355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Рогов » Ванька Каин » Текст книги (страница 19)
Ванька Каин
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 08:00

Текст книги "Ванька Каин"


Автор книги: Анатолий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

VIII

Князь встретил стоя, несколько раз сильно стукнул кулаком в плечо; зло стукал:

   – Охолонул?

Иван протянул ему бумагу:

   – Вот прошение моё в Сенат. И желаю, чтоб выслушали меня и устно... коли соблаговолят.

   – Желаешь!.. Собла-го-во-лят...

Посверлил взглядом, полным подозрений, ещё раз сильно стукнул в плечо и, повернув прошение к свету, стал читать, после чего ещё повторил:

– Соблаговолят... Соблаговолят... Соблаговолили! Поедем!

Оказалось, что сенатская комиссия уже сама интересовалась им и как раз в этот день заседала, и Иван повторил там пространно и толково с многими примерами то же, что писал в прошении, а именно: что требует – так писал и говорил, – требует не верить наветам на него, ибо среди воров, и разбойников, и мошенников, и всех прочих преступников и раскольщиков слишком много желающих избавиться от него, убрать, убить, и посему клеветать, поносить его будут чем дальше, тем всё сильней и изощрённей, и поэтому он просит Сенат дать на его должность инструкцию и объявить всем командам, «чтобы в сыске и поимке воров и иных прочих злодеев и преступников ему препятствий не чинить».

Шесть горделивых важных сенаторов, восседавших за длинным, крытым зелёным сукном столом в больших богатых креслах, все в расшитых золотом мундирах, слушали, а главное, разглядывали его с нескрываемым любопытством и уж очень бесцеремонно. Двое даже вытянулись, изгибаясь, чтобы увидеть через стол, что у него надето на ногах. Одет он был не богато, но и не бедно, был даже в ладном парике и тщательно брит, и сенаторам, видно, понравилось, что он пристойно выглядит. Во всяком случае, одобрительные переглядки между ними он отметил. И с десяток советников и секретарей, сидевших за малыми столами у стен, разглядывали его пристально и настороженно. Большинство из них он знал, нескольких даже очень хорошо.

Сенаторы спросили, сколько уже воров и иных преступников и раскольников он обезвредил. Сказал. А сколько, как полагает, их вообще на Москве? Сказал. А можно ли извести их всех и что для сего потребно? Добавили: лично ему? Сказал, что сие неисполнимо, и объяснил почему. Сильно уменьшить их число – да, можно, и требуется для этого то-то и то-то. Будет – он готов потрудиться. И ещё спрашивали разные пустяки, а о деле жирного Иванова и о наказании его плетьми ни слова, ни полслова, и он так и не понял, знали они об этом или не знали. Не мог же Кропоткин не доложить, но как? Как доложил, что ни слова, ни полслова?

Наконец председатель чуть помахал кистью руки: всё, мол, ступай!

А через семь дней из Сената был дан указ, в котором после подробных инструкций, как ему надлежит действовать в розыскании и поимке преступников, говорилось: «...всякого чина и достоинства людям, яко верноподданным Ея Императорского Величества, в поимке тех злодеев чинить всякое вспоможение... а ежели кто при поимке таких злодеев, ему, доносителю Каину, по требованию его вспоможения не учинит и через то такие злодеи упущены и ко умножению их воровства повод подаётся и сыщется, то до-прямо, яко преступники жестоко истязаны будут по указам без всякого упущения; о том же в Военную коллегию, в Главную полицеймейстерскую канцелярию и в Сыскной приказ подтвердить, и чтоб по командам... а ежели в том (Сыскном) приказе кто из содержащихся колодников или впредь пойманных злодеев будет на него, Каина, что показывать, того (кроме важных дел) не принимать и им, Каином... не следовать... напротиву же того и ему, Каину, в поимке под видом таковых злодеев никому посторонним обид не чинить и напрасно не клеветать под таким же истязанием».

Ивану выдали копию с прочётом (прочтением) и подписанием подлинника указа.

IX

Пел песню необыкновенной силы и трепетности, и сила и трепетность вливались и в него самого и разливались вокруг далеко-далеко и высоко-высоко – всюду. Никогда такую не пел. И всё старался удержать в памяти слова, которые ускользали и ускользали, ибо были и их не было; но он пел и пел и вдруг догадался, что это во сне, но не хотел просыпаться, хотел всё-таки ухватить, запомнить хотя бы мотив и хоть какие-то слова этой песни необыкновенной силы, трепетности и красоты, но она утекала, утекала и утекла – и он открыл глаза и увидел по кой в подсинённом молоке: рассвет только-только занимался. Невыносимо, безумно хотелось петь дальше, и грудь сама собой уже втягивала и выпускала воздух, сама собой продувалась – готовилась. Но рядом тихо спала Арина, и он выскользнул из-под одеяла, натолкнувшись глазами на нечаянную радость из детства: на лучистый малиновый огонёк лампады. С ним в глазах и вышел бесшумно босой и в исподнем в горницу, торопливо прикрыл дверь и негромко вывел: «Ты рябинушка, ты кудрявая, ты когда взошла, когда вызрела?» И дальше, дальше. Где встал, там и стоял, меж столом и окнами, полуприкрыв глаза, обхватив себя руками, чуть-чуть покачиваясь, и негромко, негромко для самого себя, самого себя самозабвенно слушая. Дошёл до «Ой вы ветры, ветры тёплые», и так взвился, взмолился, сквозь слезу, всем существом своим «Перестаньте дуть, вас не надобно!», что сердце зашлось и комок в горле и дух замер – аж остановился и открыл глаза, – а в двери Арина прям с постели с рассыпанными по плечам волосами, с восторгом на лице и умоляющим взглядом: «Продолжай!» И руками показала: «Продолжай!» И он продолжал по-прежнему вполголоса, но с таким наслаждением, с такой жадной страстью, будто каждую песню пел впервые. А она опять, как когда-то, бесшумно опустилась прямо у дверной притолоки на пол и заворожённо не шевелилась. Скоро и он опустился на пол и пел, привалившись спиной к ножке стола.

Потом в окошки брызнуло солнце, и ему казалось, что он давным-давно не видел такого солнца – всё-всё забрызгало: всё играло, слепило, и они сидели все в солнце. И в первый же передых она тихо-тихо счастливо вымолвила:

– Как давно ты не пел!

Нет, он пел, но редко и понемногу и лишь по чьим-нибудь просьбам, в застольях, а так вот правда бог знает сколько уже не пел. Не мог. И сначала не понимал почему, и сам удивлялся, что не может, а потом понял: в последнее время вокруг него как будто сгущалась и сгущалась какая-то тяжёлая противная полумгла, а то и полная тьма, и он шёл и шёл только в них через все эти сырые подземелья, пыточные, казематы, притоны, истязания, вопли, кровь, растяжки, хруст костей, ожоги кнутами и кошками... Прежде всего этого было вроде бы куда меньше и не в такой давящей полутьме и тьме. Ни одного такого вот солнечного дня тогда не вспомнил, не заметил, а ведь наверняка же были.

«Но слава те Господи!»

   – Хочешь «Из Кремля, Кремля»?

   – Всё хочу!

И тут же просительно улыбнулась:

   – Давай Федосью позовём! Слышит же через двери...

Захаживала она к ним часто, всё помогала Арине по хозяйству, и в церковь они по-прежнему нередко ходили вместе. Ночевать же оставалась всё реже и реже и больше ни разу не пыталась завлечь его, сблизиться. Лицо её было всё так же бело и красиво, но что-то в нём заострилось и закаменело намертво – очень жёсткое стало лицо. И глаза теперь при нём всегда отводила и прятала.

X

А в предыдущий раз была у них не одна, а с подругой – инженерской женой Авдотьей по фамилии Жеребцова, – здоровеннейшей бабой, у которой всего было в таком избытке, что хватило бы, кажется, баб на пять: и грудей высоченных, раскачивающихся хватило бы, и плеч крутых, и рук пухлых белых с ямочками, и задницы неохватной, тоже покачивающейся, и веснушек на щекастом трёхподбородочном лице, и весёлости.

Иван тогда сильно припозднился. Вошёл, а из малой светлицы незнакомый, очень зычный, сдобный бабий, как бы льющийся голос – никаких слов не разобрать, кроме матерных, единственных звучавших совершенно отчётливо и смачно, как будто коровьи катухи падали-ляпались. Потом безудержный хохот, от которого, казалось, стены задрожали.

Открыл дверь, а они втроём заходятся: Арина, Федосья и эта Жеребцова – впервые её видел. Остановиться не могли никак, и не сказали после, над чем хохотали. Наливочку вишнёвую сидели пили.

Жеребцова, сильно утишив хохот и остановившись, назвалась сама. Глаза у неё были синие и веселущие, озорные. Позвала его присоединиться.

– Пригубьте со знакомством, Иван Осипыч! Столь про вас наслышаны! Так рада! – и хохотнула, расшевелив все обильные свои веснушки, и игриво стрельнула синими глазищами, а потом по-детски чуть закатила их.

Но у него были ещё срочные дела с молодцами.

Недели через две пришёл около полуночи. Свечу в спаленке не запалял, сразу лёг. Арина проснулась и с готовностью подвинулась, прижалась. От неё пахнуло той вишнёвой наливкой. Он погладил её: «Спи!» – и сам мгновенно уснул, но вскоре непонятно отчего проснулся и прислушался. Было тихо. Спать больше не хотелось. Вспомнил, что на ночь не мочился. Бесшумно выскользнул за дверь в проходные сенцы с чуланами, сделал несколько шагов, как дверь в первый чулан, где обычно спала Федосья, со скрипом отворилась – затворилась, и дорогу ему преградила здоровенная фигура Жеребцовой в сорочке – узнал по размерам и до тихонькому сдобненькому смеху. В этих проходных сенцах скудный ночной свет тек лишь из крошечного волокового окошка, и он еле-еле различал пышные очертания и распущенные обильные волосы. И учуял дух той же наливки. Усмехнулся и прошептал: «Чего желаете?» Она так же тихонько прыснула и прошептала: «Тебя!» И быстро-быстро тихонько и весело дальше: «Учуял, что звала! Вышел, ястреб рыжий! К тебе пришла! Тебя хочу! Не отпихивай! Спробуй! Скусная!» И обхватила, обволокла, как будто стала втягивать, всасывать в своё мягчайшее необъятное тело, жаркое почти как в бане. Левой рукой обвила, тянула шею, ртом ловила его рот, раздавленными грудьми жала грудь, а правой уже зашарила внизу, в его ширинке. И всё тихонько сдобненько смачно посмеиваясь. Он, развеселясь, даже крякнул и мощно чуть отстранил её от себя, утишая, и тут же железными руками своими оценивающе споро всю огладил, ощупал с волос и шеи донизу, до ляжек и ног. Одобрительно хмыкнул.

Всего было, конечно, чересчур много, но всё ладное, фигуристое, особенно эти широченные неохватные мягкие бедра. Такой обильной бабищи у него ещё не было. Это ощупывание длилось, конечно, мгновения, но она всё же успела весёлым шёпотом повторить: «Скусная! Скусная! Опробуй!» Прошептал: «Идём во двор!» А она на это весело: «Да ну!» – и хоп! – высоко задрала сорочку, развернулась к нему задом, сильно перегнулась и подставила. И он, посмеиваясь, уделал её так крепко, что под её руками, упиравшимися в дощатую стенку, что-то сильно скрипело, подрагивало, а она к концу, сладостно пыхая, ещё и с восторгом, почти в голос приговаривала: «Ух! Ух! Ух!» Вроде и половицы под ними постанывали. В общем, шум был, и он потом спросил:

   – Федосья-то здесь?

   – Спит.

«Спала?.. Плевать!»

Дверь в чулан была жидкая, дощатая, и закрытая или приоткрытая – почти в полной темноте он не разобрал.

А Жеребцова опять прильнула, опять потянулась рукой вниз, и со смешком, в самое ухо ему:

   – Теперь на травку! Там дождичек, она скользкая...

XI

Посланные на Волгу вернулись лишь перед Покровом, в грязные дождливые холода, без Камчатки. Больше трёх месяцев мотались.

Сыскать-то они его сыскали. Ещё в августе в Нижнем Новгороде на Скобе у причалов. Ватажка у них там в шесть человек по баржам и дощаникам шуровала, а ночлег у него в домишке под самым Кремлем был. Спознакомились, наплели, что той же стати и ищут, к кому бы прибиться – подхарчиться. Снизу-де Волги идут, от Симбирска. А он в той ватажке вроде за вожака. Прибавлению обрадовался. Раз даже на дело сходили. Потом, понятно, гульнули, он, Камчатка-то, поднабрался и сам вдруг про Москву, что это родина его дорогая и как тоскует по ней, чуть не воет, бывает. «Мать там в сырой земле! Все корни там!» Аж потемнел, когда говорил. А Волк ему: чего ж не вернёшься? Помотал головой. А они ему, что тоже-де про Москву думают, да уж, считай, намылились туда, больно поглядеть охота, не бывали, и гульнуть, сказывают, можно ой-ей-ей! Вот бы им с ним-то, как это его родная вотчина, и он там наверняка знает всё и всех. «Да уж!» – горделиво гоготнул Камчатка и стал хвастаться, чего прежде вытворял на Москве, да с кем, с какими орлами, даже его помянул, Каина, когда, мол, тот ещё того, был... человеком, и добавил вскользь и тоже горделиво: «Мой выученик!» Ну они, понятно, его вовсю уговаривать, запивая эти уговоры вином; пойдём да пойдём хоть на недельку, хоть только покажешь главное, приткнёшь нас куда надо. «Будь отцом родным!» Хорошо уговаривали, не в лоб, с большим к нему почтением, прям восхищением вроде. Обниматься, целоваться лезли с обильного питья-то. И растопили, раззадорили, аж расчувствовался. Уговорили!

   – Пойдём! – сказал. – Завтрева обмозгуем до конца.

   – А спать здоров! Будто бычина храпит. Сутками спит.

   – Да, – кивнул Иван. – Может!

   – Ну и мы даванули. А поднялись – нет его. Исчез. Весь Нижний обшарили, в Печерских горах в норы лазили. Видно, перестарались, переуговаривали – мазанулись, и он почуял, что мы представляемся. Или что про Москву сказали по пьянке, и он понял, что знаем её, или про Симбирск и низы Волги, где никогда не были. Не заметили – мазанули, а он усёк. И ватажка его ни сном ни духом, куда делся. Испугался. Чуем, тебя боится, и помянул не случайно. Может, догадался, кто мы, и проверял. Думали, он попроще. Ещё два месяца вниз-вверх по Волге искали. Как в воду ушёл.

   – Когда бы не было на нём... того, так не боялся бы, – сказал Иван. – Плохо, что ушёл... но всё равно отыщем...

XII

Меньше двадцати молодцов у Ивана никогда не было, доходило и до тридцати. И у каждого из них были свои доносители, у некоторых помногу, открытых и тайных. У одного на фабриках, у другого в банях, у остальных на москворецких пристанях, в таможнях, в консистории и монастырях, в питейных погребах, кабаках и харчевнях – вся Москва была охвачена без изъянов и пропусков, включая дворцы вельмож и царские и притоны и норы воровские-разбойные. Больше же всего молодцов с десятками доносителей он держал при торговых рядах, что располагались от Красной площади до стены Белого города между Варваркой и Никольской. Лишь немногим меньше Кремля был этот великий торговый город первопрестольной. Да и немало известных русских городков не могли бы сравниться с ним по размерам. А уж с товарными богатствами и деньгами, которые оборачивались тут, вообще на Руси ничто не могло сравниться – круглый год ведь работали. И сколько тут уворовывалось, какие аферы, преступления и страсти закручивались, разве теперь представишь! Ведь лавок-то, лабазов, погребов, сараев в основном каменных и в два этажа были многие тысячи и все в рядах, рядами: иконный ряд, седельный, котельный, железный, коробейный, бумажный, манатейный (мантии монахов, накидки, зипуны, подержанная верхняя одежда), кожаный, лапотный, сайдашный (оружейный), крашенинный, плетной, овощной, завязочный, кружевной, золотной, ирошный (ирга – козлиная или овечья шкура, выделанная вроде лайки), шапочный, красильный, суконный смоленский и суконный московский, скорняжной, серебряной, ветошный, хлебный и калашный, сурожский шёлковый, мыльный, сапожный, скобяной, рыбный просольный, самопальный, медовый, москательный, машинный, фонарный, вандышный (верши большие для рыбной ловли из лозы), восковой, замочный, щепетильный, игольный, селедный, луковый, чесноковый, шерстяной, семенной, офенный, рыбный живой, орешный, масляный, холщовый...

Так вот, как только в этих рядах или где ещё в Москве случалось что не пустячное, противозаконное, или открывалось, или подозревалось, молодцы сразу доносили ему, и он решал, как поступить: последить ещё, искать дальше, брать немедленно.

И все дела теперь делил надвое: для приказа и для себя.

Ведь помимо сенатского указа о полном ему доверии и обязательной помощи всеми и вся, и прежде всего воинскими командами, существовал ещё тот приказ князя Кропоткина о неусыпном наблюдательстве за ним, и он сведал, что оно не отменялось и ведётся, и сведал, конечно же, кем именно: один был из его же молодцов, пригретый беглый матрос – желтолицый, желчный, хапужистый, скаредный Перфильев Ипат, а второй – солдат-верзила из приданной команды Бабрак Васька, слабый на выпивку, вечно искавший, где бы чего глотнуть горячительного. Трогать их, понятное дело, пока не стал – пусть доносят, что он подсунет. Но понимал, что наверняка есть ещё наблюдатели, поскрытней, которых пока не открыл и которые тоже ведь следят буквально за каждым его шагом. И стучат. И сколько их?

Поэтому-то и поделил все дела на: для приказа и для себя.

Для приказа были все преступления крупные, тяжкие, смертные, опасные распространением, безнадёжные. Это когда человек хоть и по мелочи ворует или мошенничает или ещё чего творит и его уже не раз арестовывали, били плетьми, гноили в казематах, а он выходит – и опять!

И все взятия для Сыскного делал теперь только воинскими командами. Нарочно обошёл после сенатского указа всех московских начальников, удостоверяясь, получили ли они сей указ, и договариваясь, как и поскольку солдат будут ему отряжать в случае нужды.

А нужды эти случались непрерывно: большие облавы, разные штурмы с оцеплениями, приступами, разбиваниями ворот, вышибаниями дверей и окон, погонями, бывало и с пальбой, битьём, связываниями, повальными погромными обысками с лазаниями на чердаки, в погреба, потайные ходы и норы, случалось, и в собачьи конуры, с долгими пересчётами и переписью всего найденного и конфискованного. С препровождением схваченных, связанных преступников и злоумышленников по улицам Москвы непременно под большой и крепкой охраной солдат с ружьями, на которые, прослышав, всегда сбегался смотреть народ, иногда великое множество. И все, конечно, тут же всё горячо обсуждали, наверняка и потом разнося о Каине и его могуществе и неукротимости все новые и всё более невероятные слухи и небылицы.

Он на это и рассчитывал, превращая все взятия с воинскими командами в как можно большие и громкие показухи, чтобы тайным доносителям было что доносить: какой-де Каин образумившийся, даже перестал водить схваченных сначала в свою пыточную, сразу прямо в приказ всех ведёт.

Кто-то даже пустил по Москве фразу, что «главнокомандующий теперь на Москве Ванька Каин», которую везде повторяли и повторяли, в том 'числе, иронически посмеиваясь, и воинские начальники, признавая, однако, что он действительно немало погани повычистил в первопрестольной за последнее время.

В самом деле: взял для приказа пришлую шайку в восемнадцать человек, ограбившую со смертоубийствами Сибирский приказ. Пятеро из неё были казнены. Взял шайку атамана Алёшки Лукьянова из тридцати семи человек, на которой были разбои и смертоубийства. Взял в Покровском селе тридцать пять человек, ограбивших подчистую и спаливших помещика Мелистина. Взял девять человек, обокравших церковь в Троицком подворье у Боровицких ворот. Взял компанию чуть не в сорок человек, которая промышляла доносами-оговорами, от коих пострадало более ста семидесяти человек. Оговорщики получали по закону часть имущества оговариваемых. Взял помещика Милюкова, сдавшего подложно в рекруты не своих тридцать человек. Взял гренадера Телесина, капрала Еналина, солдата Руднева и нескольких суконщиков, грабивших неоднократно компанейщиков Насырова, Куприянова и Бабушкина.

Много было дел для приказа.

Для себя же делал вот что.

Донесли, что мясники на Полянке и в Хамовниках бьют скотину на дому. А законом это строжайше запрещалось, велено было бить только на скотобойнях, дабы не случалось в разных местах какой заразы. Сам неспешно обошёл всех тамошних мясников и пообещал закрывать на их нарушения глаза – за соответственное отблагодарение, разумеется.

В трёх домах были открыты тайные волочильные производства из серебра и золота. Опять никого из этих промышленников к себе не тягал – вообще все эти дела делал вне собственного дома, так что в его команде о них ведали ещё лишь трое-четверо из самых приближённых помощников, умевших очень крепко держать язык за зубами, – Лёшка Шинкарка, Волк, Тулья. Так вот, опять же сам побывал у этих волочильщиков и договорился, что не только не станет их арестовывать, но будет впредь покровительствовать при всяких опасностях и даже охранять, чтобы кто иной о них не разнюхал.

Брал за это серебряными слитками и золотой канителью.

В корчемной конторе увидел в сенях дожидавшегося своей очереди смоляной чёрности остроглазо-весёлого парня в кандалах. Рядом, раскрыв слюнявый рот, сладко сопя, спал грузный, видно, подвыпивший стражник с ружьём. Малый вдруг подмигнул весело Ивану, кивнул на стражника и засверкал такими же, как у Каина, ярко-белыми зубами. Иван первый раз видел такие похожие, и тоже разулыбился.

– Иван Осипыч! Ослобони! – даже не понижая голоса, попросил парень и притронулся кандалом к рваному кафтану. – Триста рублёв в подкладке. Все твои! Надоело...

Кандальные ключи были, как всегда, в кармане. Иван присел, отпер на смоляном яркозубом кандалы, осторожно перенёс и надел их на вытянутые ноги и руки сопящего стражника, а когда тот шевельнулся и облизал мокрый рот, даже ласково погладил по плечу и придержал, чтобы не расшевелился и не проснулся – и запер кандалы на нём. Парень еле держался, закусив губы, чтобы не расхохотаться. Ибо в сенях корчемной конторы мимо них в это время ходили люди, напротив неподалёку у стены сидели на корточках и видели всё это три явно приезжих крестьянина. Со смоляным парнем и вышел из конторы, взяв, конечно, обещанные триста рублей.

А как-то в Троицын день на Москве-реке на Живом мосту, убранном берёзками, при великом множестве нарядного гуляющего народа – день был ласковый, тёплый, солнце мягкое, – велел своим подручным пощупать знатнейшего, гладкого до блеска богатея компанейщика Григория Колобова, который тоже прогуливался по мосту в компании подобных ему богато нарядных и гладких. И подручные принесли Ивану конверт, вынутый у Колобова, в котором были векселя аж на целых на двадцать тысяч. И только Иван тот конверт спрятал, подскакивает запыхавшийся и расстроенный этот самый Колобов и говорит, что, слава Богу, что увидел его, ибо с ним-де стряслась беда: только что здесь, на мосту, украли конверт с векселями. И просит помочь и объясняет, что хотя кроме него по этим век селям никто другой ничего, конечно, не получит, но он-то сам тоже не получит. Иван засомневался, точно ли счас, на мосту, всё произошло, и, малость поуспокоив Колобова, заверил, что к завтрему всё прояснится-образуется и он непременно получит свои векселя назад. Тот в сердцах даже приобнял его за такую обнадёжу. А ночью Иван опять же сам побывал в колобовском доме, где бывал и прежде, и сунул тот конверт на чердаке за старую подранную пыльную картину на холсте с синим волнующимся морем и мрачными иноземными башнями на скале. А утром объявил хозяину, что векселя его уж дома или и были дома, и шепнул присутствовавшему тут же сыну Колобова, мальчонке лет восьми, куда пойти и где взять конверт. Тот принёс. Колобов на радостях велел вынести Ивану мешочек с двустами рублями. Иван благодарно поклонился и говорит:

   – Я в попах не бывал, токмо обыкновение их знаю: что им дадут, то они и берут. Сколько у вас людей в доме?

   – Шестнадцать, – отвечают.

Он отсчитал из двухсот шестнадцать и роздал по одному рублю каждому в том доме, включая стряпух, дворника, жену, сынишку и даже самого Колобова.

– За счастливое разрешение!

Все смеялись и были довольны.

Таких дел было не меньше, чем для приказа. Деньги шли.

Но их всё равно постоянно не хватало; жалованье-то ему так и не платили, уже открыто говоря, что он и так имеет, как все приказные, достаточный доход за разные услуги разным людям. Но он ведь содержал молодцов на свои, большинство и жили при нём на полном довольствии с харчами, одёжей, небольшим жалованьем. Да ещё содержал игорную и бесконечные дачи давал всяким нужным людям. Многим, очень многим давал.

Денег никак не хватало никаких. Брал взаймы.

К знакомому приказчику из Орла Осипу Тимофееву зашёл на струги тоже насчёт одолжения. Это незадолго до Рождества было. Струг стоял вмерзший в лёд у берега Москвы-реки. Вдоль всех её берегов стояли непрерывной чередой вмерзшие разные суда, кое-где даже бок о бок по два и три. Больше всего грузов в Москву доставлялось по Москве-реке-то осенью. Все основные запасы на зиму делались осенью. Как съестные, начиная с зерна, муки и круп, так и все прочие: строительный камень, известь, лес, дрова, сырьё всякое, крупная живность. Очередь на разгрузку струги и барж занимали ещё за городом и хотя грузчики-крючники сновали по ходившим ходуном сходням дни и ночи напролёт, припоздавших купцов всё равно прихватывали холода и морозы, они не успевали разгрузиться. А многим и некуда было разгружаться – все московские житные и прочие дворы, магазины, амбары и склады были забиты под завязку и вмерзшие суда превращались в дополнительные склады съестного и несъестного. Хозяева судов или их приказчики на них и жили-зимовали, всё было обустроено, частенько прямо с палуб и торговали.

Орловский приказчик Осип Тимофеев вышел Каина провожать, и в это же время на соседнем большом струге показался высокий сутулый старик в худом, не по погоде, армяке без воротника и не в меховой, а пуховой и тоже драной шапке. А был мороз и ветрено, хотя и с солнцем, тучи бежали буроватые, снежные. Осип Тимофеев обратил на него внимание Ивана.

   – Гляди-ко, какой бедный! Да? – И когда Иван поглядел, со смешком продолжил: – Меж тем первогильдейный коломенский купец, гостем пишется, Степан Григорьев Клепиков.

Тимофеев был выжига, вёрткий, с бегающими глазами, в клочкастой бородёнке.

   – Прибедняется?

   – И вина не пьёт вовсе. Одно пиво, и то по престольным... При нём и жена, тоже одевает худо. Скаред – свет таких не видывал. А деньжищ меж тем!

   – Видел, что ли? – усмехнулся Иван, зная болтливость Тимофеева. Тот аж перекрестился.

   – На струге держит. В сундуке. На струге-то хлеб. Под евонной лавкой, на коей спит, сундук. В оконце видел, в пургу, на той неделе пурга-то крутила, я и поглядел меж тем...

Явно завлекал Ивана вёрткий выжига, подбивал на возможное дело, на которое сам по трусости не мог отважиться, хотя очень бы, конечно, хотел, но и сказать, предложить Каину напрямую ничего не мог, боясь и его, сыщика, который вдруг да сграбастает за такое. Крутил да плёл, рассказывая вроде для потехи, как Клепиков запирает тот сундук да как редко выходит и куда, а жену оставляет.

Но Иван сделал вид, что это ему уже неинтересно, да и мёрзнуть начал на таком ветрище-то, и ушёл, к великой досаде Тимофеева.

Шинкарке же на другой день велел разузнать об этом коломенском первогильдейном как можно больше, минуя непременно Тимофеева. Потом позвал из близких посторонних целовальника Якова Колобова и матроса парусной фабрики Антона Коврова. Посвятил их в свой замысел. У Коврова был сын, четырнадцатилетний Иван, а у того два товарища чуть постарше – Иван Крылов и Сергей Соколов. Наказали этим парням неотступно следить за Клепиковым и немедля о его перемещениях доносить: один бежит сообщить, двое продолжают следить. День следили, два, три, далеко никуда не отходил. А на четвёртый, накануне Рождества, вышел вместе с женой и даже в меховой шапке, а она в приличном салопе, и двинулись к церкви Георгия, что в Ендове, к обедне. Парни донесли, и Иван сам догнал их ещё в пути.

День выдался золотой, именно рождественский: то солнце, а то при нём же лёгкий искрящийся снежок сыплется. И не холодно. Тихо. Постоял за ними у обедни. А они потом не домой, а на Болото за покупками. Снег под ногами хруст, хруст – мягко, неспешно, довольно скрипит. Никто не торопится, все уж на праздник настроились-наладились, души улаживают.

Довёл их до Болота, где в эти дни был главный мясной московский торг с саней и санок; и птицы всякой мороженой битой, и прочей снеди, и ещё голиц. А как Клепиковы стали покупать, Иван шасть на следовавшие за ним сани. Двое саней-то было со всей командой, с ломами и топорами под натрушенным сенцом. И к клепиковскому стругу. Сам Иван не пошёл, наблюдал за всем из дранишного ряда.

Сыпал искрящийся, будто играющий снежок.

Мужики его постучали в дверь каюты. Из-за неё голос:

   – Что за стук?

   – Письмо спешное из Коломны!

Отворил массивный работник, про которого они ничего не знали. Ему кинули в глаза золы с солью, он охнул, схватился за лицо, его тут же впихнули внутрь, свалили, связали, забили в пасть тряпку и закатили под ту широкую лавку, из-под которой предварительно вытащили тяжеленный, окованный железом сундук. Взломали его и наполнили деньгами целых три принесённых с собой мешочка.

Отъезжали от места при ярком солнце, спокойно. Вблизи никого. Но чуть дальше, к Москворецкому мосту, и на нём народу было полно, и многие наверняка видели отъезжающие сани. Но мало ли их по Москве! Через несколько минут погнали, поскакали вовсю. В Преображенское. Ковров жил там. Спрятали деньги в его доме. И разошлись, разъехались до вечера, а вечером сошлись опять и поделили все:

Каину – четыреста пятьдесят рублей рублёвиками, полуполтинниками и гривенниками, Коврову и Крылову за особые старания – по двести, остальным кому сто, кому пятьдесят, Шинкарке ещё меньше, ибо он и на струге не был. Но он, пока считали деньги, углядел в сундуке сниску жемчуга и серьги с жемчугом, и стянул их. Иван заметил это, но промолчал. Он многое прощал этому русоволосому озорному бесшабашному добру молодцу.

Иван пустил эти деньги в уплату за долги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю