Текст книги "Ванька Каин"
Автор книги: Анатолий Рогов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
IV
Кресло добыли похожее на царский трон: наверху в завитушках две птицы с распростёртыми крыльями, под рунами – львиные морды, а ножки как львиные лапы, всё золочёное, обивка красная бархатная. На сиденье положили большую медвежью шкуру, свисавшую спереди до земли. От кресла протянули красную суконную дорожку. Вокруг же ровно наставили столбиков, на которые навесили верёвку-ограждение. Столбики и верёвка тоже были крашены красным.
В тёщин день и в золовкин хмурилось, даже падал редкий снежок, а тут опять, как на заказ, при чистом бледно-голубом небе всё розовато-золотистое, сияющее, блескучее, пахучее, скрипящее, слепящее.
Вблизи трона и вдоль верёвок внутри встали тридцать человек, наряженные древними вельможами и воинами: в богатых шубах, в плащах, звериных шкурах, иные с лентами и жестяными звёздами, в разных шляпах и старинных шлемах с цветными перьями и султанами, со щитами, с копьями и деревянными крашеными мечами, с настоящими шпагами и даже с одной настоящей старинной пищалью. Иван нанял тридцать комедиантов, подходящей одежды и оружия у них не хватило, и собирали где могли всё, что можно. И ещё двух настоящих шутов нанял, служивших при князе, фамилию которого они не захотели называть. Эти в своих ярких пёстрых нарядах, унизанных множеством бубенчиков, сели по сторонам перед троном.
Как и подобает высокородным придворным, все они спокойно и величаво ждали; народ-то думал, что выхода этого самого царя Соломона, которого пока что нигде чтой-то не было видно, а на самом-то деле они ждали, когда люди подойдут ещё, хотя и так уж их было полно – и саму гору облепили, и на спуске Максимовского переулка стояли, мелюзга повлезала на деревья и заборы.
И вдруг в конце горы в народе какое-то смятенье, крик, возня. Место-то отлогое – что пониже, верхним хорошо видно: видят, там человека схватили, трое здоровенного мужика за руки держат, а он гудит, орёт:
– Не брал я! Не брал! Невиновный!
Истово орёт, по-правдашнему. А те его тащат к трону. Толпа, конечно, расступалась, ничего ещё не понимая, а мужик вырывался, и те трое еле его удерживали, злобились. Однако наряжены были тоже под неведомых старинных воинов. Мужик даже рванулся к окружающим:
– Правосла-а-авные-е-е! Люди добрые! За что?! Помоги-и-и-те-е!
И чуть не в слёзы. Некоторые, понятно, к нему, но тащившие оказались ловчее, двинули одного, пихнули другого, рявкнули на третьего, и бух мужика на колени на краю красной суконной дорожки-то. Руки заломили, чтоб пал ниц. И тут невесть откуда торжественно и грозно запели трубы. Все придворные почтительно и трепетно склонились, а из-под горы, из-за ёлок, из-за красного сукна медленно и величаво выплыл белокудрый белобородый царь Соло мон в ослепительно сиявшей, прямо как настоящей короне, в пурпурной мантии, отороченной горностаем, со сверкающими скипетром и державою в руках. За ним из-под той же горы торжественно шествовали и трубили четыре трубача. Некоторые в народе тоже невольно склонились, заворожённые царственностью этого Соломона, и мало, конечно, кто знал, а тем более догадывался, кто на самом деле скрывается за пышными бело-серебристыми кудрями и длинной бородой.
Соломон опустился на трон. Шуты подобострастно облизали ему обе руки и принялись от этой великой милости корчить счастливые рожи и, звеня всеми бубенцами, радостно скакать, кувыркаться и визгливо славить его – единственного! мудрейшего! добрейшего!
Кто-то из придворных громоподобно проорал:
– Слава дарю Соломону!.. Яви нам мудрость свою! О, великий царь Соломон! Яви нам мудрость свою! Суди преступника!
– Яви! Яви! О, великий, несравненный! Суд Соломона! Суд Соломона! – загалдели, заблажили и другие придворные, падая на колени, протягивая к нему руки, стуча оружием. – Яви! Яви!
Царь вскинул скипетр, чтобы затихли, и раскатисто, напевно, воистину царственным голосом вопросил:
– Что сотворил сей человек?
– Украл деньги, великий царь! – ответил один из державших мужика и показал на благообразного седого человека, стоявшего позади них. – У него украл.
– Не крал я! Не крал! – заблажил мужик.
Вообще-то, по библейской притче, некий враг Соломона украл у него жену, а сам Соломон ворует жену у другого царя, но Иван сказал, что это им не надобно, пусть мужик просто украдёт деньги, а Соломон будет его судить.
– Отпустите его! Встань! – приказал мужику. – Говори!
– Не крал я! Ей-богу! – Тот даже перекрестился.
– А кто-нибудь видел, как он крал? – всё тем же властно-напевным, рокочущим голосом продолжал царь.
– Я видел! И я! – сказали державшие преступника.
– И я! – крикнул плюгавый пьяненький мужичонка из-за верёвки. – Видел! Он с нашей фабрики, суконщик Клим!
– Да обыщите меня! Обыщите! Нет ничего! – заблажил здоровенный и, скорчив жалостливую рожу, снова протянул руки к окружавшим. – Православные! Братцы! Навет!
– Обыщите его! – велел царь.
Его старательно обыскали, даже сняли, потрясли сапоги, трясли и рубаху и портки – и ничего не нашли.
Мужик радостно запрыгал:
– Ну! Ну!
– А теперь погляди у себя в кармане, – велел царь одному из державших.
Тот полез в карман и, вытаращив глаза, с превеликим удивлением извлёк оттуда увесистый мешочек с деньгами.
– Ага! Ага! – ликующе заблажил здоровенный. – Сам вор, а безвинного хватаешь! За это знаешь что...
И уж полез было на обидчика, но Соломон жестом остановил его и спросил обворованного, его ли это мешочек. Тот глядел на воина с мешочком тоже с большим удивлением и сказал, что да, его и что это можно проверить, в нём сто тридцать семь рублей четырнадцать копеек с денежкой. Пусть пересчитают.
– Но... но етого возля меня не было, – показал на воина. – Был етот, здоровый, я почуял, как ён тащил... и видал, как ён совал себе за пазуху.
Народ вокруг притих – так страстно, так по-правдашнему всё это говорилось.
Царь Соломон пронзительно и долго глядел на здоровенного, тот начал отворачиваться, корчиться под этим невыносимым взглядом, наконец закрыл лицо руками, съёжился, и все услышали властный, ледяной и грозный голос царя:
– Это ты сунул мешочек воину, когда тебя вели сюда!
– А-а-а-аааа! – в ужасе завыл вор и плюхнулся, распластался и пополз по красной дорожке к трону, моля о пощаде. – Как ты узнал?! Как? Как? Пощади! Смилуйся! Зарекаюсь! Клянусь! Больше никогда... Пощади!
– А-а-ааа! О-о ооо! У-у-ууу! Прозорливый! Мудрейший! Ясновидящий! Великий! – восторженно заорали, заблажили и придворные, окружая трон, а вслед за ними и народ понял и почувствовал, как проницателен и умён этот царь, и тоже одобрительно загудел, заколыхался.
Соломон лишь величаво покивал народу за эти одобрения – мы, мол, и не такое можем! – причём скипетр и держава даже не колыхнулись в его руках.
Потом резко вскинул скипетр:
– Слушай решенье, наше царско повеленье! В нашем государстве ворам больше не быть, всех до единого будем ловить! И другим в назидание – тебе первому наказание в тыщу палок!
– В тыщу палок! В тыщу палок! – пронеслось, прошелестело испуганное по толпе.
– А-а-а-ааааа! – опять в неподдельном ужасе заблажил здоровенный и рванулся убежать, но его, конечно, схватили – придворные вовсю помогали. И шуты тут же прыгали, звеня бубенцами, кривляясь-потешаясь над вором. С него стащили одёжу до порток, на голую спину привязали шкуру медвежонка, на голову надели и завязали деревенский волчий треух, на шею красный шёлковый галстук, на связанные руки надели большие рукавицы.
– Чтоб руки не мёрзли! – кричали шуты.
При голом-то теле!
Пока одни занимались этим, другие придворные устроили в толпе длинный коридор из двух шеренг добровольцев и каждому дали метлу. Больше двухсот мётел было припасено, привезено на розвальнях – ни одной не осталось. От красной дорожки до конца ската шеренги выстроились. Длинные концы верёвки, которой связали вора, впереди держал один из поймавших его, сзади – другой. Сажени в полторы были концы. Царь поднял скипетр, чтоб все приготовились, потом опустил, застучали барабаны, вора напружинившейся верёвкой потянули сквозь строй добровольных экзекуторов, с обеих сторон стали хлестать его мётлами. Сначала больше шутя, весело крякая да хмыкая, даже похохатывая, и метлы не хакали, не хрустели от ударов, а лишь легонько шуршали, посвистывали: взи-и-ть! сви-и-ить! Но вдоль строя заметался свирепый Волк, наряженный майором, и стал понуждать-кричать, чтоб не шутковали, не жалели вора, ибо он никого не пожалеет: нынче украл деньги, а завтра, не моргнув глазом, лишит и жизни.
– Они такие! Помните! – разжигал. Орал и орал: – Шибче! Шибче! Он вас не пожалеет!
И били всё сильней. Накалялись. Здоровенный дёргался под ударами уже по-настоящему, не спасала и шкура медвежонка, на втором и особенно на третьем прогоне на его плечах и боках проступили багровые кровоподтёки, а в одном месте кровь. А его погнали в четвёртый раз.
Накалилась, всё напряжённей дышала и гудела толпа. Свирепела. А большинство хлеставших, опьянённые истязательством, истошными, распаляющими криками и кровью, которой становилось всё больше, уже, наверное, и не помнили, кто перед ними и что вообще происходит, – они хлестали зло, они расправлялись со злом, от которого уже не было на Руси житья и которое надо, надо, надо уничтожить!
Один царь Соломон был невозмутим. Изрёк однажды, что «майор верно говорит!» – и сидел величественный, глядел величественно. И кто не знал, тот так и не догадался, кто этот Соломон. Да и знавшие не больно-то видели в нём Каина, до того переменился.
Он же тем временем про себя прикидывал, сколько ещё «вор» выдержит за обещанный рубль и новую шубу: мужик прочный, битый, может, и шестой прогон выдержит. Иван хотел, чтобы эта казнь проняла каждого до печёнок, испугала, съёжила и помнилась бы потом до конца дней.
Махнул, чтобы вели в пятый раз, хотя кровь была уже и на локтях здоровенного, и на пояснице, и в этот миг увидел неподалёку за ограждающей верёвкой рядом с Ариной Федосью. Бок о бок стояла, – наверное, только подошла, раньше не видел. Была нарядней Арины: в малиновой, шитой серебром шубе на собольках. Глядела с прищуром на него, потом уставилась на Арину – на казнь не обращала внимания. Это длилось, конечно, считанные мгновения, но Иван уже восторгнулся её нахрапом, уже ругнул про себя стервой, пытаясь догадаться, что она задумала, и прикидывая, как её убрать, если что-нибудь выкинет. Да, он опять не держал слова, трижды не приходил, как договаривались. «Но должна же понять, наконец!» И вдруг с другой стороны от Арины увидел и Камчатку. Что за наваждение! Как Иван стал сыщиком, тот ни разу не появлялся в Москве. Говорили, боялся, где-то в волжских городах обретался. Одет был справно, но с лица малость спал. Показалось, что они с Федосьей даже переглянулись. «Что за чёрт! Не может быть, что знакомы!»
Барабанная дробь, удары исхлёстанных мётел, стоны шатающегося здоровенного, его кровь, осипшие, редкие теперь выкрики Волка и всех иных придавили толпу, действительно напугали, некоторые бабы, старухи и девки уже не могли глядеть, отворачивались, утирали слёзы и всё громче вскрикивали:
– Будя! Будя! Что уж! Эй! Эй! – Это хлеставшим и ему, царю Соломону.
Арина тоже утирала глаза и кричала хлеставшим и ему, чтоб кончали.
Он остановил казнь, велел помочь «вору» одеться, а сам всё следил за Федосьей и Камчаткой, но тот вдруг беспокойно заозирался, хотя ничего опасного вокруг него не было, и задом, задом – исчез в толпе. А Федосья продолжала стоять возле Арины, ничего не предпринимая. Арина же наверняка даже и не замечала, кто да кто рядом с ней в эти оказавшиеся вдруг такими тяжкими минуты.
V
– А дальше?
– Пришла бы к вам... в дом...
– А дальше?
– Дальше... как вышло б...
– Ловка! Чтоб, значит, рядом с женой: она в соседнем покое, а мы... – восхищённо хохотнул. – Что ж не познакомилась?
– Не успела. Она к тебе кинулась.
На игру о царе Соломоне Федосья, оказывается, приходила, чтобы как бы ненароком познакомиться с Ариной, войти в приятельство, проникнуть к ним в дом.
– Пустое это. Не смей!
– Грозишь?! – удивилась и обозлилась.
– Ну что ты! Что ты! Только это ведь из-за гордыни всё. Гордыня тебя замучила, хочешь узнать, на кого тебя променял. А я не менял. Она – жена, а ты – полюбовница. Понимаешь?
День был пасмурный, в покое сумрачно, он когда пришёл, даже запалил на столе свечу, а когда пришла она и скинула шубейку и платок, сразу затеялся этот разговор, и они как пообнимались, как отстранились друг от друга, так и стояли – она спиной к свече, и он с трудом различал её лицо. Приблизился, притянул её к себе, она мигом жадно вся прижалась, затёрлась, затаила дыхание, и он легонько, как бы невзначай, чуть развернул её, чтобы на лицо лёг свет. Спросил:
– Не можешь без меня?
– Не могу!.. Сколько опять не виделись-то – больше месяца... Всё, что ли?
– Пойми ты, часу не стало лишнего. Нынче тоже еле вырвался.
– А на гору время нашёл!
– Гора – это... особое.
Криво ухмыльнулась: за дурочку, мол, считаешь. Помрачнела и повторила:
– Всё, что ли? Честно скажи!
– Опять двадцать пять! Говорил же...
– Но ты! Но ты... ты меня-то пойми! Не могу я так... ждать и ждать – и маяться! Не могу больше! Пожалей ты меня! О душе-то моей подумай! Прошу!
Никогда не была такой раздерганной, несчастной, вся ходила ходуном, как будто корчило даже её слегка, и вроде сглотнула слёзы, и он опять сильно пожалел её и прижал, гладил, и она обмякла, успокоилась, а он говорил:
– Ну что ты! Что ты! Я о душе твоей теперь только и думаю. Но ты ведь тоже только сулишь, манишь, дразнишь – открою, открою – ахнешь! Сколько уже сулишь!
– Думаешь, это легко – решиться-то?
– Ну вот опять! Что уж за диво такое в душе твоей, что решиться не хватает сил?
Улыбался, всё сильнее прижимая её к себе и развязывая, расшнуровывая сзади её платье, и она стала сама рьяно высвобождаться из него.
– Хитришь, лебёдушка!
– Не-е-еее! Не-е-еее! – успела ещё страстно прошептать она до того, как они покатились в горячий омут, из которого не выныривали долго, долго, а когда всё-таки, вконец опустошённые, вынырнули, она полежала, полежала, затем села спиной к стенке на кровати, прижав к себе и обхватив руками ноги, закрыла глаза и сидела так неподвижно и напряжённо долго, долго с напряжённым лицом, брови были сведены мучительной думой – и он не мешал ей. Не издавая ни звука, оделся, потом лишь пошуршал и поцвиркал огнивом, раскуривая трубку. Наконец уставилась на него тяжёлым пронзительно-испытующим взглядом и медленно твёрдо проговорила:
– Продолжится у нас – откроюсь! А не продолжится – незачем. Продолжится всерьёз – в следующий раз откроюсь. Согласный?
– Так – так-так! – кивнул.
– Не-е-ет, ты твёрдо скажи: согласный? или опять будешь тянуть лыко-мочало без конца и без начала...
Твёрдо, с клятвой сказал, что согласный и что изведётся теперь, ожидаючи следующего раза, ибо правда хочет узнать, что за аховая тайна у ней. И не врал, в самом деле было интересно, чем это она решила ещё его огорошить и привязать к себе окончательно. Ибо вообще-то, несмотря на все данные ей обещания, он, конечно же, давно разведал о ней всё, что мог и считал, что больше за ней ничего нет и быть не может. Знал, что купец тот Сапожников – её сожитель или первый полюбовник, а он, Иван, выходило, – второй. И дом новый на Черкасских огородах на его деньги выстроен, он – хозяин. Знал, что народу там бывает немало разного, в том числе из офицеров, из приказных, её отец и мать и брат. По коммерции же за Сапожниковым, за её отцом и за другими мелькавшими там купчишками ничего тёмного не сыскалось, и за сгинувшим невесть куда её Иевлевым тоже никаких хвостов не обнаружил – и потому никем не заинтересовался. Знал и что юрод немтырь Андреюшка по-прежнему часто там ночует. В московских достаточных домах это было в заведенье, считалось святым делом: привечать таких людей, в некоторых их собиралось по нескольку. А днями сей Андреюшка чаще всего обретался на паперти церкви Николы Чудотворца в Столпах, что в Армянском переулке. Иван видел его там много раз, но тоже ничем в нём не заинтересовался. Были юроды, калеки и нищие просто невероятные, жуткие, глаз не оторвать, а этот жилистый, длинноволосый, с хилой бородёнкой всего лишь негромко мычал да раскачивался полуголый в одном и том же драном рубище летом и зимой, а когда к нему подходили, замолкал, очень внимательно слушал, что ему рассказывали, о чём спрашивали или просили, и потом внятно мычал похожее на слова: «Жди!», «Молись!», «Уйди!», «Брось!», «Будет!», «Нет!», «Пройдёт!», «Верь!»... Пророчествовал.
VI
Сговорился встретиться с ней лишь через три дня на четвёртый. Потому что предстояло несколько взятий, и два больших и опасных. И ещё он искал и людям своим велел искать по Москве Камчатку, мелькнувшего у горы, но тот никак не находился. И ещё опять нагрянул Нелидов, и они условились посидеть как следует. И посидели у Ивана дома вместе с Ариной, в которую великан рейтар тоже сразу безумно влюбился и громыхал-сокрушался, что не встретил её раньше своей жены и раньше Ивана – непременно бы перехватил и женился. Иван видел, как Арине нравятся эти восторги, и вовсю подыгрывал, поддакивал Нелидову, чем привёл её уже в полное блаженство. И конечно же, пел, но не очень много, хотя рейтар просил и просил. А в разговорах поинтересовался, не слышал ли Нелидов, как в их краях, на Каргополье, сожгли в церкви человека. Тот не слышал, но что иконы на Севере воруют сильно, знает, и знает, что в основном воруют иконы древние, старого письма, и что очень даже могло быть, что из-за этого сожгли человека и что он, конечно, порасспрашивает о таком случае и к следующему приезду непременно что-нибудь да разузнает, может не сомневаться.
И ещё Иван хотел повидать в эти дни обер-секретаря их приказа Воейкова.
Часть украденного в Головинском дворце-то Иван нашёл: две шубы и шкатулку, правда, некоторых драгоценностей в ней уже не хватало, но немного. Украл шубы и шкатулку один из дежуривших там гвардейцев, на продаже драгоценностей его и взял. А кто украл серебро из столовой – не нашёл. Но всё равно считал, что за гвардейца ему будет награждение. Однако пока не было.
И прошение об определении ему жалованья в Сыскной приказ подал, и месяца через два поинтересовался у канцеляристов, не видали ли они этой его бумаги, те сказали, что все подобные прошения идут через обер-секретаря Воейкова; тогда спросил Воейкова, когда тот подал прошение князю, а маленький гладенький Воейков озабоченно нахмурился, потом морщился, прикрывал лоб маленькой мягкой ручкой – вспоминал, вспоминал, но никак не мог вспомнить о такой бумаге, хотя один из писарей, бывших поблизости, назвал даже дни, когда передал её ему. Наконец вроде вспомнил, согласно закивал и пообещал, что завтра же, послезавтра её разыщет – может, уже и решение есть! – а нет, так напомнит князю и скажет всё Ивану. Но прошли дни, недели, потом месяц, ещё и ещё, а Воейков молчал, и кругленькое розовое личико его при встречах с Иваном сияло всё веселей и задорней: чего ж ты, мол, не знаешь, что ли, что полагается? Иван отвечал ему тоже усмешкой, про себя всякий раз при этом повторял: «Пошёл-ка ты!»
На сей раз повторилось то же самое.
VII
Хозяин «их квартиры» прибежал и известил:
– Пришла!
А она там уже в постели. Улыбается. Манит без слов.
«Ладно, без слов, так без слов! Проверяет, хочу или не хочу».
Долго проверяла. Надоело. Больше не хотел, как ни извивалась, как ни кусалась. Потом затихла. Лежала, лежала, наконец встала и пошла в рубахе босая по комнате. Пошла кругом. Пошла быстрей и быстрей, и всё ближе и ближе к центру комнаты, будто её что-то туда тянуло и что-то кружило всё сильней и сильней. Раскинула руки. Надулась колоколом и зашуршала, загудела, запосвистывала негромко её рубаха и полетевшие кругом волосы. Уже не стало видно её лица, лишь смазанное белое крутящееся пятно. И ниже такой же белый широченный круг из рук. Колокол гудел, посвистывал всё шибче, и в этот звук вошёл какой-то ещё, мало поначалу различимый, слабый, но постепенно крепчавший и оказавшийся её голосом, но совершенно неузнаваемым, каким-то утробным, с подвывом. Различил наконец и слова: «Ду-у-уххх Свя-а-а-то-о-й-й со-о-ои-иди-и-и на-а-а ме-е-ня-я-я!» Повторяла и повторяла их всё яснее, всё истовей, нисколько не задыхаясь, хотя кружилась, казалось, ещё сильней, обдавая его то прохладой ветра, разносимого полотняным колоколом, то пахучим теплом распалённого бабьего тела. Волосяной крут с посвистом, белый узкий высокий, белый широкий узенький. Голова вдруг запылала, в глазах поплыло, но он отчаянно зажмурился, тряханулся, и пошло просветление, чтобы ещё цепче, ещё жаднее вглядываться в это бешеное кручение, ни о чём не думая и чувствуя только, что оно, она, Федосья, превратившаяся в этот шуршаще-гудяще-посвистывающий, подвывающий полотняный ветродуй, всё сильней, всё властней тянет его к себе, в себя, как в колдовской водоворот, подмывает ринуться и закружиться так же дико рядом с ней, тоже с подвывом призывая сойти на них Святой Дух. Удержался и усидел лишь потому, что увидел за окном брызнувшее вдруг яркое солнце. Солнце – и это! Стал трезветь, всё больше и больше поражаясь и не понимая, как у неё до сих пор не закружилась голова, как она не задохнулась и не падает обессиленная – ведь сколько уже кружится, сколько подвывает-молит, пусть и намного слабее и тише. Видел, что это уже в полном забытьи, что это радение, истинное радение, про которые не раз слышал, но прежде никогда не видел.
Наконец остановилась, вся опавшая, обвисшая, с закрытым волосами лицом, с тёмными большими пятнами пота на рубахе, ничего не видя, еле держась на ногах, качаясь; молча покачалась, покачалась и вдруг слабым голосом, слабым-слабым завела ещё:
– О-о-о-о! О-о! Молю и красное солнце – возмолись Царю небесному! О-о, млад светел месяц со звёздами! О-о, небо с облаками! О-о, грозные тучи с буйными ветрами и вихрями! О-о, птицы небесные и поднебесные! О-о, синее море с реками и малыми озёрами! Возмолитесь Царю небесному! О-о, рыбы морские и скоты польские, и звери дубровные, и поля, и все земнородные! Возмолитесь к Царю небесному об откровении, о сошествии Духа Святого, благословенно-о-ого-о-о-о!
Она не пела – не осталось сил! – просто протяжно выговаривала, но с такой истовостью и надрывом, что Ивана словно стрелы пронзали с каждой новой фразой – так это было глубоко душевно и щемяще.
Потом совсем уже тихо, захлёбываясь, быстро, быстро забормотала:
Накатила благодать,
Стала духом обладать!
Накати-ка, накати,
Мою душу обнови-и-и!
Дух, Свят Дух,
Кати! Кати!
У у-ух-х.
...И, мягко, бесшумно осев, завалилась навзничь на пол, широко раскинув руки, с закрытыми глазами, и надолго, надолго замерла с опавшим, измученным, но сияющим, светящимся лицом; то ли что-то в ней продолжалось, то ли приходила в себя, отдыхала, то ли мигом уснула. Дышала прерывисто и всё тише и тише.
Он сидел на кровати и ждал. Думал о том, что произошло, и о том, как здорово она скрывала, что радеет, что сектантка – ни разу ведь и тени никакой не мелькнуло, во баба! – и ещё подумал, что «у них», наверное, только такое причитание-пение и признается и поэтому-то она никогда и не хотела его пение слушать...
Начало смеркаться.
Послышался её голос:
– Всё понял?
– Понял.
– Хочешь такого?
– Это как?
Оба поднялись, встали друг против друга, с каждой минутой всё хуже видя друг друга в быстро густевшей полумгле.
– Иди к нам.
– В секту?
– Истинного Христа узришь!
– Шутишь?
– Погоди! Ты ведь не знаешь, какая благодать, какая радость и свет нисходят, когда... Это, это невозможно даже выс...
– Кто в секте-то?
– Погоди! Погоди!
– Сколько вас? Кто?
– Да погоди!
– Не трать слов! Не мани! Пустое. Лучше открывай всё.
– Да погоди!
– Брось! Решилась ведь! Знаешь, не затянешь – чего же тянешь! Ну!
Замолкла.
Еле-еле уже различали друг друга во мгле.
– Пойми, что гублю! Себя гублю, скольких людей гублю ради... тебя – пойми! А обманешь, бросишь – и тебя погублю. Знай! Клянусь!
– Говорю же, на всё согласный! Ну!