Текст книги "Ванька Каин"
Автор книги: Анатолий Рогов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
XIII
После того раза Авдотья Жеребцова снова ловила его в его доме. Даже и не ночью, а ввечеру, когда никто ещё не ложился спать, окликнула вдруг весело из чуть приоткрытых ворот конюшни: «Ястреб ры-ы-ыжий!» Он вошёл в пахшую полутьму, а она, продолжая зазывно посмеиваться, ну пятиться, пятиться. Схватил её за пухлые плечи так железно, что даже присела, оборвав смешок. Сказал жёстко:
– Баба ты скусная, верно. Могу ещё, но не у меня. Поняла? Говори где?
Мгновенно, обрадованно ответила:
– Федосьи Савельевой дом знаешь, вдовы в Колпашном?
– Ну.
– У ней. Завтрева. Когда?
– До ужина. Часов в пять.
И всё-таки попыталась его обнять, но он резко толкнул её из конюшни:
– Сказал!.. Муж-то твой где?
– В Вышнем Волочке плотины строит...
Да, унтер-офицерскую вдову Савельеву Федосью он знал. И небольшой её дом со светёлкой в Колпашном знал хорошо, бывал не единожды.
Невысокая, вся округлая, плотненькая, шустрая, неунывная была бабёнка. Не молодая, но и не старая, лет тридцати пяти, в самом соку. Сама сильно любила мужиков и очень понимала таких же страдалиц по этой части; держала три комнаты для любовных свиданий и утех. Всегда имела про запас и вольных гулящих девок. Но пускала в свои комнаты и для любых иных скрытных свиданий и дел – тайны держала крепко. Иван и его молодцы не раз этим пользовались. Приторговывала, конечно, и винцом без разрешения, но на это не обращали внимания.
Иван раз встретился у неё с Жеребцовой, два. На свои явки, а тем более на ту, Федосьину, не хотел водить; чувствовал, что Федосья или подозревает про связь с Жеребцовой, или даже доподлинно знает – совсем уже на него не смотрела.
А в третий раз пришёл, а Авдотья в комнате не одна, а с подружкой Натальей, довольно жилистой, среднего роста, большеротой и молчаливой. И обе уже в одних сорочках и выпившие. И тут же ему стакан налили, а Жеребцова, сдобно посмеиваясь, потираясь об него огромными грудями и снимая с него кафтан, рассказывает, что вот открылась, мол, товарке, какого ястреба рыжего попробовала, что-де даже и думать не думала, что такие бывают, а она пристала: поделись да поделись! «Не прогонишь?!» – «Не отпихивай!» И посмеивается. А эта Наталья уже сидит на полу, раскинув почти до конца открывшиеся, сильные жилистые ноги, и молча стягивает с него сапоги, а глазищи у неё тёмно-тёмно-карие, почти чёрные, пожирающие, с огнём.
Не любил он таких штук, не признавал, но решил хоть раз попробовать.
И попробовал, загонял обеих, обе стонали, а из чёрных Натальиных глаз даже катились редкие мелкие слезинки.
А потом бабы пошли одна за другой.
Они у него всегда были, но тут как будто в очередь к нему становились, и чуть ли не каждая, откровенничая, сообщала, как много была наслышана о нём. Прямо поветрие какое началось, и он догадывался, что это в основном стараниями Федосьи Савельевой, которая сама была влюблена в него как кошка и так всегда шустрила, так всегда старалась угодить, ублажить его. Раза два он её тоже пригревал. Но уж больно их стало много, баб-то этих, от дел отрывали. Хотя оказалось, что когда каждый раз новая – это тоже интересно. Он тоже вошёл во вкус и любую мало-мальски пристойную, миловидную да ладную, а тем более красивую с ходу прежде всего мысленно раздевал, оценивая, прикидывая, какова она в этом. А бабы страшно это чувствуют: одни сразу заходятся и готовы на всё, а другие норовят удрать без оглядки в страхе и панике. Редко которые ничего не чувствуют.
Жену полицейского подьячего Будаева именно так взял. У Красных ворот их встретил. Рослая, статная, не худая, не толстая, лицо овальное и свежее-свежее, глаза голубые с длиннющими ресницами.
Хлоп, хлоп ими. Видная баба. Молоденькая, свежая. Под его взглядом вмиг покраснела – почуяла, как глядел. «Страстная!» – заключил Иван. А Будаев, познакомивший их, ничего и не заметил; рассказывал-хвастался в это время, что всего восьмой месяц как женился. Видно, был очень доволен женитьбой.
Нарочно стал её ловить и дважды, поймав и неудержимо восхищаясь ею, уговаривал лишь послушать, как он поёт, ибо она обмолвилась, что слышала про его необыкновенное пение.
Смущалась, пугалась, понимая, куда он клонит, но сил совладать с собой у неё становилось всё меньше, и охоты отбиваться тоже, наоборот, её уже тянуло к нему как в страшный, но желанный – Господи! какой желанный! – безумный, неотвратимый омут. Полыхая, прерывисто дыша, ничего не соображая, согласно наконец закивала, он спросил, в какое время ей лучше, она сказала: с утра или в полдень, и он дважды объяснил, как найти в Колпашном переулке дом с голубой светёлкой и крашеным красным петушком на маковке и в какую дверь постучать. В две комнаты там были свои отдельные ходы, один даже через галерейку, чтоб никто не видел. Откроет он сам.
Но она не пришла. Да он и не сомневался, что не придёт – испугается. Искрение пожалел. Глянулась. Довольно долго ждал в светёлке у окна, выглядывая из-за занавески на уходивший вниз разбитый в дожди телегами и экипажами, а сейчас пыльный от ветра переулок.
– Не прилетела? – посочувствовала Савельева. – Шибко хороша, что ли?
Кивнул.
– Ты уж хочешь вовсе без пропуска... Видно, бабьего счастья не понимает...
И вдруг растеклась в улыбке и поманила к окну, показала на беспокойную женскую фигуру в отдалении внизу переулка, домов через пять.
– Она?
Это была она. Похаживала на месте, опустив голову, потом поглядела на голубую светёлку, двинулась было к ним, но замерла, опять опустив голову, развернулась и быстро пошла прочь. Он выскочил догонять...
Звали её Параскева. Славная была. Чистая. Наивная. Полюбила безумно. Он ей часто негромко пел. Месяца полтора пронеслись как один день. И оборвалось всё жалобой её мужа полицейского подьячего, которую тот подал в Сыскной приказ, обвинив Каина в подлом совращении его жены, в доведении её почти до безумства, так что теперь он принуждён удалить её в безопасное место и лечить. Требовал строжайше наказать Ивана за бесчестие, изустно в полицейской конторе будто бы даже грозился убить, но дело стараниями Ивана замурыжили, замурыжили, и постепенно всё затихло.
XIV
После Пасхи снова послал Волка с помощником на Волгу искать Камчатку, наказав без него уже не являться, а если, паче чаяния, с тем что случилось и его уже нет в живых, чтоб беспременно проверили такие слухи, самолично побывали на могиле или на месте кончины и нашли тех, кто то видел.
Наставлял так, а в мыслях, после Батюшки, снова выплыли Жигули, как грезил ими и как так их и не увидел, и душа заныла, заскулила, как будто правда потерял там что-то очень дорогое. И опять страшно туда захотелось. «Но как? И зачем?!» В последнее время это уже случалось.
Наверное, потому, что весенняя земля уже подсохла. На берёзах лопались набухшие клейкие почки, а многие кусты были уже обсыпаны нежной зеленью, и её лёгкие запахи и запахи хоронящейся ещё по углам сырости и отогревающихся бревенчатых и кирпичных стен плавали в ясном лёгком воздухе. И ещё густые тяжёлые запахи проволглых за зиму перин, одеял, тюфяков, зимних одежд и валенок были в каждом дворе, и в Ивановом тоже, где всё это проветривалось, сушилось в эти дни на верёвках, на изгородях, на телегах, на низких крышах погребов, ледников и сарайчиков, на поленницах.
Только закрыли за отъехавшими верхами Волком и его помощником ворота, как минут через пять в них тревожно забарабанили. Иван ещё и со двора не ушёл.
– Кто там?
Оказалось, целая ватага в семнадцать человек с Адмиралтейской парусной фабрики во главе с матросом Осипом Соколовым: широким, костистым, буйным, смелым и горластым мужиком, с которым Иван приятельствовал и который никак не хотел терпеть того тиранства, в коем их держали на этой фабрике. Дважды уже был сильно порот за бунт, теперь самое малое, что ему грозило – это каторга, но он опять напал на собаку-надсмотрщика, правда, не бил, а лишь связал его и запер в каком-то чулане и уговорил товарищей, что спасение их всех только в бегстве совсем с этой фабрики и из Москвы.
Быстро, бурно, громко всё это рассказал, окружённый своими и теми, кто был во дворе, и просил Ивана помочь, скрыть их на время. И Иван, конечно, обещал, сказав: «Как всегда!» Потому что среди парусников и суконщиков было больше всего на Москве лихих, смелых, вольных и гулящих людей – и среди тамошних баб тоже, – и больше всего его личных приятелей и подруг и подручных.
Но дело в том, что менее года назад, минувшей осенью, с той же фабрики бежало сразу чуть не тыщу человек, паника и шум поднялись страшные, все войска и полиция были подняты на поимку, сама императрица за этим следила, и Иванова команда тоже в сем участвовала, вернее, делала вид, что участвует, а этот новый побег был следующим, пусть совсем небольшим, всего семнадцать душ – но сле-ду-ю-щим!
«Снова! Опять бунт! Там же!.. Просто не обойдётся!»
И всё-таки он скрыл часть убежавших у себя, часть развели по надёжным местам.
Но начальство Адмиралтейской парусной фабрики, конечно же, проведало, куда беглецы прежде всего постучались, и на другой день послало Ивану с нарочным писанное на бумаге требование прибыть в их контору для допроса.
Он вроде даже возмутился и гневно велел передать, что у него к ним дела нет.
На следующий день появились солдаты, более двадцати, сколько точно, никто не считал. С капралом и подканцеляристом. Вошли в калитку. Иван как раз был во дворе. Подозвали. Подканцелярист вынул из-за обшлага указ и прочитал, что Каин подлежит арестованию за неявку на Адмиралтейскую фабрику, а солдаты-то уж тесно обступили его и ухватили за руки, сразу четверо или пятеро. И к калитке плотным кольцом двинулись. И на улицу с ним. И повели. Саженей пять-десять уж отошли, а он вдруг резко присел и выпростался из кафтана-то. Пустой кафтан в руках у солдат остался, а шляпа его покатилась по земле, а он кошачьим длинным прыжком в сторону, к забору, и мигом уже позади всех арестователей, у калитки оказался и пронзительно свистнул и крикнул: «Дай дубья!» На все соседние улицы, наверное, было слышно, как сильно крикнул. И из калитки, из распахнувшихся ворот и с обеих концов улицы, вообще со всех сторон неизвестно откуда набежали, налетели на солдат мужики и парни, в основном в серых кафтанах, с увесистыми дубинками и стали люто их бить, те от внезапности растерялись и даже отбиваться как следует не смогли. Смяли, опрокидывали, валили, топтали. Больше, видно, их было. Смертным боем били солдат и капрала и подканцеляриста. Двоим головы проломили. И стрельнуть никому не дали, хотя ружья не отнимали. Солдаты, конечно, бежать, еле-еле ноги унесли.
А на улице через несколько минут ни одного серого кафтана, ни кинутого Иваном кафтана, ни его синей шляпы. Лишь несколько быстро ушедших в землю и быстро засохших бурых пятен крови да медная надраенная сверкающая пуговица с двуглавым орлом у прошлогодней тёмной и пробивающейся сквозь неё новой яркой травки.
И ни одного ротозея свидетеля поблизости.
XV
Напеин получил из Астрахани ответ на свой запрос: поименованные два солдата, якобы отправленные в тамошний пехотный полк, не прибывали и никаких распоряжений и иных бумаг на их счёт в полковую канцелярию никогда не поступало.
А Ивановы молодцы обшарили все московские кладбища, проверяя, хоронили ли в такие-то дни такого-то или кого-либо смахивающего на Андреюшку – узника полицейской тюрьмы?
Не было таких. Даже издали похожих не было.
Стали искать хоть какие-нибудь концы, но пока ничего не находили.
И жирный Иванов тоже исчез из Москвы. После возвращенья Ивана с Каргополья ещё был – он проверял, – а потом молодцы донесли, что дом его стоит запертый и пустой; ни самого, ни племянницы, никого из многочисленных домочадцев.
«Почуял, что сквитаюсь, собака!»
XVI
Десятого мая во втором часу пополудни загорелось в Белом городе меж Ильинскими и Никольскими воротами в доме княжны Куракиной во дворе, но через несколько мгновений пламя вырвалось и из самого дома. Оттуда сильным ветром огонь бросило к Златоустовскому монастырю и дальше, к церкви Всех Святых, что на Кулишках, потом к Яузским воротам, загорелся Яузский мост, и по Николо-Ямской пожар пошёл, покатился, понёсся с жутким трескучим, пушечно-стреляющим, свистящим рёвом и безумной пляской огня вполнеба, которого уже не было, а был над огнём лишь чёрный крутящийся, клокочущий, невыносимо едучий сплошной дым со сплошным пеплом, которые тоже безумно неслись вместе с огнём сразу в разные стороны: по Николо-Ямской к Андрониевскому монастырю и к тамошним Ямским слободам, а от церкви Всех Святых на Кулишках к городовой стене – тут, правда, огонь ненадолго как бы присел, притих, подползал к стене по земле, крадучись, и – прыг на неё стремительной, страшно взревевшей, завывшей кошкой, – перекинулся на стоявший за ней дом президента Торговой палаты Кисловского, и дальше, к церкви Ильи Пророка, что на Воронцовой поле. Ветер был ураганный и сухой. Ни одного дождя ещё не выпало после Пасхи. Пыль на улицах – как в жаркий июль, ноги тонули. И тепло было. И вот этот ветер и огонь. Всё происходило с невероятной стремительностью, в считанные часы, люди не успевали опомниться, как от их жилья и скарба ничего не оставалось, а многие и гибли в жутком огне и под обвалами, теряли рассудок.
Стремительно выгорели: вся правая сторона Покровской улицы от Китай-города до Яузских ворот, почти целиком Алексеевская, Рогожская и Ямская слободы, Андрониевский монастырь.
Погибло девяносто шесть человек, церквей погибло двадцать пять, среди которых церковь Архидиакона Стефана, церкви Симеона Столпника, Покрова Богородицы, Николы Чудотворца, что на Ямах, церковь Сергия Чудотворца, что в Рогожской. Дворов и домов за два дня сгорело одна тысяча двести два.
Двадцать третьего мая в восьмом часу утра загорелось в селе Покровском. Опять при сильном ветре, коего не было с тех дней. И дождей по-прежнему не было. Земля уж трескаться начала, а молодая зелень тускнела и ёжилась. Из Покровского пожар перекинулся в Немецкую слободу. До Яузы горело, до Горохового поля и Ехаловского моста. Правда, Лефортовский и Головинский дворцы отстояли, там пожарные трубы и насосы были в запасе, и всех пожарных туда согнали, тысяча солдат помогали. А в других местах ничего не помогало, никакие пожарные и тысячи бочек с водой и с тысячами помощников – огонь пожрал и реки воды, как жуткое ненасытное чудовище.
В Покровском сгорело двести шестьдесят дворов, в Немецкой слободе и на Немецком рынке, помимо жилых домов, сгорело сто семнадцать лавок и шалашей, шестнадцать кузниц, три цирюльни, двенадцать харчевен, одна ветряная мельница, десять лесных лавок, одиннадцать пивоваренных заводов, три кабака.
А двадцать четвёртого мая в пятом часу пополудни вспыхнуло за Пречистенскими воротами в доме статского советника Чебышева у Зачатьевского монастыря. Потом обе стороны Остоженской улицы по Москву-реку.
Сгорели: церковь Воскресения Христова, что слывёт Старое, церкви Ильи Пророка, что слывёт Обыденного, Покрова Пресвятыя Богородицы, что на Грязях близ Пречистенских ворот. Обывательских дворов погибло семьдесят два, один кабак у Пречистенских ворот и четырнадцать круглых качелей у Алексеевской башни, где позже построили храм Христа Спасителя.
Появились подмётные письма, в которых говорилось, что гнев невиданный Божий обрушился на Москву за немыслимые грехи и неправедности, кои угнездились в ней, как нигде больше, что конца этим пожарам и людским смертям не будет, пока сатанинский город-вертеп не испепелится до основания, что это вообще начало конца света. Были письма, которые прямо угрожающе предупреждали, какие дома и улицы сгорят следующими. Были и называвшие якобы реальных виновников этих несчастий: каких-то засланных лютых врагов-ненавистников Москвы и всех русских, пришлых и своих злодеев-разбойников, в том числе из беглых фабричных.
Началась паника.
Бедные с узлами, мешками и мешочками, держа за руки детей, посостоятельней – в телегах, с наспех устроенными над ними шарабанами и в экипажах уходили и уезжали из Москвы. Уходили и уезжали через гигантские, жутко громоздящиеся черно-серые пепелища, на которых от едучей вонючей гари невозможно было дышать – вся Москва пропиталась этой островонючей гарью, вся она, даже и не горевшая, казалась в эти дни черно-пепельной, придавленно-притихшей. Уходившие и уезжавшие ночевали вокруг неё в редких перелесках, в полях, у речек на Воробьёвых горах, вдоль Воскресенской дороги за Ходынкой, по Дмитровской за Бутырками, по Коломенско-Касимовской перед Люберцами. Многие тысячи ночевали, многие тысячи шалашей и шатров понаставили, беспрестанно денно и нощно поглядывая на скрытый то клубящимися, то текучими дымами необъятный город – не забушует ли где ещё море огня. Даже днём в солнце за дымами не сверкали и не золотились бесчисленные московские кресты и купола. И пахло в полях и лугах вокруг Москвы временами тоже дымом и гарью – наносило за многие-многие версты.
В покинутых домах, в запертых рядах, лабазах и лавках начались взломы и грабежи. И на улицах грабили, раздевали даже днём. Разбойной саранчи налетело видимо-невидимо.
Двадцать пятого мая в четвёртом часу пополудни загорелось в Земляном городе на Мясницкой улице в доме князя Михаила Мещёрского. Потом занялись обе стороны Покровской улицы до двора действительного статского советника князя Бориса Юсупова и до двора Степана Васильевича Демидова. С дома Мещёрского огонь перекинулся на Красные ворота, на комедийную храмину, на лавки. Три дня подряд полыхало в разных концах.
Всего же за четыре пожара только дворов с домами сгорело тысяча восемьсот восемьдесят три. Фабрик же, кузниц, лавок, магазинов, бань, кабаков и другого такого прочего никто не считал сколько.
И сколько сот людей приняли мученическую смерть в этом огне, тоже никто не сосчитал.
В Москву из Петербурга для наведения порядка был прислан генерал-майор и премьер-майор лейб-гвардии Преображенского полка, глава знаменитой Тайной канцелярии Фёдор Ушаков. Вместе с ним в Москву ввели дополнительно три батальона войск. Пикеты гвардейцев появились у всех дворцов и на улицах, и права им были даны чрезвычайные: кого хотели, того и хватали без зазрения совести и каких-либо объяснений. Иногда как неводом вычищали улицы, загребая всех подряд в каталажки для выяснения, кто есть кто. А в частных домах, в разных заведениях и присутственных местах, в лавках и винных погребах, вместе с людьми, так же точно загребали, вычищали и ценное барахлишко, деньги, вино – да всё, что подворачивалось. Бесчинствовали ещё хлеще, чем ворье, мародёры и грабители.
XVII
Десятого июня в десять утра близ Мытного двора Иван услышал из фортины крики: «Караул!» Вскочил туда. А был один. Солдаты ломали там стойку, отнимая у кабатчика деньги. Стал унимать их словесно и отшвырнул от кабатчика одного, второго, третьего. А их было шестеро, пьяные, незнакомые, из вновь прибывших. Они кинулись с кулаками на него, а один выхватил и шпагу, но Иван выбил её ногой, подхватил и, отбиваясь ею, выскочил из фортины, добежал до караульной у Москворецкого моста и рассказал всё дежурившему там караульному офицеру Вологодского батальона прапорщику Ивану Головину. Требовал немедля предоставить ему команду для задержания бесчинствующих солдат. Этот прапорщик тоже был из прибывших, но Иван уже встречался с ним, так как трудился в эти дни не покладая рук, выводя саранчу. А тот вдруг хвать у него шпагу-то и своим солдатам орёт:
– Скрутить его!
И скрутили. А тот ещё орёт:
– За волосы! К земле!
И Ивана пригнули за волосы к земле, и этот Головин, матюгаясь, стал озверело лупцевать его той шпагой по спине. Потом солдаты со звериным реготом и матом связали ему руки, привязали за ногу к крыльцу и ещё долго били батогами, а он, хоть и не чуял, как всегда, особой боли, но дурел, заходился от лютой ярости, негодования и непонимания, почему, на что они, не один прапорщик, но и солдаты так озверели, так неистовствуют над ним?
«За своих?! Спасают? Но ведь знают же, кто я! Головин точно знает. Пугает? Почему? Почему сам не боится? Что-то произошло? Что?! Что?!»
Наконец перестали бить и отвязали от крыльца, развязали руки, Головин ушёл в караульную, а солдаты стояли с батогами в руках, разгорячённые, тяжело дышавшие, ещё полные звериного азарта и не насытившиеся истязанием, готовые продолжить его, и свирепо наблюдали, как он тяжело медленно поднимается, медленно делает несколько шагов, собирается с силами и уходит, пошатываясь. Некоторые из них удивлённо переглянулись, и прапорщик из окна глядел удивлённо. Видимо, никак не ожидали, что после такой экзекуции, с такой разорванной в клочья спиной – из-под клочьев кафтана мелькало рваное исполосованное тело! – человек уйдёт своими ногами.
А он не только ушёл. Через час был уже в Сыскном с доношением, и там его осмотрели и составили протокол, записав, в каком виде его спина, плечи и руки, и дальше о странном недопустимом проступке прапорщика Головина, и протокол этот вместе с доношением Ивана на следующий же день лёг в военно-походной канцелярии на стол генерал-аншефа сенатора Василия Яковлевича Левашова, который сказал, что так этого ни под каким видом оставлять нельзя, надобно с помощью Каина, во-первых, сыскать тех солдат-грабителей, что бесчинствовали в фортине, и, во-вторых, конечно же, примерно наказать и прапорщика распоясавшегося с его командой.
– Непременно надобно наказать! И он будет наказан по всей строгости закона!
Однако минула неделя, минул месяц, пошёл второй, а прапорщик как дежурил в караульне у Москворецкого моста через два дня на третий, так и продолжал дежурить. Мало того, Иван чуть ли не каждый день там проходил со своими проверками, так этот Головин раз от раза ещё и глядел на него всё презрительней. Уставится и глядит. Ему лет двадцать было, длинный, длиннорукий, а головка маленькая с мелкими-мелкими чертами лица и чуть выпуклыми светлыми глазами. Смешной. И надменность и презрительность были смешные, противные, а главное, непонятные. Чувствовалось, что он знает о рапорте Сыскного приказа, но не только ничего не боится, но и знает, что ему ничего не будет, потому что ещё что-то знает неведомое Ивану – потому так и надувается, надменничает. Дворянчик. «Но что же это что-то? Что? Уж не про отбитых ли беглых парусников знает, до которых после этих пожаров, смертей и грабежей ни у кого просто не доходят руки?»
Говорил с Напеиным, как тот понимает случившееся с ним. Тот ничего не понимал и пытался узнать про парусников что-либо через военных, через ушаковскую комиссию, но безрезультатно.
В общем, всё складывалось так же непонятно, подозрительно и непроницаемо, как со смертью, вернее, с исчезновением Андреюшки. Иван даже попросил князя полюбопытствовать у генерал-аншефа: как с его делом-то? Но через несколько дней Кропоткин сказал, чтоб погодил; не до того им всем сейчас – главное, сыскать поджигателей и наибольших грабителей.
В комиссии Ушакова были убеждены, что у всего этого имелись зачинщики, и искали их не покладая рук и не считаясь со временем, Ивана трижды вызывали и расспрашивали часами буквально о всех его подопечных, способных на такое, и велели думать, прикидывать и тоже искать, искать без устали именно способных на такое, не ослабляя, понятно, обычные его розыски и поимки. Ловко спрашивали наезжие дознатели: сразу втроём, вчетвером; один начинал фразу, он уж соображал, что ответить, а другой или третий ту же фразу, тот же вопрос совсем иначе поворачивал или перевёртывал, превращал в утверждение или отрицание. Путали, одним словом. Сбивали. Раскалывали. Иван про себя ухмылялся: подозревали и его. Ловили. Он так тоже умел. Он тоже полагал, что поджигатели могли быть, но без единых зачинщиков, без руководителя или руководителей. В третий раз сказал это в присутствии самого холёного, медлительного, немногословного и очень красивого даже в старости генерала и гвардейского премьер-майора Фёдора Ушакова.