Текст книги "Ванька Каин"
Автор книги: Анатолий Рогов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
– Ты Свинину друг? – спокойно спросил Иван.
Тот ничего не понимал.
– Свинину; друг, спрашиваю? – совсем добрым голосом переспросил Иван.
– Ну!
– Хороший друг?
– Ну!
– Во всех делах с ним заедино?
– Врёшь! Не было подменных карт, это...
– Я не про то. Я про шайку свининскую из евонных крестьян, что он посылает грабить по калужским дорогам.
У Зуйка глаза полезли из орбит и рот открылся, и он медленно, медленно пополз спиной по забору вверх – поднялся.
– Скажешь, не ведаешь?
Тот помотал головой.
– И на дыбе скажешь, что не ведал и не ведаешь, что те крестьяне всю добычу ему приносят. И что с картишками у вас уже тоже было – сказать где? Прямо счас, что ль, на дыбу-то или погодить, дать тебе подумать?
Тот опять мотал головой, глядя на Ивана уже так, словно в лунном свете перед ним был не он, а сам сверкающий белыми зубами чёрт.
– Ты это... Ты... чево?!
– А ты чего... орал?
Вложил шпагу в ножны и протянул Зуйку:
– Ладно. Ступай пока! Думай! Вроде ничего не было. И Свинину ни звука. Понял?
Тот согласно закивал.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
полдня остановил работу и сказал, что доделывать будут ночью, когда все уснут. Послал предупредить ближних будочников, чтобы не беспокоились, что они запалят тут в ночь смоляные бочки – будут завершать работу. Из брёвен и досок-то всё уже было сколочено, гора уже стояла: большущая, высотой сажени в четыре, широкая, с бортами, лестница с перильцами на неё в целую досочку, тоже широкая. И снегу уже набросали и внизу и наверху, на площадке – вся окрестная ребятня помогала, носила снег корзинами.
Громко шипящие, дымные, фукующие смоляные бочки поставили на высоких шестах с четырёх углов и в их ярком пляшущем свете стали гору заливать. Двое поднимали на верёвках ведра с водою наверх, на площадку, двое делали саму заливку, ловко делали – жёлобом. Эти были нанятые, как и три плотника, ставившие гору. А шестеро из своих таскали воду из колодца для поднятия. А ещё два нанятых умельца и двое своих – Куваев и Тулья – носили к горе с Каинова двора деревянных и ледяных болванов, по-господски – статуи, которые мастерились там уже немало дней. Деревянных вырезали Куваев и Тулья.
Куваев был прежде отменнейший столяр, и Иван видел когда-то вырезанных им отличных кукол для детей. Задумав эту гору, спросил, не сделает ли тот больших деревянных болванов, наподобие тех, что украшали триумфальные арки при въезде императрицы Елизаветы Петровны в Москву, или тех, что есть в Головинском и Лефортовском дворцах, или хотя бы больших деревянных Петрушку, скоморохов, медведей.
– Да я!.. Я... – только и сказал, весь встрепенувшись, Семён Куваев и так схватился за этих болванов, что ему даже носили в сарай, где работал, хлеб и квас – забывал поесть. А Тулья сначала ему просто помогал, а потом, ко всеобщему удивлению, и сам стал резать, хотя до этого ничем подобным никогда не занимался, даже и стамески-то в руках не держал. И надо же! Куваев просто ахал и говорил всем и Тулье, что тот родился вовсе не пьяницей, не человеком без дна, способным пить без остановки и сколько угодно, а редким резчиком, только никто и сам Тулья до тридцати лет не знали об этом. «Но теперь-то, слава Богу, узнали!» Тулья уж недели три и не выпивал ни капельки.
Вдвоём они вырезали древнего бога в хламиде и с копьём, древнюю же богиню, полунагую, с крыльями, трубящую в трубу, ещё одну богиню с венком в руках, сидящего на задних лапах льва, пляшущего скомороха с дудкой и двух сидящих же на задницах медведей. Всех ярко раскрасили.
А с неделю назад Ивану привели двух мужиков с Ордынки – маленького постарше и длинного помоложе, – которые умели и стали делать фигуры из льда: двух богатырей, двух солдат и двух сидящих зайцев. Как будто выращивали эти фигуры из льда-то. Разложили у забора сразу шесть широких деревянных плах, калили на каждую ковшиком воду, где кругом, где столбиками, где горкой, – подмораживало хорошо, быстро, и как совсем схватило, лили сверху ещё, потом с боков. У последних колдуют – а первые уж застыли. Каждая аршина в два высотой получилась, сначала-то просто как ледяные необычные глыбы. Но они их зубильцами, да тесаками, да ножами потом тук да тук, ширк да ширк, вырубали, скребли, ковыряли, снова лили воду, «намораживали недостающее», с водой же их «уваживали», полировали-оглаживали – руки на холоду были у мужиков словно ошпаренные, – но зато красотища получилась, какой большинство отродясь не видели. Мало что богатыри взаправду как богатыри и солдаты как солдаты и зайцы – все ведь ещё и с дивным зеленоватым светом внутри, все играют внутри, живут, а по краям прозрачные и живут своими цветами. Глаз не оторвать. Свои ещё во дворе подолгу стаивали, любовались, удивлялись. А здесь, у горы в пляшущем ярком свете смоляных факелов ледяные фигуры заискрились, замерцали, заполыхали внутри ещё и жёлтыми, белыми, оранжевыми вспышками, огнями, переливами, а поднятые наверх ещё и голубыми, чёрными. Светила полная луна, небо было чистое, аспидное. Все застыли заворожённые, и сколько так стояли, никто, конечно, не заметил. Потом ставили, укрепляли болванов на горе: четырёх на верхней площадке по углам на тумбах, остальных за бортами на специальных выпусках по всему спуску. Болван деревянный – болван ледяной. Донизу. А все бока горы обтянули красным сукном, три штуки раскрутили, ни одного бревна и ни одной дощечки не стало видно. В снег вокруг понатыкали ёлки – два воза привезли.
Кончали устраивать далеко за полночь, после вторых петухов ни одно окно ещё не затеплилось. Морозило сильней. Сошлись в отдалении от горы, глядели на неё и довольно улыбались, довольно переглядывались.
– Хорошо! – сказал кто-то.
– На Москве такой ещё не было, – сказал один из заливщиков.
– Не было! Не было! – поддержало несколько голосов, и заулыбались ещё довольней.
Главные горы для катаний на Масленицу устраивались в Москве под Кремлёвской стеной на крутых берегах Неглинной, за Арсенальной башней. Высокие были горы и очень длинные. Одна – у самой башни, вторая поодаль напротив.
Ещё большие горы строились за Кузнецким мостом на Трубе. Там Неглинная была совсем мелкая, широкая, летом застаивалась, превращаясь в большое непролазное болотце. А зимой это болотце становилось огромным катком, с двух сторон его были взгорья, к Сретенке очень крутые, и горы начинались с них, люди выкатывались на ровный лёд и долго катились по нему.
Но ни у Кремля, ни на Трубе горы никогда не украшали. А в Зарядье больших вообще никогда не делали, только у некоторых дворов заливали маленькие снежные, да ребята раскатывали крутые спуски к Москве-реке в Скабском, в Красном и Соляном переулках. Иван же надумал сделать гору, какой ещё никто не видывал, на пустыре в конце Максимовского переулка. Он спускался к Мытному двору, и вдоль двора там был длинный несильный уклон. Место отличнейшее.
II
Запах был такой вкусный, что, только пробуждаясь, ещё не открыв глаза, уже сглотнул обильную слюну и зашёлся от радости.
– Ууу-у-ух-х! – с сим возгласом и вскочил.
А на столе уже высокая стопа поблескивающих блинов, источавших прозрачный и уже вовсе одуряющий парок, рядом миски со всем, что к ним полагалось, и цветущая, сияющая, разалевшаяся от печения Арина, уже по-праздничному принаряженная, вытирала полотенцем руки:
– Видишь, госпожа Авдотья Изотьевна уже у нас, уже пожаловала.
Авдотьей Изотьевной в народе звали Масленицу.
– Вижу! Вижу! С Масленицей!
Расцеловал жену, легонько восхищённо крутанул.
– Готов? – спросила она.
– Готов.
– Пойдём!
– Погодим. Чтоб поднабрался народ.
– Давай сразу! – рассмеялась. – Невтерпёж. Ноги сами бегут.
– Во! – показал ей большой палец и снова приобнял, снова поцеловал. – Потерпи! Угощай!
Заиндевелые окна розовели – значит, там было ясно и поднималось солнце.
Первый блин легонько мазнул маслом, свернул вчетверо и положил на оконницу – усопшим родителям и предкам.
Второй блин тоже сдобрил маслом, но побольше, тоже сложил вчетверо, поводил возле носа, втягивая его немыслимый тёплый сдобно-маслянистый аромат, потом целиком отправил в рот, в который он еле влез, раздув щёки, но не жевал его, а медленно разминал языком, и он как бы сам собою стал таять, пока не растаял, не исчез весь, – и это была такая длинная, такая нежно-масляная вкуснотища, такое наслаждение, такой восторг и бог ещё знает что за распрекрасное, что он и сладко жмурился, и чуть слышно блаженно мурлыкал – и был воистину счастлив. Счастлив, как никогда. Не только от блина, конечно, а от всего этого утра, от ночи, от горы, от предощущения, что всё, что он задумал на эту Масленицу, всё сбудется и она получится необыкновенной, всё будет необыкновенно радостным, каким ещё никогда не было.
Третий блин полил сметаной – и вкус был другой.
Потом ел с красной икрой – опять новый вкус и новое удовольствие.
Потом со снетками. Снова с маслом. С тонким пластиком сёмги, которую тоже не жевал, а смакуя, размял, и она тоже исчезла. Выпил стаканчик холодной рябиновой. А Арина пригубила сладкой вишнёвочки. И почти не ела, с удовольствием наблюдая, как торжественно и с каким наслаждением делал это он.
От стопы блинов не осталось ни одного.
А когда пришли наконец к горе, там уже было столько народу, что Иван взликовал окончательно. Ведь солнце ещё только выкатилось на заснеженные крыши, из большинства ещё вовсю текли дымы, везде пекли блины, и в ядрёном морозном воздухе плавали их запахи, а уже столько понабежало, и ребятня уже с визгом, смехом и гомоном каталась с горы на чём ни попадя, а люди постарше ходили вокруг, с превеликим интересом всё разглядывали, ахали, обсуждали, довольно улыбались.
Солнце сделало ледяных и раскрашенных болванов совсем сказочными, всю эту гору в красном сукне и ёлках сделало сказочной, и снег вокруг неё, и лёд – всё, всё: всё горело, вспыхивало, слепило, переливалось, искрилось самыми весёлыми, отрадными цветами – алыми, малиновыми, золотистыми, зелёными, голубыми, главное – алыми и золотистыми, алыми и золотистыми.
Он взбежал наверх, где уже стояли несколько парней с большими и малыми расписными санками. Крикнул зычно, чтоб все вокруг слышали:
– А что ж Масленицы-то не видать? Не заблудилась ли? Никто не встречал?
– Стречали! Стречали! Мы стречали! – загорланила внизу ребятня и показала на воткнутое в снег у каменной стены Мытного двора небольшое неказистое соломенное чучелко в драном девчоночьем сарафане и мятом цветастом платочке.
– Молодцы! Вот вам за это на леденцы да на стручки царьградские!
Швырнул ребятам горсть грошей и полушек.
Там визг, хохот, кутерьма хватающих, подбирающих и вырывающих друг у друга.
– Эй! Эй! Несите её скорей!
Мальчишки выдернули чучело из снега, подняли наверх, он водрузил его на перила, вскинул руки вверх, чтобы толпа попритихла, и неожиданно для всех очень мощно запел. В домах никогда так громко и раскатисто не пел.
Дорога наша гостья Масленица
Авдотьюшка Изотьевна!
Дуня белая, Дуня румяная,
Коса длинная, трёхаршинная,
Лента алая, двуполтинная,
Платок беленький, новомодненький...
Красиво пел. Поражённая толпа онемела, некоторые восторженно переглядывались. А некоторые, придя в себя, стали подпевать, и вскоре подпевали уже многие:
Состречаем тебя хорошенько.
Хорошенько – выдыхали все единым духом.
Сыром, маслом, калачом
И печёным яйцом.
Опять все вместе:
И печёным яйцом...
Потом спели огромным хором:
Девки, Маслёнка идёт,
Кто нас покатает?
У Петруни за двором
Сивка пропадает...
Толпа ревела от восторга.
А когда малость поутихла, парни поставили у спуска санки, усадили на них Ивана и стали звать снизу «свет Арину – его молодую жену». На Масленицу был обычай катать всех молодожёнов, прилюдно глядеть-оценивать, какая меж ними любовь – сильная ли? Арина поднялась на площадку. В синей бархатной шубке, тороченной белым горностаем, в лазорево-золотом набивном платке, вся мягонькая, белолицая да румяная, носик вздёрнутый, глаза круглые, горящие – и хохочет от души. Заглядение! Меж парней даже некоторое замешательство сделалось от восхищения. Однако велели ей сесть к мужу на колени, а санки держали. Стали меж собой громко говорить, чтобы все слышали, что не видно совсем, что эта Арина любит этого Ивана: еле обнимает, не целует. Загалдели, заорали:
– Не видим! Не верим! Споцелуй зараз пятнадцать раз – может, и поверим!
– Двадцать пять зараз! – крикнул другой.
– Двадцать пять! Двадцать пять! – поддержали остальные.
– Примораживай! Примораживай! – кричали снизу. То есть не отпускай санки, пусть примёрзнут, пока не нацелуются.
– Будя, ребята, будя! – хохотал Иван. – Ведь замёрзнем!
Арина целовала его в губы, потом в щёки и нос. Целовала озорно, но по-настоящему, не стесняясь. А он всё крепче, тоже по-настоящему прижимал её к себе. Парни, а за ними и народ внизу всё громче и громче считали: «Пять! Восемь!.. Пятнадцать!.. Двадцать три... двадцать три... двадцать три!..» Это они поцеловались взасос так долго, что у некоторых от зависти повытягивались лица. Все хохотали, со всех сторон слышалось: «Ну и ну!», «И-и-их-х ты!», «Эй! Эй! Завидно!» Мальчишки ликующе свистели. Толпа заорала: «Ве-е-ери-и-им! Любит! Любит! Пус-ка-а-ай! Пуска-а-ай!» Санки сильно толкнули, и они, Арина и Иван, ринулись, понеслись, слившись в одно целое, обжигаемые морозом, и им обоим казалось, что они летят в счастье и это оно их жжёт и так сладостно испепеляет души.
– Эээээ-э – эх-ххх!
Потом скатывали других зарядьевских молодожёнов, и они, вместе со всеми, тоже считали поцелуи-выкупы, тоже кричали и хохотали. Потом он опять поднялся наверх и громогласно объявил:
Эй! Эй! Москвичи!
Хваты! Лихачи!
Всем будут калачи,
Кто скатится до той вон каланчи!
– Вон! Вон! – Показал на высоченного мужика, стоявшего в отдалении у стены Мытного двора. – До него! – И этому мужику: – А ты, брат, сделай милость: последи, чтоб всё по-честному, чтоб ногами-руками не гребли!
Вдоль спуска-раската вытянулись уже длинными плотными стенками; народ всё прибывал и прибывал, и много чужих, значит, уже прослышали и шли поглядеть, как такая гора устроена в Зарядье.
Лица. Лица. Тысячи лиц. Все разные, но ни одного печального, ни одного грустного, злого, – только весёлые, сияющие, озорные, хохочущие, любопытные, хитрые, хмельные, счастливые. Все, все! И шапки, шубы, кафтаны, платки, армяки, шляпы, солопы, перчатки, рукавицы, сапоги, туфли и валенки – тоже всё только самое что ни на есть лучшее, нарядное, цветастое, яркое, весёлое. Всё это непрерывно двигалось, где-то бурлило, закипало, закручивалось, замирало, шарахалось в стороны, гудело, взревывало, взвизгивало, заходилось смехом, громоподобно ахало, пронзительно голосило, зазывая на «блинки горячие, скусные, кусачие», на «сбитень зверобойный – воистину убойный!», на «патоку с имбирём, за которую денег не берём, почти что даром даём!» Лоточников и лоточниц набежало полно, и вокруг них и особенно вокруг сбитеньщиков уже толпились, потягивая из глиняных кружек обжигающий пахучий взвар. И пирогами пахло, и блинами, и горячими мясными собачьими радостями из чугунов, накрытых стёганками, и разными сладостями, наваленными в лотках, – да всё это вперемешку с острым, сильным, праздничным запахом снега, который нынче, прямо как на заказ, ещё и золотился, искрился под ярким солнцем, но не таял, даже в затишках не таял.
Объявились игрушечники: у одного в руках дёргался на верёвочках красный чёртик, у другого деревянные кузнецы стучали деревянными молоточками по деревянной наковальне, и оба игрушечника зазывали покупателей с пищалками во ртах.
А близ домов в конце Максимовского переулка трое незнакомых мужиков с добровольными помощниками уже рыли глубокую яму, и рядом лежал приволоченный длиннющий гладкий столб для лазания – собирались ставить. Уже и выигрыши выложили на снежок для обозрения и заманки: связанного по ногам цветастого, шибко сердитого петуха, красные сафьяновые сапоги и два связанных за горла штофа.
Кивком головы подозвал к себе Волка и Шинкарку. Его молодцы все были здесь, некоторые и всё время где-нибудь вблизи. Тоже веселились-забавлялись. Показал Волку и Шинкарке на двух настороженных парней в кафтанах синего сукна, торчавших в людской гуще, и ещё на оборвыша вдали.
– Хоть один карман тронут – вам отвечать!
В синих кафтанах были ученики Посольской школы, располагавшейся в бывшем Английском подворье в Зарядье же, – начинающие воры-карманники. Из этой школы их выходило больше всего на Москве, как будто их там именно этому и учили, а никаким не посольским премудростям и чужим языкам. Как выходили за ворота школы – так в чужие карманы.
Дальше всех с горы прокатился небольшой лёгкий русобородый мужичонка в овчинном полушубке и валенках. Кривоногий. На ногах и катился. Боком. Не один пробовал на ногах, но никто не удерживался ещё на горе, а к концу, на самой скорости летели уже как ни попадя, под испуганные девичьи и бабьи визги, аханье и общий хохот. А этот кривоногий мало что с горы слетел шутя и, будто птица, помахивая руками как крыльями, на раскате ещё лихо поюлил, дважды подпрыгнул и укатился аж за того мужика-каланчу. Народ заорал: «Ура!» А мужичок горделиво улыбался, обнажив щербатый рот. Иван наградил его гривенником.
И одной толстой немолодой бабе дал гривенник: «За смелость!» Ибо эта баба катилась с горы на заледенелой рогожке не сидя, а лёжа на ней животом, да поперёк горы, её кидало от борта к борту, но она ни разу не пикнула, внизу, кряхтя, еле-еле поднялась, бледная, но улыбнулась, победно всех оглядела и сказала:
– Знай наших!
Арина тоже каталась на обледенелой рогожке, а он на ногах, обнявшись кучкой с несколькими мужиками; один раз устояли, а другой свалились, катились кучей малой. Несколько раз сшибались в большие кучи малы. Ездили и санными поездами, и поездами, кто на чём придётся. Визг, треск, вопли, кутерьма. Санок переломали несколько, синяки и шишки ставили, ссадины были, но серьёзных бед, к счастью, не было.
И не лезли на гору лишь ветхие старухи да старики, но кричать тоже кричали, переживали, советовали, смеялись, радовались и вспоминали друг перед дружкой, как они тоже когда-то «э-э-эхх!».
В двух местах заиграла музыка: тощий слепой мужик наяривал на гудке плясовую, а два мужика громко пели, подыгрывая себе на домре и ложках:
Как на Масленой неделе
Из трубы блины летели.
Уж вы блины мои,
Уж блиночки мои...
Поднялся и столб с трепыхавшимся цветастым петухом на маковке. Иван с Ариной – туда. Многие за ними. Он нараспашку; малиновая шёлковая рубаха сверху расстёгнута, словно на воле не мороз, а теплынь, шапка соболья на затылке. Был нынче не в иноземном, а в русском. А глаза совсем ребячьи; и его были глаза, и не его – такие по-ребячьи восторженные, такие шальные и счастливые.
Арина впервые видела его таким.
Хотел лезть за петухом, уж взялся за столб, но передумал, сказал, что «это не петух, а зверюга – заклюёт! Гляньте-ка, гляньте! огонь из клюва!» – и укорял хозяина столба, что тот нарочно такого вывесил, чтоб обобрать побольше народ, а может быть, и произвесть смертоубийство, и отговаривал тех, кто пробовал лазить, не делать это или на худой конец подложить под шапку что-нибудь твёрдое, чтоб этот зверюга не вмиг пробил-проклюнул, даже нашёл где-то маленькую деревяшку и каждому её предлагал. Человек пятнадцать лазили, один с большущим крючковатым носом поднялся выше середины, и Иван всё кричал ему, чтоб врубался в столб носом, тогда дотянет, и докричался до того, что тот там расхохотался и скатился вниз, обругав Ивана, что это из-за него. А другой даже и к петуху притронулся, но всё ж не удержался.
III
На улицах и площадях была вся Москва. И все сани и саночки были на улицах и на Москве-реке – все неслись, пугая и разгоняя пеших, обдавая их снежной пылью и паром разгорячённых коней. Сани и саночки все разноцветные, расписные, в нарядных коврах, медвежьих полстях, лентах и бумажных цветах. Тройки, пары, одиночки... Все в заливистых бубенцах и колокольчиках. Кони большей частью отменные, норовистые, много редких, подобных огненным демонам, особенно на укатанной до блеска Москве-реке, где всю Масленицу шли большие бега-состязания. И упряжи одна богаче другой, многие в серебре и даже редких каменьях. Гривы и хвосты коней то заплетены в косички, то шелковисто расчёсаны вразлёт, на спинах золототканые, парчовые, бархатные и иные разноцветные попоны да с бахромой и кистями. Оглобельки и дуги у одиночек тоненькие, полированные, дорогих пород дерева. В больших санях мужики и бабы навалом – визжат-хохочут-заливаются-поют! – или от избытка радости просто орут-надрываются, славят Масленицу. Полно ряженых: кто по-простому – в вывернутых наизнанку тулупах и полушубках, а кто и в богатых заморских нарядах разных народов и с разными масками-личинами человечьими, звериными и чудищ неведомых, то волосатых, то полосатых, то голых и гладких, как куриные яйца.
Двери кабаков, герберов, харчевен и иных питейно-закусочных пристанищ непрерывно хлопают или вообще не закрываются, и оттуда на мороз клубами валит парной, призывный, блинно-винно-съестной пар, жар, дух.
Всюду музыка, пляски, качели, обнимания, лобызания, валяние в снегу, бои снежками и без, угощение сладостями и семечками, питье прямо из бутылок и кувшинов.
Балаганы, визгливый Петрушка в красном колпаке, поводыри с учёными медведями и козами в людских одеждах. Иноземцы с танцующими собачками, и крутящиеся колесом, и изрыгающие изо рта огонь, и всякие иные комедианты и затейники не только у катальных гор и на площадях, но и на торжках, у ворот и даже во дворах.
А Иван на третий день и славных тверских ямщиков-рожечников к своей горе привёл, которые накануне в Головинском дворце перед самой государыней играли. Они высвистывали на рожках голоса разных птиц от малиновок до соловьёв – целый весенний птичий хор представляли.
А вечерами у него запалили смоляные бочки, зажигали сотни разноцветных фонариков и пускали фейерверки. Только в Немецкой слободе, в Головинском и Лефортовском дворцах да здесь было такое.
Веселье не затихало и за полночь.
А в пятницу – в тёщин день и в субботу – в золовкин день он ещё велел без конца кричать-объявлять, что в Прощёное воскресенье перед проводами Масленицы у его горы будет представлена игра о царе Соломоне.
Арина восторгалась:
– Как хорошо-то!
– Хорошо!.. Жалко лишь, качели не сделал. У Красных ворот-то вон какие качели поставили! Забыл.