412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Черноусов » Повести » Текст книги (страница 21)
Повести
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 21:00

Текст книги "Повести"


Автор книги: Анатолий Черноусов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)

Размечтавшись, Саня даже руки от удовольствия потирал. Но когда вернулся мыслями «на грешную Землю», то тревога снова шевельнулась в нем – чем эта история может кончиться?

XXI

Чувствуя, что охладевает к Лине, и страшась этого, Климов решился на ультиматум.

Он дождался конца занятий и, перехватив Лину на выходе из аудитории, отвел в сторонку и сказал:

– Лина, дорогая, нам надо что–то решать… Я не могу без тебя, пойми. Я люблю тебя, мне хочется быть с тобой, любить тебя, заботиться о тебе… Но как ты мне ни дорога, как ни хочу, чтобы ты стала моей женой, я не могу приневолить себя и поверить в бога, в загробную жизнь и прочее. Ну не могу, и все! И бесполезно меня обрабатывать, пойми и скажи об этом своим родителям. Бесполезно! И если ты меня любишь и хочешь, чтобы мы были вместе, чтобы у нас был ребеночек, скажи ты своим, скажи, мол, так и так, я беременна… (При этих словах Лина вздрогнула, и по лицу ее пошли нездоровые розовые пятна). Скажи, что любишь меня, что мы не можем друг без друга и что ты уходишь ко мне… И давай уедем в другой город, начнем все по–новому, начнем новую жизнь, как живут все нормальные люди, без бога этого, без Библии. Скажи им об этом, решись. Не изверги же они, в конце концов, любят же они тебя! И должны же понять, что речь–то идет не о чем–нибудь пустяковом, а о твоем счастье, о том, чтобы у ребенка был отец, а у их дочери муж… Ну, поверь мне, я перебрал в голове сотни вариантов, и кроме того, что тебе надо открыто обо всем сказать – честно, ничего другого не остается. Нужно решиться, Линочка! Давай договоримся. Вот тебе неделя на раздумья, в субботу в пять вечера я жду звонка. Мне, наконец–то, поставили телефон, вот тебе номер. Звони. А не позвонишь… что ж… тогда между нами все кончено.

Эту последнюю фразу Климов заранее обдумал, приготовил, она была самая главная, она была, может быть, жестокая, но сказать ее, как считал Климов, ну просто необходимо. И произнося эту фразу, он внимательно посмотрел на Лину и увидел, что Лина как–то даже сгорбилась, сникла.

– Потому что, Лина, иного выхода я не вижу… Вот пусть разом все и решится. Безразличен я тебе или не безразличен. Хочешь ты, чтобы мы были вместе, или не хочешь. И с родителями все станет ясно, и с ребеночком. Будет у него отец или нет… – Как ни крепился Климов, а при последних словах голос у него сдал, дрогнул, сорвался, перешел на шепот.

– Я понимаю… – тоже шепотом произнесла Лина. А по лицу ее все шли, шли нездоровые розовые пятна.

Конечно, Климов сказал не все. Он не сказал ей, что заставило его поспешить с ультиматумом. Не мог он сказать, что смертельно устал от этих бесплодных и бесконечных споров с ее отцом, от ежедневной и еженощной зубрежки богословских и атеистических текстов; не мог сказать также о Сане и о «штабе», как не мог он сказать и о винегрете, о своем страхе перед возможной «трещиной», о предчувствии, что неприязнь к родителям, вообще – к баптистам, может в конце концов распространиться и на нее, на Лину. А этого–то он боялся больше всего; что–то подсказывало ему, что если он охладеет к Лине, потеряет ее, то больше уж никого на свете полюбить не сможет… Он так же не сказал ей, что его слова «между нами все кончено» – это так, для «крепости», для того, чтобы подтолкнуть ее к более решительным действиям… Обо всем этом он не сказал, считал, что и так достаточно оснований для ультиматума. И «понимаю» Лины несколько ободрило его.

И когда они спустились вниз, в раздевалку, и когда вышли из института, он все говорил Лине о том, что нужно быть решительной и смелой.

– Ну, хочешь, давай зайдем к вам вместе и скажем. Прямо сейчас… хочешь? Ну что ты молчишь? Ну скажи хоть, что ты думаешь, что у тебя на душе.

– Я понимаю тебя… – повторила Лина. – Понимаю, что надо что–то делать… Но прийти и сказать маме и папе о… Прийти и сказать, что я опозорила их… Нет! Это выше моих сил!.. Лучше уж умереть… – Голос ее снова сошел на шепот, она явно боролась со слезами. – Тебе этого не понять… Тебе кажется, – ну что тут особенного? – сказать родителям об этом… Не понять. Вот если бы ты вырос в нашей семье, тогда бы ты понял…

Постепенно Лина овладела собою, разговорилась и говорила столь откровенно, столь беспощадно по отношению к самой себе, что все это походило на исповедь…

С некоторых пор, говорила Лина, в ней живут как бы два человека. Один – это обыкновенная девчонка, студентка, увлекающаяся гимнастикой, стихами, музыкой, боящаяся зачетов и экзаменов – словом, одна из многих современных девчонок… Именно эту–то часть ее существа он, Климов, и смутил тогда, в начале их истории, именно естественный человек в ней и потянулся к нему… Сначала было любопытство… От него, от Климова, исходила какая–то другая жизнь, не та, которой жила Лина. Не книжная, а какая–то от земли, что ли, от воды, от леса… Какая–то неуемная, естественная. Ничего подобного не было в юношах – «братьях», которых в основном–то она, Лина, знала до этого. Ей даже нравился (как она себя ни стыдила!) запах его сигареты. Ей буквально вскружило голову это катание на лыжах в Заячьем логу. Потом – поездка за грибами, лес… А что говорить о днях, проведенных у моря!.. Климов волновал ее, как никогда не волновал Сережка, хотя Сережка и нравился ей. С Сережкой она всегда была спокойная – вот в чем дело. Ее тянуло к нему, к Климову, тем больше, чем больше она себя стыдила и урезонивала…

Но был в ней всегда, с того самого времени, как она начала себя помнить, и другой человек, тот, который постоянно контролировал первого, судил его строго и безжалостно, судил от имени самого бога. Эта–то часть ее существа никак не могла принять его, Климова, никак! Этот другой человек в ней то и дело одергивал первого, если тот начинал увлекаться, он то и дело говорил – не забывай о боге, не забывай о матери и об отце!

Всего на несколько дней утратил этот второй контроль, всего на несколько дней (поездка на юг), и вот случилось это. Она просто изнемогала от любви, она не помнила себя – так ее тянуло к Климову. И она отдалась ему…

А потом… первые дни она жила в ужасе, что вот–вот мать догадается обо всем, и что тогда будет?.. Однако ни мать, ни отец, ни тем более сестры, ни о чем не догадывались, были с нею все теми же. Первый страх стал проходить… Теперь во что бы то ни стало пробудить в Климове чувство бога – такая мысль, такое желание – и только оно одно! – завладело Линой. Ведь Климов, думала она, любит меня, а потому ему ну просто не может не передаться чувство бога, которое есть в ней, в Лине. Она верила в его перерождение, со слезами на глазах призналась матери, что он, Климов, ей нравится, что ни за какого Сережку она не пойдет, она пойдет только за Климова. А то, что он неверующий, говорила она маме, так это можно исправить. Его можно убедить, он просто не может не полюбить «братьев» и «сестер», надо только очень и очень постараться открыть ему глаза на бога, всем, сообща постараться…

О, как она молила бога, чтобы он снизошел на Климова, переродил его! С каким восторгом она слушала отца, когда тот столь убедительно и доказательно говорил Климову о Христе, о вере! Как она хотела, чтобы Климов соглашался, не упорствовал, впустил бы в свою душу, в свое сердце образ Христа! Как ненавидела его упрямство, логичные (не могла же она кривить душой) возражения отцу…

Но как она ни злилась, ни обзывала его мысленно твердолобым упрямцем, она все же любила его, каждой своей клеточкой помнила его ласки, помнила то утро в его квартире, когда они вернулись с юга… Вспоминала все до мелочей, и такая слабость охватывала ее, что не было силы даже пальцем пошевелить. Она впадала в какую–то сладкую сонливость, мозг заволакивало, и работала одна только память. А в памяти всплывали самые сладкие, самые бесстыдные картины того утра… В такие минуты она горячо, страстно хотела, чтобы в споре с отцом победил он, Климов…

Однако час спустя, когда Климов уходил и как бы спадала пелена, проходила сонливость, Лина ужасалась сама себе. Как могла даже в мыслях предать самое святое, самое высшее! Как могла желать поражения своему отцу! Какая же я мерзкая, думала Лина, какая похотливая! Что за наваждение, господи, что за искушение! И просила и умоляла: боже, боже, прости меня, прости меня, прости! Помоги мне избавиться от этого Климова! Помоги мне стать прежней!..

Но время шло, а он, Климов, все упорствовал, все не уступал. А Лина уже начала догадываться, что беременна… И когда, прочитав специальную книжку, убедилась в этом окончательно, то ею с новой силой овладел страх. Да если бы только страх!.. А то ведь и дикая, какая–то утробная радость, от которой голова становилась хмельная и бестолковая… Во мне ребеночек! – это потрясло все ее существо до основания. От этого потели ладони и лоб покрывался испариной…

Никому на свете не могла сказать она о своей тайне, даже родной своей маме. И только вот ему, Климову, она намекнула однажды (он помнит) и видела, что и в нем шевельнулась та же дикая радость. А потом он так забавно заважничал… Видно было, что гордость так и распирает его… Намекнула ему и ждала, что это сделает его более уступчивым, что теперь–то он не будет противиться просветлению, впустит бога к себе в сердце, проникнется им. А родителям она твердила: никого, кроме Валеры, мне не надо, ни за кого не пойду замуж…

Но время шло, а он, Климов, все упорствовал. А Лина обнаружила у себя странное пристрастие к кабачковой икре, ела эту икру тайком, ела целыми банками и не могла насытиться… К тому же временами стало подташнивать… Ну, а что это означает, Лина уже знала из той же специальной книжки…

Что делать? Что делать? – об этом она думала ночью и днем, на занятиях и дома, в дороге и за едой. Она видела, и он, Климов, тоже весь извелся, даже осунулся, кожа на скулах натянулась, круги под глазами появились… Она вообще всем принесла одни страдания: себе, ему, родителям. Что будет с отцом и матерью, когда они узнают, что она опозорила их, замазала грязью? Что будет с ребеночком, если у него не будет отца?.. Одни несчастия, одни беды несет она своим близким!..

А тут еще эта Раина свадьба, сознание того, что у Раи все так порядочно, так славно, в согласии с верой!.. Бог соединил их с братом по вере – все так замечательно, чисто, красиво!.. Зависть к старшей сестре соединилась в Лине с болью, с мыслью, что у нее–то, у Лины, уж никогда не будет так хорошо. Никогда…

Однако самое–то страшное ждало ее впереди. Она стала замечать, что ощущение бога является к ней все реже и реже. Раньше оно было постоянным, это ощущение, она чувствовала бога всем своим сердцем, в любую минуту знала – он со мной, вот здесь. Вот он коснулся сердца, и оно замерло в каком–то благоговении, в предчувствии безграничного и беспричинного (если смотреть со стороны) счастья… Просто охватит радость все существо, хотя вроде никакого внешнего повода в данную минуту для такой радости и нет.

Но с тех пор как она поняла, что ждет ребенка, такие ощущения стали появляться все реже и реже. И если теперь сердце счастливо замирало, то Лина знала точно – это оттого, что подумала о нем, о том крохотном существе, которое уже живет в ней, которое и пугает ее и радует, радует настолько, что слезы сами собой начинают катиться из глаз…

Ощущение бога появлялось теперь лишь тогда, когда Лина всеми своими силами заставляла воображение работать, понуждала его работать… И стыд сжигал Лину: ведь она по–прежнему произносила слова о боге, по–прежнему ездила в молельный дом с отцом, с матерью и сестрами, молилась там, слушала проповеди, пела вместе со всеми гимны, участвовала в преломлении хлеба, в ритуале крещения… Сознание того, что она прикидывается такой же чистой, посвятившей себя всецело богу, как и все они, «братья» и «сестры», – сознание, что она лицемерит, было невыносимо. Ей казалось, что все догадываются о ее позоре и вот–вот кто–нибудь укажет на нее перстом и крикнет: среди нас блудница, погрязшая в распутстве!

Нет, жить вот так, лицемеря, скрывая от всех правду, прикидываться невинной она больше не может. Но и прийти и сказать родителям (а значит, и всем «братьям» и «сестрам»!) о том, что она беременная, она тоже не может, это выше ее сил. Это равносильно плевку папе и маме в глаза за все хорошее, что они сделали для нее. Или равносильно тому, что взять и убить их… Нет, уж лучше она убьет себя!..

– Перестань! – с укоризной сказал Климов, до этого терпеливо и молча слушавший ее «исповедь» (они уже дошли до Лининого дома и теперь остановились у подъезда). – Прекрати!

– А я ведь, Валера, и так уже по сути труп… – с горечью сказала Лина. – Я только физически еще продолжаю жить, а душа–то умерла… Ведь душа – это и есть бог. Нет его в тебе – нет и души… Конечно, мне будет жаль папу и маму, жаль тебя, жаль, что у нас не получилось… Ошибка, Валера, все было ошибкой с самого начала!.. Ничем хорошим наша с тобой история не кончится. Не может она кончиться хорошим – об этом надо было сразу подумать. А мы не подумали… и вот приходится расплачиваться… жизнью…

– О чем ты говоришь! – уже не на шутку рассердился Климов, чувствуя, как холодок страха тронул нутро, видя, что слезы душат ее, что говорит она из последних сил. – Прекрати! И слушай, что я скажу. Сколько раз я тебе предлагал – давай уедем. И каждый раз ты шарахалась – нет, нет, что ты! А как же, мол, папа, мама?.. Папа и мама – вот в чем твоя слабость. Вот как они тебя вышколили еще с пеленок! Страшно тебе их покинуть. Страх – вот твой основной руководитель. Страх перед самостоятельностью. Все с оглядкой на папу и маму… А папа и мама еще с колыбели отвели тебе загородку, в ней, мол, можешь резвиться, но боже упаси выйти за пределы! Бог, мол, тебя накажет, если не будешь чтить мать свою и отца. Я не против – чтить их надо, но, знаешь ли, всему есть предел… А твои «ощущения бога» – все это фантазии. Такая беспричинная радость, если хочешь знать, и у меня бывает, и у любого. Это просто оттого, что мы молоды и здоровы, что все у нас в данную минуту хорошо, мы в полном, как говорится, согласии с окружающим. Отсюда и радость и ликование. И бог тут совсем ни при чем. И не спорь. И слушай. Я уверен, надо сейчас же, немедленно сказать обо всем родителям…

– Нет, ты не понимаешь… – печально качала она головой. – Ты не понимаешь и не можешь понять… И потому, наверное, не можешь понять, что не любишь меня так… так, чтобы…

– Лина, мы поссоримся! – в отчаянии выкрикнул Климов.

Губы у нее задрожали и она умолкла.

Понимал ли он ее в самом деле?..

Все он понимал до тех пор, пока не начинались эти «ощущения бога», этот «жгучий стыд» перед «братьями» и «сестрами», словом, пока не начинались ее религиозные фантазии. Тут понимание Климова иссякало. Тут он понимал ее лишь умом, а значит, не до конца. Разумеется, теперь он многое знал о баптистах, о их вере, о их «правилах поведения», о том, в частности, что связь с неверующим, с «невозрожденным», считается у них «фактом духовного блуда»… Знал он и то, что вера в бога – это как болезнь духа, болезнь серьезная и стойкая. Знал и умом понимал, что Лине, конечно, нелегко будет признаться родителям, решиться на разрыв с ними. Но только – умом… Чтобы полностью, не только рассудком, но и сердцем понять другого человека, надо, видимо, побывать, как говорят, в его шкуре. Чтобы полностью, до конца понять Лину, Климову надо было, видимо, самому стать верующим. А этого–то он, если бы даже и очень захотел, сделать не мог, не позволял его трезвый, заостренный знанием жизни разум.

Вот и сейчас этот разум говорил ему – нет, она все–таки очень и очень больной человек, больной неизлечимо, несмотря на ее колебания…

Он еще хорохорился, возмущался ее словами «ты меня не любишь», умолял быть решительной и сказать обо всем родителям, говорил горячие, ласковые слова, однако чувствовал, как вновь поднимается в нем холодок отчуждения, тот самый холодок, что впервые возник после того памятного винегрета… Чувствовал, как снова появилось ощущение все растущей и растущей трещины…

Изо всех сил сдерживая в себе этот подступающий холод, Климов поглаживал рукой голубоватый мех воротника Лининого пальто и говорил:

– Будь твердой, Линочка, решайся. И все станет хорошо. Через неделю жду звонка. Договорились?..

– Договорились… – машинально повторила за ним Лина, вроде бы поддаваясь его решительному настроению.

И все же когда они прощались у дверей ее квартиры, взгляд у Лины был такой, будто на Климова не человек смотрел, а какой–то загнанный, затравленный зверек… Не любишь ты меня больше, не любишь, словно бы говорил этот взгляд, и какой это ужас, что ты меня не любишь!..

Выйдя во двор и все время будто бы видя перед собой этот затравленный взгляд, Климов хотел было уже повернуть назад, как вдруг Лина сама догнала его.

– Знаешь что… – запыхавшись, прерывисто дыша, сказала она. – Пойдем к тебе… Ненадолго… Только быстрее… – Она сама взяла его под руку. – Ненавижу тебя… – проговорила она тихо, и голос ее был влюбленный–влюбленный…

– И правильно делаешь… – сказал Климов ворчливым тоном, хотя все нутро его встрепенулось от радостного предчувствия: он понял, что означают ее слова «пойдем к тебе»…

Шли они быстро, почти бежали, они будто боялись: вдруг что–нибудь помешает, вдруг Лину оставит внезапно вспыхнувшая отчаянная решимость?..

Едва повесили в прихожке пальто и вошли в комнату, как Лина робко, стыдясь самой себя, будто слепая, протянула к нему руки, сделала шаг и опустила руки ему на плечи. Он прижал ее к себе, она радостно простонала, откинула голову, и в следующее же мгновение они впились друг в друга губами так, что даже стукнулись зубами.

В страсти их было больше исступления, боли, нежели радости…

– Дьявол во мне! Дьявол!.. – диковато вскрикивала Лина. – Бес!.. Пропала я!.. Пропала!.. – Но тут же впадала в еще большее неистовство. И этот ее полубред, ее предельная, на грани истерики, натянутость еще более обостряли его чувство, делали желание сильнее, ненасытнее…

А когда она уже лежала у него на руке совершенно без сил, закрыв глаза, то вдруг начала еле слышным голосом читать:

– Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною – любовь. Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви. Левая рука его у меня под головой, а правая обнимает меня…

Климов знал, что это из Библии и называется «Песнь песней». Он помнил, что именно эта «Песнь песней» – самое понятное и волнующее место во всей огромной книге, именно эта «Песнь…» понравилась ему больше всяческих чудес и мудростей, которыми напичкана Библия.

– Возлюбленный мой бел и румян, – шевелились ее губы, – лучше десяти тысяч других. Голова его – чистое золото, кудри его волнистые, черные, как ворон. Глаза его – как голуби при потоках вод… Щеки его – цветник ароматный, гряды благовонных растений, губы его – лилии, источают текучую мирру… Живот его – как изваяние из слоновой кости, обложенное сапфирами. Голени его – мраморные столбы… Вид его подобен Ливану, величествен, как кедры. Уста его – сладость…

Климов сонно целовал ее, а она, не открывая глаз, с легкой улыбкой шептала:

– Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина…

Она медленно подняла ослабшую руку и положила ему на лоб.

– На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его. Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла его…

Все печальнее становился ее голос, печальнее и слова:

– Поднимись, ветер, с севера и принесись с юга, повей на сад мой, – и польются ароматы его! – пусть придет возлюбленный в сад свой и вкушает сладкие плоды его.

– Все будет хорошо, моя Линочка… – пробовал было остановить ее Климов, чувствуя приближение этой ее грусти и печали. Но она легким жестом руки и едва заметным движением головы попросила: не мешай мне… И продолжала:

– Я принадлежу другу моему, и ко мне обращено желание его. Приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах. Поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустились ли почки, расцвели ли гранатовые яблоки; там я окажу ласки мои тебе…

Слезы уже катились по ее лицу.

– О, если бы ты был мне брат, сосавший груди матери моей! Тогда я, встретив тебя на улице, целовала бы тебя, и меня не осуждали бы. Повела бы я тебя, привела бы тебя в дом матери моей. Ты учил бы меня, а я поила бы тебя ароматным вином, соком гранатовых яблоков моих…

– Лина, перестань, прошу тебя… – вяло говорил Климов, его одолевала сонливость: сказывались изнурительные ночные бдения над Библией, сказывалось, наконец, долгое нервное напряжение.

– Положи меня, как печать на сердце твое, как перстень на руку твою, – уже почти рыдая, продолжала она. – Ибо крепка, как смерть, любовь… Большие воды не могут потушить любовь, и реки не зальют ее…

Климов измучился, извелся, пока удалось наконец успокоить ее. Успокаиваясь, Лина становилась все более замкнутой и холодной. Видя, что он собирается проводить ее, сказала твердо: «Нет, нет!.. Оставайся… Я – одна…»

Климов повесил свое пальто обратно на крючок и стоял растерянный, не зная, что делать. По правде говоря, больше всего ему сейчас хотелось завалиться и как следует отоспаться…

– Я понимаю… – уже стоя на пороге, сказала Лина, мыслями возвращаясь, видимо, к его «ультиматуму». – Ты больше не можешь так… Я тоже больше не могу так… Надо что–то делать… Надо избавить всех от страданий… – Порывисто поцеловала его и уже пошла было прочь, но на первых же ступеньках лестницы внезапно замерла и, не оборачиваясь, будто не ему, а себе самой или кому–то третьему проговорила: – Ты уже не любишь меня, как раньше… Не любишь… Я это предчувствовала… Я еще тогда, когда призналась, что верующая, – еще тогда думала, что ты не станешь даже разговаривать со мной… И вот теперь мое предчувствие сбывается… – Она шумно схватила ртом воздух, будто задыхалась или всхлипнула…

– Ну что ты выдумываешь, что выдумываешь! – с укоризной и усталостью в голосе сказал Климов.

Проследив взглядом, как Лина, перебирая ступеньки своими крепкими ногами, убежала вниз по лестнице, он, унимая в себе шевельнувшуюся было тревогу, сказал кому–то: «Теперь–то все будет в порядке…» – И завалился спать.

…А когда под вечер проснулся, тотчас же проснулась в нем и тревога. Он отчетливо вспомнил все происшедшее в полдень после занятий.

«Какая–то она была странная… Вдруг догнала и говорит: «Пойдем к тебе“. А потом эта «Песнь песней«…»

«Кажется, решила наконец признаться родителям…»

«Надо, говорит, избавить всех от страданий…»

«А что если… А что как решила сделать это?»

«Да ну, глупости!.. Ничего она такого не сделает! Теперь–то не сделает. Пришла же вот… природа взяла в ней верх. Природа… она, брат, сила. Так будет и впредь. Женщина переборет в ней и веру в бога, и страх перед родителями – все переборет!»

«Зачем отпустил ее? – настойчиво возвращалась тревожная мысль. – Запер бы дверь на ключ… Не отпущу тебя никуда… Связал бы ее, если на то пошло… Родителям бы позвонил – не отдам вам Лину! Приходите хоть с милицией – не отдам!.. Зачем отпустил?..»

Эти настырные, въедливые и тревожные мысли снова лишили Климова равновесия, которое появилось было в нем, когда Лина догнала его и взяла под руку.

Нет, не мог Климов целую неделю, как условились, сидеть и ждать звонка от Лины. Тотчас же бросился к телефону и стал звонить. Трубку брали, говорили глухо «да» или «слушаю». Климов узнавал по голосу: вот отец, вот Тамара, а это Раин голос… Но все они, как только он просил позвать Лину, ни слова не говоря, клали трубку…

Непослушными, трясущимися руками он снова и снова набирал номер, однако там перестали брать трубку вообще…

Климов чувствовал – словно чья–то холодная и жесткая рука все сильнее сжимает ему горло…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю