает в хозяйство же. Вот оно у него и пухнет на глазах. Вторую корову в зиму пустил да двух бычков. Зачем? К чему такое ускорение–разбухание? Ради чего колотится человек? Загадка…
За разговорами приятели не заметили, как миновали переулок и вышли на Боровую улицу к усадьбе Хребтовых.
Глава 11Усадьба у Парамона по сравнению с Виталькиной выглядела аккуратнее, добротнее: ограда обнесена крашеным тесовым заплотом, пятистенный, высокий и ладный, дом под железной крышей сложен из прямых, потемневших от времени бревен. Бревна эти могли бы придавать дому угрюмый вид, однако ярко–зеленая крыша, фигурные водостоки–раструбы по углам, веселые наличники и ставни с затейливыми деревянными кружевами придавали дому сдержанную нарядность; дом выглядел так, будто перед вами человек в добротном темном костюме, надетом на белую рубашку, с галстуком, с полосками белеющих манжет.
У высокого крыльца с перилами, с фигурными балясинами, приятели обмели голиком валенки и вошли на небольшую веранду с лавками вдоль стен, затем миновали просторную светлую пристройку, где на гвоздях висела старая одежда и где стоял ларь, из которого напахивало морожеными пельменями.
Открыли обитую кошмой дверь и оказались в теплой уютной кухне. Парамон был дома, только что возвратился с рыбалки, из своей будки, и теперь взвешивал (для интересу, как пояснил он) старинным, в виде коромысла, кантарем мерзлых белоглазых лещей и длинных полосатых судаков.
Из горницы тотчас вышла хозяйка, гостей усадили на табуретки налево от входа, напротив большой, побеленной известью, русской печи.
В кухне стояли кровать, стол, шкаф, на стенах висели почетные грамоты, фотокарточки в застекленных рамках и отрывной календарь. Пахло в доме сухим нагретым деревом, теплой печью и березовыми дровами, что грудой лежали в подпечье.
Бабка Марья, приветливая хлопотунья с приятным курносым и кареглазым лицом, принялась накрывать на стол, уговаривала гостей отужинать вместе, и как они ни отнекивались, ни ссылались на то, что, мол, зашли по делу и всего на минутку, уговорила–таки их раздеться.
– Ну, разве что ушицы похлебать, – сдался первым Лаптев и подмигнул Горчакову, дескать, от ухи грех отказываться.
Заметив, что у Парамона, такого с виду энергичного старика, плохие зубы и он с трудом пережевывает хлебную корочку, Лаптев сказал:
– Зубы вставлять нужно, Парамон Ильич.
– Ага, остались, считай, одни пеньки, – согласился Парамон.
– Он ими дорожит, пеньками–то, – усмехнулась бабка Марья.
– Потому что свой зуб, хоть и худой, да свой, – философски изрек Парамон, – он живой, он в супе, в мясе или в рыбе всякую косточку мелкую чует. А вставной, он мертвый, он не чует. Вот и наглотаешься костей, а то во рту костью исцарапать. Три коренных зуба пришлось все ж таки выдрать, – вздохнул Парамон. – Шибко болели, так болели, что хоть на стену лезь. Поехал в районную больницу – выдирайте, говорю, мочи нет. Врачиха–то собралась, было, укол ставить, а я ей – не надо укол, давай так. «Да ведь больно будет!» – она говорит. «Ничё, – говорю, – выдержу, на войне, когда ранило, не такое терпел…»
– Что, без обезболивания удаляли? – морщась, спросил Горчаков.
– Ну а чё? – хохотнул Парамон. – Без укола выдрала. Тянет, а он только трешшит!
Горчаков с Лаптевым переглянулись – вот они, старики!..
Когда рассказали о сделке с Виталькой, Парамон заметно разволновался, сказал, что да, в Лебедихе на самом деле покупают дома и недорого, но его, Парамона, возмутила нахрапистость Витальки – это надо же! Мало того, что ученого человека заполучил себе в работники, так он еще готов поселить этого человека с семьей у себя в бане!
– Он тут всех нас, гляди, к рукам приберет! – возмущался Парамон своим высоким, «петушиным», голосом. – Ну, лежа гужи рвет, язви его в душу! – У Парамона даже щеки разгорелись. – Слышь, мать, – обращался он к старухе, которая возилась с заваркой чая, – чё он делат, Виталька–то!..
– Ой, а он мне как–то сразу не поглянулся, – отозвалась хозяйка. – С шубами–то, помнишь, Парамоша?..
– А! – вспомнил Парамон и рассказал уже известную Горчакову историю, с которой Виталька начал свои дела в Игнахиной заимке. Как он скупал старые шубы и тулупы по деревне, а потом втридорога продавал на барахолке городским на дубленки.
Посмеялись сообща и над безголовыми модницами, и над ловчилой Виталькой.
– Смешно–то смешно, – посерьезнев, сказал Парамон, – но если разобраться, дак ить это жульничество, спекуляция! За старье всякое, за хлам такие деньги брать!..
– Вы бы вот что, – вступила в разговор бабка Марья, обращаясь к Горчакову, – вы бы лучше у нас поселились на лето. Пристройку у нас видали? Там и чисто, и просторно, кровать да раскладушку поставить, и куда с добром. Ларь уберем, побелим, ну, не в бане же! Девочка у вас, говорите. Ну, а что ж – это хорошо. У нас вот тоже девочка была, да в полтора годика померла от коклюша. – Хозяйка вздохнула. – Дочка и сынок у нас умерли маленькие. Дак мы будем рады девочке вашей.
– Что ж, верно, – с воодушевлением подхватил Парамон. – И живите, пока ставите свой дом. Летом–то чё в избе делать, ночевать только. Мы вон дак весь день то в ограде толкемся, то в летней кухне, малу хе, по–нашему, то в огороде, то в лесу, то на берегу.
– А что, может, действительно?.. – Лаптев вопросительно посмотрел на Горчакова.
– Да великолепно! – отозвался тот. – Спасибо вам… мы с удовольствием!..
…Обласканные хозяевами, нахлебавшись духовитой ухи, приятели неторопливо шагали к себе домой по залитой лунным светом деревне. Горчаков смотрел на белые шапки снега на крышах изб, на стоячие дымы из печных труб, на посверкивающий чистый снег, на заколоченные таинственные дачи, на редкие огоньки в окнах, – смотрел и чувствовал себя совершенно покоренным и деревней, и душевными стариками Парамоном и Марьей. «Ради всего этого, – думал он, слушая, как звучно похрумкивает под валенками снег, и вдыхая чистый морозный воздух, – ради этой тишины, ради этого воздуха стоит и в долги залезть, и поработать на Витальку…»
– Вот истинно русские люди, – негромко говорил между тем Лаптев, – коренной сибирский народ. А плотник он какой, Парамон! Золотые руки. Видал, какая у него усадьба? Какой дом, какие кружева на наличниках!..
А Парамон, после того как ушли гости, долго еще сидел в глубоком раздумье возле стола, с которого старуха убрала посуду; убрала, перемыла ее, вытерла утиральником, составила в шкаф и ушла в горницу смотреть телевизор. А Парамон все думал, думал…
В рассказе гостей о сделке с Виталькой возмутил Парамона не столько наем Горчакова в работники, не столько возмутило его решение Витальки поселить людей в бане, сколько то, что Виталька торгует землей. Государственной землей стали торговать – вот до чего дошло! Цену даже установили – сто рублей за сотку! Разбивают свои большие огороды на части и продают! И с постройками продают и без построек. Напишут в купчей, что «со строением», хотя все знают, что никакого строения и в помине нет – одна земля. Городские начали, а теперь уж и местные стали землей торговать. Лесник Изьянов вон троих поселил у себя на огороде – ни стыда ни совести! И даже эти старые клячи, эти богомолки. Все стонали, как же, мол, можно за землю деньги брать! Как ее можно продавать: ведь земля–то божья! Это–де черт сомущает людей, он им про деньги нашептывает! А лонись сами часть огорода запродали, самих, выходит, черт сомустил. А вернее сказать, жадность одолела.
«Ишо бы! – думал Парамон. – Одним махом, не трудясь, тыщу, гляди, заработали. Тут хоть кого черт сомустит!.. И все от городских пошло, от них зараза поползла!» – кипел–негодовал в мыслях Парамон.
«Ну а кто сюда, в деревню, городским дорогу дал? – тут же срезал себя вопросом Парамон. – Кто их пустил сюда попервости? Да ты их сюда и пустил, ты им дорогу дал!»
И весь горячий пыл, все возмущение Парамона сникают. Вновь и вновь перебирает он в уме те годы, когда на глазах стала хиреть Игнахина заимка, когда люди стали разъезжаться кто куда, а дома – заколачивать. Разве возьмешь его с собой в город, дом–то? А ежели не в город, ежели в село какое дальнее уезжали, так тоже не было смысла избу ломать да перевозить – не лучше ли здесь ее продать, а там, на новом месте, купить другую? И приходили к нему, к Парамону, эти «беглецы» с горожанами, вот, мол, хочет у меня избу с огородом купить, подпиши купчую. И он, будучи депутатом местного Совета, подписывал им бумаги, рассудив: поселятся люди, и деревня, глядишь, не зачахнет; не зарастет дикой травой земля, что спокон веку кормила людей.
Но вместе с хорошими, порядочными, людьми принесло в деревню и проходимцев всяких, хапуг, торгашей. А как его распознаешь? У него же на лбу не написано! «И вот дошло до того, что землей стали торговать, – вновь и вновь расстраивался Парамон. – И что тут делать?.. Пойти по деревне, стыдить? Отговаривать? Объяснять, что это нехорошо, бессовестно? Дак ведь они не дети малые, неразумные. Разве ж сами не ведают, что творят?..»
«А может, пойти донести на них? И пусть их уличат, пусть под суд отдадут к чертовой матери!»
Но тут Парамона начинало как бы корчить. Сроду не доносил он ни на кого, жизнь, считай, прожил, а не доносил, полагал, что доносить – это шибко постыдное дело. И потом… жило в нем вот это сознание собственной вины, и будь он на месте властей, он бы тоже себя, пришедшего с доносом, спросил бы: «А кто их, этих торговцев землей, пустил в Игнахину заимку? Кто разрешил им тут селиться?..»
Выходит, с горечью размышлял Парамон, что закон–то с самого начала был нарушен и нарушен не кем–нибудь, а им самим. Так чего ж он теперь–то законником представился? Тут как пошло без закона, так и по сей день идет.
Но, с другой стороны, не пусти он тогда городских, поступи по закону, погибла бы деревня…
Вот и корчит Парамона от этих «с одной стороны» да «с другой стороны», вот и ходят его думы кругами да кругами и никак не могут пристать к одному берегу.








