355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Рогов » Ванька Каин » Текст книги (страница 5)
Ванька Каин
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 08:00

Текст книги "Ванька Каин"


Автор книги: Анатолий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)

XIV

В Нижнем Новгороде тоже было что пощупать и где порезвиться, да и весточку Батюшке послать оттуда было легко, и коли он уже вызволится – подгребёт, близко, а коли ещё нет – Иван снова отправится в Макарьев.

Но только он, задрав голову и любуясь нижегородским кремлём, ступил с барки на тамошнюю пристань, как навстречу два драгуна и полицейский с оружием: покажи-де пашпорт! Показал. Покрутили, покрутили – иди, говорят. А на улицах тоже везде драгуны – никогда столько не было, не меньше, чем в Макарьеве и Лыскове. Нижегородские приятели-знакомцы сказали, что пять дней назад как нахлынули, скольких из их брата уже похватали, в притонах облавы были, и наблюдательство за многими установлено – кем-то хорошо осведомлены. Редькин, видно, по всей Волге решил пройтись, так что Ивану поосторожней надо быть, попритихнуть на время. Попритихнуть!! На месте не мог усидеть, всё кипело, играло внутри, душа кипела, разлёту просила, а они – попритихнуть! В азарт вошёл. Нарочно на патрули на улицах шёл внаглую, прикидываясь пьяным, раз даже затрещину получил и, взъярясь, крыл драгун несусветно, на потеху многих ротозеев. Как они его не зацапали. Больно нагл был, а чем наглее – тем вернее, он это знал крепко. И пару раз и умыкнул кое-что внаглую, только из озорства, на Верхнем базаре и в лабазах-магазинах на Скобе.

Скучно было, думал, хоть побегает в догонялки или, отбиваясь, в драке разомнётся. Но всё обошлось скукотой.

Ждал своих, а их всё не было и не было, и лишь на шестой день появился один Тулья, рассказал, что сыск идёт и на всех посудинах, уходящих из Макарьева и Лыскова: осматривают трюмы, бочки, ящики, кули, матросов, бурлаков, отъезжающих. И ещё сказал, что Батюшку выпустили, вернее даже, просто вытолкали взашей из тюремных ворот – это. Тулья от очевидца слышал, – потому что Батюшка вроде бы очень просил тюремщиков не выпускать его, дать полечить Усача, у которого очень плохи дела с рёбрами, воспалилось что-то. За эту просьбу то и вытолкали. И ещё Тулья слышал, что Батюшка будто бы знает уже, где Иван.

Надо было ждать дальше, и Иван удумал смотаться на денёк в село Бор, лежавшее на противоположном берегу Волги как раз напротив Печёрского монастыря. В этом Бору жила не старая ещё баба песенница Наталья, которая знала тьму песен и красиво пела, и в прошлом годе Иван уже бывал у неё, слушал её и выучил от неё три новые песни. Указал на Наталью и возил к ней тогда знакомый нижегородский рыбак-лодочник бобыль Пармен, вблизи Печёрского монастыря и живший в крохотной кособокой избёнке в два окошка. Он же и нынче повёз Ивана, предупредив Наталью заранее, чтоб была на месте.

А было это ранним облачным серебристым влажным утром, над водой и по селу ещё плыли клочья рассветного тумана, – оно стояло низко, чуть-чуть выше воды, это село, – а жила Наталья в конце длинной улицы, почему-то сплошь состоявшей из серых то глухих, то редких заборов, и Иван прошёл по ней уже довольно много, а навстречу из такого-то лёгкого влажного туманца аж целых четыре драгуна. Даже в селе! Хмурые спросонья, как тучи.

   – Стой! – говорят. – Кто таков? Пашпорт!

«Ну заразы!»

Гневно, задиристо прорычал:

   – Есть таков – московский Осипóв. Слыхали?!

   – Осипов, – сказал один, разглядывая паспорт и передавая его другому, а тот третьему, небольшому сутуловатому сержанту, а тот, не глядя, сунул паспорт в карман и грозно и говорит:

   – Ты-то нам и нужен, Осипóв!

   – Да что вы, братцы?

А два дюжих «братца» уже цап его за обе руки, но он уж не стал ждать, когда вцепятся намертво, сильно рванулся, увидел впереди у глухого забора перевёрнутую бочку, метнулся к ней, вскочил на неё, с неё перемахнул через забор и через двор мимо каких-то баб и мужиков, мимо их избы в их сад, с сильным хрустом давя нападавшие в траву яблоки, к жердяной городьбе, перемахнул через неё. Сзади крики, собачий лай и топот всё тише, тише, а он через малое поле к прибрежным кустам.

«Как заяц бегаю», – подумал со злостью.

XV

Прямо встал перед ней и сказал:

   – Давай познакомимся!

   – Что? – не поняла она, и льдистые по цвету глаза се, расширяясь, налились сначала удивлением, но тотчас и возмущением, настоящей злостью. И она махнула рукой, чтоб отошёл, пропустил её. А он не отошёл, наоборот, когда она сама хотела обойти его, он не пустил, глядя на неё с немыслимым восторгом, ибо вблизи, вплотную она оказалась ещё красивей, чем издали. Жуть как была красива: глаза действительно льдистого цвета, но полыхающие, обжигающие глаза, а лицо тончайшее и белейшее, белее мела, да с чёрными разлетными бровями и смоляными волосами под богатым кокошником. И какая горделивая, какая гневная была осанка.

В несколько мгновений всё это разглядел и, сияя ослепительно улыбкой, повторил:

   – Давай познакомимся. Я – москворецкий сиделец Иван Осипов; из огня в аду головешки таскаю и не обжигаюсь. А ты – Федосья Яковлева Иевлева, купецкая жена из Скорняшного, что на Спасской. Говорить дальше?

Надменно, молча скривила тугие красивые губы, глянула почти с презрением, снова пытаясь уйти, но он снова не пустил её, даже руки чуть развёл, не обращая никакого внимания на то, что это происходило среди множества двигающихся мимо и обходящих и задевающих их людей на деревянном настиле Мясницкой улицы перед полуднем сухого пыльного августовского дня в громком гомоне множества голосов, конском топоте, дребезжании, скрипе, грохоте экипажей и телег. Он уж второй раз подкараулил её именно здесь, на Мясницкой, в самое людное время, чтобы в густом народе ей было несподручней увёртываться от него и стыдновато особо шуметь. Но первый раз не подошёл потому, что она встретила какую-то знакомую пару и дальше шла с ними. Но зато уж он её поразглядывал и совсем очумел, спать в тот день не мог, всё о ней думал. Это позавчера было. А до того он, конечно, и в Скорняшном побывал, но там её лишь мельком видел, зато перепроверил всё, что разузнал перед Волгой Тощий. Муж её, Иевлев, так вроде и не появлялся.

   – Пусти!

   – Не пущу.

   – Закричу!

   – А я закричу, что ты глумная, что ты моя сестра, убегла из дому, а я тебя, дурочку, оберегаю, уговариваю вернуться.

Всё это негромко, да самым добрым голосом, да блестя зубами.

Спросила совсем свирепо, обжигая взглядом:

   – Ты чего пристал?!

   – Говорю же: знакомство свести – любовь завести.

   – Что-оо-оо?!

   – Полюбил тебя. Сил нет, как полюбил! Что делать будем?

Брови её удивлённо поползли вверх, она даже слегка презрительно улыбнулась.

А он в ответ на эту выразительную улыбку вмиг помрачнел, трагически закусил губу, склонил голову: всё, мол, понял – не светит! И, резко развернувшись, пошёл от неё прочь.

А она растерялась и продолжала стоять в движущемся мимо народе, приоткрыв рот и глядя вслед этому странному нарядному малому, которого, конечно, испугалась, потому что рожа у него была больно жёсткая, крепкая и в нехороших отметинах, с кривоватой, явно переломанной переносицей, но который оказался таким смешным, так нагличал и так вдруг скис и ушёл. Она ничего не понимала.

А он шёл не оглядываясь, но был уверен, что она стоит там, где стояла, в полном недоумении.

А через день встретил её точно так же, преградив дорогу, почти в том самом месте, на той же Мясницкой, и уж действительно очумело, с ненаигранным жаром говорил, как безумно её полюбил и может даже умыкнуть насильно, если она оттолкнёт его, на что опять растерявшаяся, ошарашенная в первые минуты Федосья сказала лишь, что она «мужья жена, как он смеет говорить такое!». А он ей: «Твоя правда. И моя правда. И везде правда, а нигде её нет! Сердце мне спалила – что делать будем?» И жгуче сколько-то мгновений глядели глаза в глаза, стараясь проникнуть друг в друга. Но не проникли, и она, опомнившись, опять взъярилась, но тихо:

   – Отстань! Уйди!

Лицо его тут страдальчески перекосилось, он тяжко вздохнул и уже медленно, потерянно развернулся, по не ушёл, а почти убежал торопливо, наталкиваясь па встречных, и что-то даже пробормотал напоследок, но она не расслышала что и совсем уже пришла в замешательство.

А он, как его не стало видно, пошёл обычным шагом, зная, что теперь вконец заинтересовал её и она будет думать и думать о нём. И рожа его невидная в шрамах, и фигура не богатырская – это пустяки: бабы всё очень хорошо чувствовали, какая железная сила и какой бешеный огонь заключены в его душе и жилистом, пружинистом теле. Знал, что это встречается крайне редко, знал, как это ценится бабами и влечёт их.

Она постоянно ходила по Мясницкой через день перед полуднем, и через день он, конечно, снова подкараулил её, но спрятался на другой стороне и видел, что она идёт «по их месту» всё медленней и дальше шла очень медленно, явно ждала, но не озиралась, а к концу Мясницкой опустила голову, а на Лубянке даже приостановилась в задумчивости.

Он тихонько приблизился к ней лишь на Ильинке, пошёл рядом и, кивнув, тихо спросил:

   – Не прогонишь?

   – Что мне? Иди! – вмиг просветлев, сказала она, но смотреть на него не смотрела.

А он глядел на неё во все глаза с неописуемым восторгом-восхищением и восхитился и вслух:

   – Нынче ты ещё красивше! Господи, бывают же такие!

Она была с маковки до пят красиво и тщательно одета и прибрана: в голубовато-белом пышном немецком роброне с искусственными цветами и бантиками, на шее, на запястьях и на пальцах жемчуга и золото с каменьями, лицо старательно набелено, насурмлено и нарумянено. «Старалась!» – с удовольствием отметил Иван и вслух восхитился и её нарядом, и украшениями. И она ещё больше просияла от этих его восторгов и стала следить за ним краем глаза.

   – Много про тебя узнал, одного не пойму: куда это ты так аккуратно постоянно ходишь?

Обернулась, усмехнулась:

   – Зачем тебе? Иль надеешься?

   – Обязательно! Не отстану же! Ведь поняла?

А были уже в Панском ряду, и она зашла в лавку смотреть бархаты. А лавка была без окон, притемнённая, свет шёл лишь из распахнутых настежь широких, как ворота, дверей. В ней держалась сухая прохлада, густо пахло лежалыми мануфактурами. Федосья перебирала наваленные на прилавке разноцветные скользко-мягонькие бархатные штуки, он, приткнувшись к ней, делал вид, что ему тоже страсть как интересно разглядывать и поглаживать их, и в какой-то наклон легонько приобнял её в поясе, потом покрепче и ещё крепче, и тут она тоже подалась, прижалась к нему и сколько-то мгновений они так и стояли, склонившись над переливчатыми пахучим! бархатами, не видя их и ничего не видя и не слыша ничего, а только всё плотнее, всё истомней прижимаясь друг к другу и хмелея от внутреннего огня. Потом, очнувшись, она упруго отстранилась, и он мягко отпустил её, оба легонько улыбнулись, и, несмотря на притемнённость, каждый увидел улыбку другого. Потом она резко отпрянула и, сильно толкнув стоявшего в дверях пухлого приказчика, выскочила из лавки. Приказчик удивлённо поглядел ей вслед. И Иван глядел через распахнутую дверь, как она быстро-быстро уходит, лавируя между людьми и экипажами. Сдвинулся с места, лишь когда она совсем скрылась. Приказчику, усмехнувшись, сказал:

   – Без шума и брага не закисает.

Но, выйдя из Панского опять на Ильинку, наткнулся на неё. Ждала! И она жарко прошептала:

   – Где? Когда?

   – Завтра, после полудня. Варварка, дом Иванова.

   – Заплечных дел мастера?!

   – Его.

   – Ах вот ты кто! Подручный!

   – Не, квартирую.

XVI

Долго лежала не шевелясь, не прикрываясь, закрыв глаза. А когда открыла, стала удивлённо следить за Иваном, за каждым его движением – он надел лишь портки, был без рубахи. Уже успел попить, поглядеть в окно, за которым по-прежнему сыпал мелкий дождь и наползала вечерняя аспидность, успел даже раскурить набитую ещё до её прихода трубку, а она всё лежала не шевелясь, не издавая ни звука, и водила, водила за ним сухо горящие удивлённые глаза.

Он сел возле её ног, гладил их и думал, почему она не побоялась прийти, но потом так люто не давалась, потом так страшно буйствовала, потом, задыхаясь, без остановки твердила: «Хватит! Хватит! Хватит!» – а теперь вот молчит и молчит.

«Непонятная, но хороша!»

Откинувшись к спинке кровати, сияя зубами, негромко легко, светло запел:


 
Весел я, весел сегодняшний день,
Радостен, радостен теперешний час,
Видел я, видел надежду свою,
Что ходит, гуляет в зелёном саду...
 

Голос поднялся сам, будто он ни в какой не в сумеречной невеликой душной каморе об одном окне, а под высоким-высоким солнечным небом и вокруг такой простор и красота, что от счастья звенит не только душа – всё тело звенит.


 
Что ходит, гуляет в зелёном саду,
Щиплет, ломает зелен виноград,
Коренья бросает ко мне на кровать...
 

После такого он обязательно пел, и все бабы очень любили это, и он сам очень любил петь им, потому что так выходило прямо из души в душу, из горячей в горячую – они тогда жгли, они испепеляли тогда его самого, его песни и баб тоже, конечно, с некоторыми бог знает что творилось. Но эта Федосья в первый момент застыла от столь неожиданного и такого необычного пронзительно-светлого пения, потом медленно поднялась, всё больше и больше мрачнея, темнея глазами, и вдруг крепко запечатала ему рот рукой – он аж захлебнулся звуком, горло сдавило. Белая мягкая рука оказалась очень сильной.

– Не надо!

   – Не нравится?! – сильно удивился он.

Поморщилась:

   – Не надо... и всё!

И стала быстро одеваться. Сказала, что ей пора и чтоб не провожал, не выходил даже во двор. Оказалась неразговорчивой, немногословной, и он тоже решил помолчать. Легонько улыбаясь, разглядывал одевающуюся – привыкал. Но напоследок всё же глянул выразительно-вопросительно, и она, улыбнувшись, кивнула и сказала:

   – Приду. В это же время через два дня.

   – Завтра! – вскричал, взмолился Иван, протягивая к ней руки.

   – Сказала! Но больше не пой!

А через два дня после немыслимых безумств, ибо он извёлся, озверел за эти два дня, так страшно хотел её, да и она, судя по всему, так же хотела и так же маялась, – так вот, когда малость отдышались, она вдруг и говорит:

   – Ходить к тебе буду во второк и четверток, нет, в пятницу. В такое же время.

   – Прибавь хоть ещё денёк! – пошутил он.

Но она нахмурилась и махнула рукой, не принимая шутки:

   – Но только если дашь клятву.

   – Клянусь, что люблю как зверь, – хошь верь, хошь не верь!

   – Я серьёзно. Ходить буду, но только так, чтобы об этом знал только ты один. И главное: чтобы никто из моих родных и моих близких не знал и никогда не узнал. Ты наглый, уж и к дому отцовскому, говоришь, приходил, многое поразведал. Так вот, чтобы у дома отцовского боле никогда не был, и на улицах боле ко мне никогда не подходил, и не узнавал нигде. Узнаешь, подойдёшь – никогда боле не увидишь. Я сама буду во второк и в пятницу приходить, но часа на два – боле нельзя. И ты не встречай никогда, отомкни калитку – и всё. Чтоб никто нас не видел. И лучше, если каку ещё квартиру найдёшь, не таку заметную. И никогда ни о чём про меня и про моих не спрашивай. Про мужа Иевлева знай: был, уехал, скоро уж три года назад, и сгинул, то ли погиб, то ли скрылся – не ведаем, не узнали. Боле знать нечего. Согласный, чтоб так ходила?

   – Всего четыре часа в неделю?! Смилуйся! Сама ж изведёшься, – всё ещё весело взмолился он.

Но она вполне серьёзно сокрушённо вздохнула:

   – Нельзя... Согласный?

   – Что ж делать! – закивал.

   – Вставай на колени! Евангелие у тебя есть?

   – Нет.

Ему было смешно, но он не смеялся, чувствовал, что это неспроста, не бабья блажь, что для неё это всерьёз опасно, но она всё-таки решается, и он должен вполне серьёзно уверить её клятвой своей, – и отыграл всё проникновенно и торжественно с поднятием правой руки и с крестным знамением: «Не приходить! Не признавать! Не говорить о ней никому!» Напоследок даже поцеловал свой нательный крест, маленько ещё постоял на коленях в многозначительной задумчивости, а поднявшись, сказал:

   – Ты тоже поклянись!

   – Я?!

   – Что не бросишь меня, что бы про меня ни прознала.

   – Клянусь!

Она опустилась на колени, истово перекрестилась, приложилась к своему кресту.

Интересно, она так ни разу и не спросила, кто он. Видно, догадывалась, или ей было всё равно. Ивану это понравилось, потому что он любил только любить баб и девок, любил их только в этом и за это, а как какая живёт, чья, какая по душе – ему было тоже ровным счётом наплевать. Лишь бы не ведьма характером и не грязнуля, да приятная, ладная, заманчивая, а лучше всего такая вот, как Федосья. Бабье житье и есть бабье – с мужем ли или ещё с кем – какая разница. Главное, что она – его, главное, что чем больше уходило времени, тем всё слаще становилось се белое гладкое, то упругое, то мягчайшее тело, её плотская сила и озорство, которых достало бы, наверное, на сто баб вместе.

У них завелось: в означенные дни и время он выходил за полчаса в ивановском доме и в новом на Солянке к калитке, отпирал её, но не отворял, и в покой дверь отпирал, и вставал обычно спиной к этой двери у окна, за которым или лили холодные дожди, или падал снег, или это окно было в толстой пушистой изморози, и он ковырял её или дышал струйкой, оттаивая в наледи круглую оплывающую дырочку, и после того, как скрипела дверь, всегда вслушивался, стараясь услышать, различить её дыхание, и никогда не слышал его – так она замирала и не дышала от избытка чувств. И он тоже, конечно, замирал, потом резко оборачивался и видел, как пронзительно, как напряжённо она глядит на него от двери. Была в этот миг всегда очень бледна, не только набелена, а именно бледна – подмечал это по мочкам ушей и ликующе про себя повторял: «Тоже! Тоже!» Подходил к ней, раскрыв объятья, она шумно выдыхала воздух, и, так и не сказав друг другу ни слова, они сплетались, сливались, катились в горячий омут, в котором долго-долго билось только одно обоюдное желание: «Ещё! Ещё! Ещё!» В конце концов он даже часто твердил это вслух, потому что она, охая и постанывая, опять шептала: «Хватит! Хватит! Хватит!» И он давал ей передохнуть, ко вскорости опять сманивал неведомым, и она твердила всё бессильней, всё опустошённей: «Хватит! Хватит!», а он: «Ещё! Ещё! Ещё!»

XVII

Своим велел в эти дни после полудня к нему не приходить, никуда не звать и дел никаких с ним не затевать.

Они, конечно, прознали, что это связано с бабой – а Тощий по своей привычке наверняка поглядел и что это та самая чернявая, – и не беспокоили. Привыкли, что он в иных баб как в омут кидался, но, вынырнув, чаще всего о них и не вспоминал.

В очередную пятницу перед Рождество: после ухода Федосьи минуло всего несколько минут, он ещё весь был в её запахах, ещё не брался за трубку, как в дверь легонько постучали и на пороге радостно разулыбился розовощёкий от мороза Батюшка. Скинул чуть припорошённую снегом шапку, низко поклонился, здороваясь, перекрестился трижды в передний угол на одинокую икону, протянул Ивану холоднющие руки, а тот ему свои, ещё не остывшие, горячие, радостно крепко подержались так друг за друга, потрясли друг друга и внимательно поразглядывали друг друга, и старик сразу вопрос за вопросом, как же это получилось, что он ждал, ждал его в Макарьеве, наконец дознался, что тот в Нижнем, и двинул туда и нашёл евоное пристанище, но опять же без него, и опять ни одна душа не знала, куда Иван сгинул. Почти месяц в Нижнем ждал-искал – пока ещё можно было податься в Жигули-то, – а там уж заосенило, занепогодило.

   – Что случилось-то?

Батюшка спрашивал и раздевался, и от его промерзших одёж и от него самого тёплая душноватая камора наполнилась прохладной свежестью. Даже бодрый мягонький голос показался Ивану необычайно свежим. И вообще Иван впервые вдруг ощутил, что этот старик, которого он, казалось бы, хорошо знал и любил, как будто из какого-то другого мира и он не знает этого мира и старика не больно-то знает. Впервые обратил внимание, как тот ловко и заботливо укладывает-вешает снятые с себя зипунишко, шапку, торбочку, голицы, хотя всё это старое-престарое, овчинный зипунишко залоснился аж до черноты и он носил его, наверное, уже тогда, когда Иван ещё не родился, и собачий треух был такой же древний, облезлый, всё – однако он так заботливо и аккуратно всё это располагал, устраивал, а попутно и набросанные на лавке Ивановы вещи сдвинул, сложил сбоку. И ещё он в то же время очень внимательно снова оглядывал самого Ивана, который был в исподних портках и рубахе и босой, и размётанную измятую кровать, и всё, что было на столе, – и всё поняв, улыбался ещё шире, одобрительно.

Иван рассказал, как не смог вернуться тогда из Бора в Нижний. Драгуны погнались за ним и на лодке, пришлось вниз по течению отрываться, долго гнались. В селе Избылицы отсиживался, а они потом каждый день и по всем волжским сёлам шарили.

   – Как заяц бегал из того села, в лесу прятался. Чую, что нельзя обратно в Нижний, на меня охота, Редькин, видно, приказал по тому паспорту ловить. И точно знал, что ты ждёшь меня в Нижнем, хотя никто нс сообщал.

Батюшка согласно закивал головой, продолжая радостно улыбаться:

   – И я знал точно, что ты где-то поблизости и рвёшься встретиться, да не можешь. Почему и ждал до непогод. – Помолчал. – И гляди-ко, в позапрошлом годе тоже ничего не получилось из-за пустяков. Ну не пустяков, а всё ж из-за ерунды, из-за помешательств разных, как будто кто нарочно второй год нам мешает, не хочет, чтоб ты попал в Жигули. Как полагаешь: мешает?

Непонятно было: шутит или всерьёз?

Иван подыграл, пожал плечами:

   – Может быть...

   – Но мы не дадимся, верно? Всё равно там будем. Бу-у-у-дем!

А сам тем временем развязывал свою выгоревшую, слинявшую до полной белёсости торбочку из крупного рядна, в которой, как помнил Иван, всегда и обязательно была пара чистого белья, чистая рубаха, чистые портянки и медный складень с синими эмальками. Больше никакого имущества и никакой одёжи, кроме верхней, у Батюшки никогда не было, и никто не помнил, чтобы было. Если же что и появлялось – а когда он ещё воровал, говаривали, появлялось немало, – он непременно всё раздаривал и раздавал. И сейчас вот вытащил и поставил на стол два деревянных квадратных резных ящичка, запечатанных вишнёвой мастикой, в которых из Китая привозили самый дорогой и ценный чай. И ещё холщовый мешочек вынул и развязал, и из него покатились крупные грецкие орехи. И сказал, что это всё Ивану гостинцы-подарки, так как он шибко любит и чай и орехи.

И Ивана потянуло обнять и погладить старика – и он сделал это.

   – Давай на грядущее лето сговариваться, чтобы уж ничто не помешало.

   – Весной вешние воды больно велики на Волге.

А потом Батюшка, оказывается, из Москвы собирается теперь на Север; дело решённое, товарищей тамошних давно не видывал – обещал. У него везде были товарищи. А там паводок тоже надо переждать и уж реками возвращаться.

Сговорились в конце концов встретиться на Троицу или сразу после неё в Угличе, и у кого именно, и ждать там хоть до месяца.

   – А ведь у меня ещё гостинец есть.

   – Песня?! – обрадованно догадался Иван.

   – Снова две.

И стал их напевно наговаривать, но Иван, спохватившись, остановил его, вслух удивляясь, как он при встречах с ним про всё всегда позабывает, вот уж сколько говорят, а он не попотчевал, не угостил его с дороги, умыться не дал, и крикнул хозяйке в дверь, чтоб накрыла на стол познатнее, а Батюшка глянул тут мельком опять на разворошённую кровать и будто спохватился, стал отнекиваться, сказал, что торопится, ещё должен поспеть в одно место, где и заночует, или ещё успеет куда-то там.

   – Не бери в голову! – заулыбался Иван. – Здесь будешь жить. – И объяснил: – Приходящая. По часам, как церковные службы правим.

   – Ишь ты! – восхитился старик.

И только пропустили они по чарочке и прожевали по первому солёному огурчику, как Батюшка отвалился от стола и с потеплевшим залучившимся лицом и говорит:

   – Иду это я, иду, значит, лесами, снегами с Павлова и быдто голос твой, батюшка, слышу. – И прямо в глаза Ивану глядит растроганно и просительно. – Будто ты песни свои поёшь. И так-то отрадно, так-то легко мне от этого сделалось. Так ладно шёл... Заскучал я по ним, Ванятка. Давно уж. Ещё у Макария в ямине ведь как хотел послушать.

И Иван, сам давно хотевший напеться всласть, до испепеления души, запел. Пел час, второй, молчал, и Батюшка молчал, прикрывая глаза и сглатывая комки слёз в горле, и то бледнел, то прерывисто вздыхал, то цепенел, то цвёл, как счастливое дитя, без остатка погруженный в Ивановы песни. А в Иване от самого звучания его голоса что-то как будто росло, увеличивалось: чем больше пел, тем больше увеличивалось, словно увеличивался, рос и рос он сам, становясь огромным-огромным и всемогущим, способным бог знает на что.

После Батюшка тихо спросил:

   – Некоторые сам складываешь, батюшка?

   – Сам ли, ветер ли приносит – не знаю.

Старик закивал, и больше они не говорили и долго не шевелились. И свечу не зажигали, хотя было уже совсем темно, только окна чуть белели – там пуржило.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю