Текст книги "Ванька Каин"
Автор книги: Анатолий Рогов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
IV
На следующий день почему-то никуда не водили, и он отлёживался на соломе, потому что тело изнутри всё-таки сильно ныло, что-то там неприятно тянуло и в руках и ногах после станка была дёргающая нуда. Но к вечеру, малость отдышавшись, уже поиграл со стражниками в принесённые ими картишки, щедро угостил их сладким венгерским, нарочно маленько и проиграл им. Потом объявился добрый товарищ Егор Напеин – тоже судья и асессор. Солдаты сами убрались за дверь, и Напеин сообщил, что молодцы его кипят, он вчера даже ходил к ним, успокаивал, уговаривал не делать никаких глупостей и ждать приказаний. И Арину заверил, что ничего страшного не случилось и не случится. А вот Парыгин и Фёдоров действительно взяты, но позавчера и вчера ничего против него и себя не показали, но нынче Сытин поволок их в пыточную, и что после неё будет, сказать трудно. И ещё Сытин вчера шастал по приказу и у всех спрашивал, не знают ли чего за Каином такого же, как это измывательство, грабёж и вымогательство или что ещё худое, противузаконное. Вообще, если знают что подобное, даже не грозил ли он кому, не бил ли за что, чтоб всё ему, Сытину, рассказывали. Всех, всех обежал, до последних посыльных и сторожей, и кое-кто уже возле него тёрся, и он кое-что записывал, Напеин сам видел. И к нему тоже приставал, хотя знает, что друзья, объяснял, что это всё он повелением князя делает и желает Ивану только помочь. «Как он не понимает?! Ты скажи ему».
– Безопасится!
– Трус великий, знаешь ведь.
Помолчали.
– Да... юрод-то твой Богу душу отдал, – сказал Напеин.
– Как?!
– Помер, говорят.
– Не может быть!
– Точно. Уже похоронили, слышал.
– Не может быть?!! Я неделю назад его видел. Не мог он умереть. Здоров был как чёрт.
– Точно, говорю. Переспрашивал. И про похороны точно.
– Отчего же? Почему? Странно! Очень странно!! Видел же, не собирался он помирать! Никак не собирался. Может, убили – помешал многим ведь?
– Нет, сам помер. Точно.
– Странно! Подробностей никаких не знаешь?
– Нет. Ни к чему мне, не интересовался. Разузнать?
– Сделай милость! Мне очень важно.
Он был ошарашен, не мог поверить, что Андреюшки вдруг не стало, ибо с неделю назад видел его совсем не случайно: со дня взятия, вернее, с привоза в Москву всё время наблюдал за ним, хотя последнее время прямого касательства к его делу уже и не имел. И того уже давным-давно перевели из подземелья Еленинской башни в полицейскую тюрьму с окошками и дневным светом, и он, ещё до этого перевода, уже совершенно не походил на юрода Андреюшку, раскачивавшегося и тоскливо мыкавшего в рубище на паперти церкви Николы Чудотворца в Столпах в Армянском переулке.
Как начал во всём сознаваться и объявил, что кается и возвращается в лоно истинной Православной церкви, попросил по этому случаю побрить ему лицо, сивые длинные волосы гладко расчесал по сторонам, на лбу ровно подстриг, кто-то принёс ему немецкий кафтан тёмно-синего сукна, и он предстал перед ошеломлённой комиссией совершенно иным, чем был до тех пор, и сильно смахивающим на немца: лекари из немцев были такого обличья, механики, разные управители – прямой, поджарый, лицо жилистое, жёсткое, непроницаемое. Лишь глубоченные глаза из-под низких густых бровей жгли по-прежнему.
А уж как проникновенно, как захватывающе, сам безумно переживая, рассказывал он о том, как его когда-то совращали в хлыстовщину какие-то неведомые Осиповы да крестьянин Белый по фамилии, да строитель монах Димитрий, да княжна Хованская. Как слепой-де кутёнок был, ничего не видя и не понимая, куда ведут. Одурили, околдовали, душу вынули, и он по самое арестование только и делал, что выполнял их волю, подчинялся им, не понимая, не сознавая даже, какими это чарами делается. Целиком душой и мыслями его владели, особенно княжна Хованская – истинный нечистый в юбке.
Та бледнела, и закрывала глаза, и лишалась дара речи от этих его слов, а опоминаясь, лишь еле слышно шептала:
– Да врёшь же, врёшь! Побойся Бога то! Господи! Господи! Господи!
А названных им Осиповых и Белого и строителя Дмитрия так и не сыскали – убегли из своих обиталищ, хотя были эти обиталища в разных местах и два даже не в Москве, а в Подмосковье и в Коломне.
Это уж с полгода всё было-то. И в полицейскую тюрьму его перевели в ожидании приговора и высочайшего по нему решения. Со Смурыгиным же всё возились – не признавался. И в тюрьме Андреюшка не только не хворал, но жил барином, день ото дня наливаясь здоровьем и силою, которые, казалось, уже еле сдерживал. Книжки почитывал священные и иные разные. Грамотей оказался. Ел отлично. Доброхоты чего только не таскали. И Иван в последнее время и залюбопытствовал, кто ж они такие, что доставляют ему всё, что угодно, и обнаружил, что приносят всё просто передатчики, которые получают это тоже от передатчиков, а те тоже. До пятых, шестых рук добрался, а ни за один конец так и не ухватился пока – «попросил человек, имени не знаю, снеси заради Христа, сам не могу!»
И нате-ка – помер?
Никак не верилось...
Уже уходя, Напеин ещё сказал:
– Я узнал: жирный Иванов жалобу в то утро прямо Сытину принёс, а он сразу к князю.
– У канцеляристов не была?
– Не была.
– Сговор!
– Без сомнения.
V
И снова Сытин поднял Ивана на дыбу. Щерясь узким ртом с большими жёлтыми зубами, маленько поспрашивал, не одумался ли, не будет ли виниться, а потом и говорит, что он, конечно, был прав: чем больше Каин будет здесь, тем ему же хуже, – вот открылись-де новые его преступления, да сколько! Люди прознали, что схвачен, – и валом валят с жалобами и доносами. И потряс какими-то бумагами, вычитал из них несколько фамилий, с которыми у Ивана действительно были разные нечистые дела, и две из самого приказа. А дальше сказал, что, в рассуждении правды, нечего им глаза-то закрывать: ведь хорошо же знают, какой он, Ванька Каин, разбойник и хват, и как прав толстый Иванов, кричавший тут, что вся Москва от него плачет, от его неправд и грабежей. Правда, ведь плачет, ненавидит. Истинная правда. А он по приятельству-то смалодушничал – не хотел этого касаться, думал добро ему сделать, а он вон как за добро зубы-то скалит, что вытворяет.
И Северина с Капустиным спрашивал: вы ведь тоже все знали, тоже жалели его, как своего, а какой он свой, когда такой? Те опять кивали.
– В рассуждении справедливости – всё! – И язвительно Ивану: – С чего начнём? – показал на бумаги, выбирай, мол, из названных дел.
Иван изобразил раздумье: похмурился, повскидывал, поопускал голову.
Сытин махнул палачу. Ворот дыбы заскрипел, Иван растянулся, ещё растянулся, ещё, да и разулыбился:
– Давай с тебя!
– Чего?
– Начнём с тебя. Как ты вымогал у меня деньги. Восемь рублёв. Пятнадцать. Десять. Штаны просил купить замшевые. Купил я тебе их?
– Чего?! Чего мелешь?! Эй, ну-ка! – Это палачу. – Кошкой его!
Палач взял многохвостовую ремённую кошку.
– Не бесись! Очнись! Штаны у тебя дома, и все видели тебя в них. И шапка кунья, мною купленная, дома, и салоп бабе твоей, и колоды карт нераспечатанные, которые прихватываешь, когда уходишь от меня и полагаешь, что никто тебя не видит. Продолжать? У меня и реестрик на тебя заведён – моя канцелярия тоже пишет. И на вас заведены, согласные вы мои! Продолжать? Вспомнить про солдат? – И строго протоколисту: – Ты пиши моими словами, а не своими, счас такое услышишь – не пропусти чего!
– Не пиши! – рявкнул Сытин. – Врёшь! Врёшь, собака!
Но врал Иван лишь про реестры – не было их. А всё остальное было: он постоянно давал Сытину, и не только ему в приказе, деньги, и покупал, что просили, ибо тот же Сытин, помимо судейства, распоряжался в приказе ещё и солдатами, и когда однажды Ивану надоели его постоянные поборы и он объявил, что ничего больше платить и покупать не будет, приданные ему сорок семь солдат с капралом на следующий же день на службу не явились. Получили такой приказ. Пришлось отнести Сытину семнадцать рублей – и солдаты снова были при нём.
Со всех, с кого только можно, и всё, что только можно, Сытин брал, драл, рвал, вымогал, выклянчивал, ничем не брезговал, хоть алтыном, хоть чем ношеным, особенно с арестованных.
«И нате-ка – разошёлся!»
– А кроме реестрика, у меня и свидетели имеются. И по-приятельски, в рассуждении выручки, могу тоже добро сделать: не всё показывать, что ты брал, или вовсе ничего не показывать – как сторгуемся.
Слушавший Ивана с огромным любопытством, писарь машинально умакнул перо в чернильницу, собираясь писать, но Сытин тут же зло рыкнул на него, чтоб не смел, и зло позыркал и на навострившихся палача с подручными.
– Да не пугайся шибко-то! У всех рыльца в пушку, – улыбался висящий растянутый Иван. – Реестрики на всех заведены. Есть и похлеще тебя, пожадней.
Остановился, задумался.
– Немного, но есть! – Ещё задумался и печально заключил: – Нет, жаднее тебя нету, ненасытный Сытин! Нету!
Ух, как тот сгорбился, потемнел лицом и люто прошуршал, чтоб палач влепил Каину кошкой за такие клеветы-подлости и подёргал бы на дыбе-то, не тянул, а подёргал бы как следует, пусть хоть издохнет прямо сейчас, поганая собака!
Не удержался. Руками плёл, пальцы то крючил, то сжимал до белизны. А Северин с Капустиным совсем притихли и тоже ёжились, глядя, как Ивану по-прежнему всё нипочём.
Полютовал Сытин крепко, Иван уже еле держался.
Но на следующий день опять дал отлежаться, а на третье утро его повели к самому. А было пасмурно, окна серо плакали не то мокрым снегом, не то вялым дождём, в кабинете князя на столе горели две свечи, но тоже вяло и неярко, и он был тёмен, глыбой осел в кресле. Вперился в Ивана и ел глазами, ничего не говоря.
– Что творишь-то? – спросил наконец.
– Что?
– Что творишь, спрашиваю?
– Ничего.
– Ну?! – удивился Кропоткин, гневно раздувая ноздри. – Ни-че-го! Верно говорят – обнаглел, зарвался! Ну! Ну! Говори!
Если касательно раскольников, начал Иван, то он верно погромничал у некоторых, и брал заложников, и прижимал их, чтоб напугать, растрясти, расколоть, и князь ведь знает, сколь уже взял-то, сколь сотен – разве без подходов хитрых и пугания это было возможно. Понимает небось и какой зуб на него, на Каина, наточен, а может быть, и кол у этих самых раскольников. Сколько из них, наверное, и собственными руками бы задушили его. И эта жалоба на него – чистый их заговор, всё подстроено, ибо ничего такого не было, они всё разыграли, а главное, купили Сытина, за много, видно, купили, и прям ему её и в руки, чтоб другому кому не попала, а он – к князю и всё преподнёс соответственно, дал, видно, слово им погубить Каина непременно. И на дыбу вздёргивал и пытал всячески...
– Вор! – тихо, свирепо прервал его Кропоткин и, набычившись, застыл, спрятал глаза. – И меня за дурачка счёл! Надо мной вздумал шутковать! Попробуй! Я погляжу. Знаешь ведь, и песни твою люблю, и комедии – валяй! Докажи, что в том доме был не ты. Не ты разбойничал! Не ты истязал девку, грабил, брал деньги! Докажи, что люди твои, Парыгин с Фёдоровым, врут – они ж во всём признались, повинились! Докажи, что заговор! Что Сытин ими купленный и за сколько! Докажи! Я поверю.
– Ну!
– Под пытками многие и не такое плетут, что Парыгин с Фёдоровым. И про заговор зря не верите Про лжеюрода Андрея Селиванова-го новость небось слыхали?
– Ну?
– Что помер?
– Ну?
– Почему ж как раз когда я в заточении?
Кропоткин, ничего не понимая, наморщился, потом потряс головой, пытаясь сбросить это непонимание.
– При чём тут ты?! Помер и помер.
– Я следил за ним и там. А как заточили – он и помер.
– Ну?
– Не верю я. Не мог он помереть, здоров как бык был.
– Не мог?!
– Никак.
– Полиции не веришь?!
– Не верю.
– Тоже заговор?!!
– Похоже.
Засипел князь от бешенства:
– Ну-у-у, вор! Вор! Вор! Эго я больше ни слову твоему не верю! Такую должность дал! Так возвысил! А что вижу?! Что слышу?! Какая благодарность, что прошлое твоё поганое, воровское простил? Ты кто был и есть-то? Забыл? Да я тебя!..
Глыбисто, грозно поднялся, надвигаясь на него.
– Благодарность!! – разозлился и Иван, не отодвигаясь, так что Кропоткин задышал горячо ему прямо в глаза, ибо был выше и чуть ли не втрое шире. – Я должен благодарить вас?? За то, что я изловил почти тысячу воров и разбойников, – я ещё должен благодарить?! И не получил за это ни копейки! За целых пять лет службы – ни копейки! Я за это должен благодарить?!
– Ах, ты та-ак! – снова набычившись и не касаясь его, прошипел князь.
– Да, так! Коли не нужен, скажите – уйду!
– Гро-о-о-зи-ишь!
На другой же день был готов, подписан и зачитан многим лицам приговор Судного приказа: Парыгина и Фёдорова за многие злостные неправды и измывательства над невинными людьми сослать – первого в Сибирь, второго в Оренбург, а Каина, за те же самые неправды и измывательства, но всё отрицавшего и неповинившегося, «бить плетьми нещадно, и, по учинению того наказания, объявить ему под страхом смертной казни с подпискою, ежели впредь сверх должности своей явится в каких-либо хотя наималейших воровствах и взятках, то уже поступлено с ним будет по силе указов Ея Императорского Величества без всякого упущения, а чтоб впредь к воздержанию его от всякого воровства и в сыску подозрительных людей невинным разорения не имело быть, иметь за ним, Каином, наблюдательство».
VI
Больше недели к Ивану каждый день ходила та же знахарка, которая поправляла когда-то Арину. Промывала, мазала разными мазями и отварами открытые кровоточащие рубцы, ссадины, кровоподтёки и синяки на его теле, а когда в следующую неделю рубцы и ссадины подзатянулись, возила в собственную маленькую чёрную, страшно натопленную, прямо раскалённую баньку, сама парила какими-то травными, немыслимо духовитыми вениками; сначала-то просто гладила ими, тёрла легонько, обвевала жаром, похлёстывала и нахлёстывала вовсю лишь во второй раз, через два дня. И каждый раз обильно обливала, или, как она говорила, отливала водой, поначалу почти тёплой, но становившейся с каждым ушатом всё холодней и холодней – ушатов, наверное, по тридцать выливала на него зараз то тихонькими струйками, то разовым окатом, то выхлестом.
И к третьей неделе он был свежее и крепче прежнего.
Никого чужих в эти дни не велел ни принимать, ни впускать, говорить всем, что недужит. А приходили многие-разные, и из приказа приятели, Напеин дважды приходил, но и его не захотел видеть.
А оправившись, сказал Арине, что наутро уезжает с Шинкаркой и Волком на месяц или поболе, точно не может сказать, но куда, не объявил, наказав всем, кто будет интересоваться, так и отвечать: не объявил, и когда вернётся, тоже неведомо, может быть, даже после Троицы. Так и сказал, а до Троицы было ещё два месяца, только начался май. Расспрашивать Арина не расспрашивала, не переспрашивала никогда ничего – с самого начала запретил накрепко, – приучилась. И всем как велел, так и отвечала-объясняла. А их, спрашивающих-то, было полно, шли и шли по всем дням, иногда в день по нескольку, и чем дальше, тем вроде бы больше и больше. Прежде-то она, конечно, видела, как много разных людей бывает у него, но её эти люди не касались, и она не обращала на них внимания, совсем о них не думала – дела и дела его! Но сейчас многие, особенно которые приходили по второму и третьему разу, желали видеть уже только её, уверенные, что уж она-то наверняка больше знает, чем все их молодцы и солдаты, которым, что велено, то и твердят, как учёные сороки: «Неведомо! Неведомо!» И, недоумевая и злясь, не верили ей, когда она, разводя руками и улыбаясь, совершенно искренне повторяла то же самое. Из Сыскного посыльный в третий раз даже ноздри раздул и сказал, что велено объявить, что если она врёт и откроется что иное, «затеянное им противу самого приказу», ей тоже несдобровать. Она даже руками замахала и перекрестила этого гонца и солдата, пришедшего с ним:
– Чур вас! Что уж вы!
– Поняла? Как объявится, чтоб немедля явился! Приказ!
Вернулся Иван с подручными месяца через полтора тёплым июльским полднем, когда по Москве летал дымчатый тополиный пух и все только и делали, что отмахивались от него, а главное, смахивали из-под носов. И Иван, смешно морщась, смахивал, когда радостно, крепко и долго обнимал её. Все трое были целы, здоровы, сильно загорели.
Арина сразу ему, конечно, рассказывать о множестве приходивших и о трёх посыльных из приказа с повелением явиться туда без промедления. Он отмахнулся и стал спрашивать про других, кто да кто, кого запомнила, и она рассказала про попа одного, приходившего трижды, про компанейщика, про солдата, про господина важного, приезжавшего в карете, про других, некоторые и фамилии запомнила и откуда они.
– Молодцы небось тоже кого запомнили.
– Скажут.
А за обедом вдруг и говорит:
– Знаешь, а каргопольские молоко и масло-то в самом деле ни с чем не сравнимы. Скусны-ы-ыеее! – Даже облизнулся.
– Был?
Кивнул.
– Нашёл?
Ещё кивнул.
– Место всё заросло. Ни головешки. Пять лет ведь минуло.
– А... кто?!
– Концы нашёл. – И остановил её рукой, чтобы больше не спрашивала, но, помолчав, посидев в задумчивости, не прикасаясь к еде, добавил: – Место расчистил. Крест большой поставил. – И ещё помолчал. – Там белые ночи. Первый раз видел. Светло-о-о! Удивительно-о-о!
А поутру самых дошлых своих молодцов разослал по Москве, чтобы они разведали где только можно, включая самые глухие притоны, укрытия и норы, нет ли в них нынче или где ещё на Москве такого-то и такого-то здоровенного ростом и силой, гыгыкающего вора по кличке Камчатка, годами уже под сорок, или, может, был недавно и известно куда подался. К вечеру по доношениям стало ясно, что нет и недавно не было. Был только смутный слух, что в прошлом годе вроде видели его в Вичуге. Всё те же, выходит, волжские края.
И на третий день туда, в волжские края, были посланы Волк с двумя помощниками и подробными наставлениями, как Камчатку разыскивать и, главное, как заманить, привезти живым и целым в Москву, которой он из-за Ивана боится теперь пуще смерти.
– Без него не возвращайтесь, сколько б времени ни ушло!
VII
В приказ Иван так и не ходил.
А к вечеру третьего дня пожаловал Напеин.
Вечер выдался тихий, задумчивый, с высоким золотисто-зеленоватым небом, в котором над Замоскворечьем долго и неподвижно висело небольшое округлое розоватое облачко – совершенно одинокое на огромном небе. Не было никаких дуновений, и звуки тоже как будто повисали в воздухе, разносясь и не разносясь. И крепкий, неторопливый, широколицый Напеин был ещё медлительней, ещё приглядистей, чем всегда. Пока за домом, на дощатом столе, окаймлённом кустами доцветающей сирени и набиравших бутоны шиповника и жимолости, им готовили закуски и пока не принесли квадратный, пыхающий самовар, Напеин любезничал с Ариной, уверяя, что она дивно засияла с возвращением Ивана-то; вот если б его жена так же бы радовалась возвращениям – как бы он был счастлив! И лишь когда Арина, признательно ему улыбаясь, ушла и они пропустили по стаканчику за свиданьице, сообщил, что с кончиной его юрода «действительно что-то очень тёмное»: нет людей, которые хоронили его и показали бы могилу; говорят, были два солдата, которые это делали, но на другой же день их будто бы отправили на другую службу аж в Астрахань, и он, Напеин, уже послал в Астраханский пехотный полк на них запрос.
– Так я и подозревал. Липа это! И нет их ни в какой Астрахани – убегли, но с ним или без?
– Полагаешь?
– Чую.
– Ладно, дознаемся... Верно, что ль, по делу ездил, или так? Князь ведь знает, что ты уже три дня как здесь. Весь приказ знает...
– Плевать! Не хочу больше служить!.. Не хотел.
– Осерчал?
– Не в том дело. Ты бы после плетей и дыбы у такого Сытина разве не задумался?! Ты же тоже не из скотов, которых можно погонять как угодно.
На скулах Егора Напеина надулись желваки, что означало, что он помрачнел и чем-то недоволен, но Иван не смотрел на него и не заметил этого.
Напеин был из бедных, но дворянин, асессор и судья приказа, и про «скота» его, конечно, сильно резануло, но он был умный и большой выдержки человек, а кроме того, Каин давно нравился ему, всё больше интересовал, как-то странно всё сильней и сильней притягивал, и он перетерпел – ничего не сказал на «скота».
– Надо мной ничьей воли никогда не было... И не будет... И ты заметил... для нас, для русских, вообще самое главное в жизни – воля. Смешно вроде: большинство – подлого звания, крепостные, холопы, иные подневольные, – а самое главное для них – воля! Но ты помысли: почему у нас столько народу в расколе, идут и идут в разные секты? Ведь за ней же, за волей, идут. За глупой, неверной, греховной, но ведь только за ней, чтобы жить как хочется, по своим понятиям, даже в Бога верить, и служить, и молиться ему по своим понятиям, а не как велит Он через свою церковь. Вникни!!! Да, глупо, да, грех страшный, неискупимый – но ради чего?! – только ради неё – ради воли!! Вникни!! А нищие! Почему их на Руси так много-то? Да потому же! Ибо сколько из них взаправду немощны и не в силах пропитать себя сами? Частица малая, а остальные тучи великие нищих тянут руки и поют, и гнусят, и идут, идут по земле нескончаемо опять лишь за ней – за волей! И воров и разбойников у нас потому же не сосчитать. И хотя дело, конечно, потрудней и поопасней, но зато уж волю хоть черпаком черпай – не вычерпаешь, как море. Я потому в воры-то сначала и подался; считал, что вольнее и веселее ничего уж и быть не может на этом свете, что только с ними и меж ними и буду истинно человеком, а не скотом, с которым могут выделывать всё, что угодно. Считал, что и людской погани, людской... людского мрака в них нет... почти что нет...
Умолк.
По второй налитой чарке они так и не выпили. Иван отодвинул её, налил чашку чаю, но только держался за неё, не пригубливал.
А Напеин осторожно, бесшумно извлёк из кармана фарфоровую трубочку и кисетик с табаком, на коленях у себя набил её, но не поднимал, не раскуривал – не хотел мешать Ивану, ждал, когда тот продолжит, ибо почувствовал, что тот решил высказаться, почувствовал, что тот скажет нынче что-то очень важное для себя.
Такой серьёзный разговор вообще затеялся меж ними впервые. И единственное, что чуток мешало им – это тополиный пух, который помаленьку всё-таки летал и лез в нос, несмотря на полное безветрие.
Небо на востоке из золотистого стало нежно-зелёным, наверху засинело.
– Вот ты как мыслишь: отчего столько погани, столько мрака меле людей? Господь учит, учит, велит, взывает, попы каждый день глаголят, поют, каждая молитва наставляет, все каждодневно долбят точно дятлы: бу-бу-бу! не укради! не обмани! не пожелай! не прелюбодействуй! – а кругом погань, и дрянь, и мрак, мрак, и дрянь, и погань! И сколько!!
– А дьявол-то! Он ведь тоже не спит – забыл?
– Не забыл. Я не про дьяволские штуки – это ясно. Я про другое. Ты посмотри: ты бывал в дальних краях, в деревнях и сёлах – все из избы ушли, дверь не заперли, а только поставили к ней снаружи палку – нас, мол, никого нет. И никто никогда не взойдёт без хозяина. Воровства нет совсем. А когда случится – вора беспременно быстро поймают и порешат. Сами, до смерти, без никакой власти и судов. Своим судом. Знаешь? И как чужого встречают, привечают, знаешь. А коль глянется человек, да ещё через чарочку, взаправду ведь русский мужик последнюю рубаху с себя снимет и отдаст и по гроб сердечнейшим тебе будет другом. И только ведь власть любую встречают на Руси плохо, начиная с боярина-вотчинника володетеля, с дворян и всех иных чинов властных, распоряжающихся. Потому что они у нас только берут, обирают, грабят, надругаются, истязают и кабалят, гнут и гнут без всякого удержу и совести. И где их больше, властей-то наших, тем больше зла и погани и нечисти. В городах, конечно. Знаешь! Всё зло от неё течёт, растекается по Руси – от власти. И всех других именно она заражает этим – власть! Всё больше и больше заражает, потому что уж больно русские добры, больно сильны, крепки, щедры да терпеливы – кто бы на них ни уселся, кто бы ни оседлал, ни погонял и ни пил кровь их. Всё терпят! Выживем-де! Совсем незлобивы! Какая бы собака ни правила, ни измывалась – всё терпят! Слышал, только при Петре Великом и был укорот этим грабежам властей, наместникам головы рубил, князьям. Однако он же и немчуры в Россию наволок без счету, которая ещё хуже. Всё зло у нас сверху течёт, растекается. Я лишь в приказе это и понял. Пришёл-то, думал: погань, зло, неправды главные буду из жизни рвать, выводить, а главные-то, оказалось, вовсе не они...
Чай тоже так и не пил. Снова замолчав, задумчиво поглядел на розовато тлеющую трубку, которую раскурил Напеин, потом попросил затянуться, тот дал, Иван пососал её медленно, с удовольствием, и дым выпускал медленно, с блаженно просиявшим лицом, полуприкрыв глаза. Облегчённо длинно вздохнул, отдал трубку.
– Ещё хочу тебя спросить...
«Спросить! – усмехнулся про себя Напеин. – Как будто что спрашивал до того. Сказать хочешь. Давай! Давай! Знал, что ты умён, но что настолько, не знал. Говори! Говори!»
Небо и на востоке стало синим, а наверху тёмно-синим, но по-прежнему высоким и чистым и каким-то светоносным – свет от него шёл ясно-синий.
От доцветающей сирени дохнуло еле слышным запахом.
– Вот ты как мыслишь? Господь даёт каждому человеку какие-то свойства – зачем? Для чего-то или случайно? Без цели. Взять хоть храбрость или силу великую, или руки какие умелые, или хитрость там, жадность?
– Как же случайно. Ведь судьбу тоже сразу даёт, А к ней, стало быть, и эти свойства.
– Чтоб человек, значит, понимал, к чему он определён-предназначен. Так?
– Наверное, так. Как же иначе?
– А тогда скажи, к чему предназначен я, если Господь дал мне силу и ум быстрый и хитрый, и сердце без жалости, и боль я вовсе не чувствую, и устали вовсе не знаю, и песни складываю и пою как никто, лицедействовать могу, и страху во мне нет никакого ни перед чем, ни перед Богом, ни перед дьяволом, ни перед смертью. И бабы, знаешь, как меня любят и сохнут по мне, и я их, грешный, тоже люблю. Зачем, скажи, всё это было нужно вору? Там нужны только сила, хитрость, да смелость, да бесшабашность. А сыщику и того меньше нужно: только хитрость да ум поострее, и можно далее без смелости обойтись. А остальное-то всё зачем, душа-то почему всё время кипит, полыхает и сила в ней какая-то бродит, рвётся из меня невозможная, необъятная, которой бы ещё на тыщу воров и сыщиков достало? Зачем во мне всё это? Зачем Господь мне это дал? Если взаправду не случайно, а для судьбы – как понять, что ещё могу и должен? Могу же – чувствую, всей плотью чувствую – что-то такое свернуть, сдвинуть, сделать, чего даже и вообразить невозможно! Могу!! Понимаешь, чую – могу!! А что? Как полагаешь?
Что мог ответить Напеин?
Чем мог помочь Ивану понять самого себя, когда тот сам так глубоко себя копал, и не только себя, но и жизнь, самое главное в ней, о чём Напеин если когда и думал, то лишь скользь, отрывочно, а он, этот Каин, которого буквально все знали совершенно иным, оказывается, вон ещё и как мыслит, как широко и крепко всё раскладывает. Напеин был ошеломлён, восхищен и понимал теперь, чем тот всегда так притягивал его, чем так нравился, – и страшно радовался, что пришёл нынче и ничем не помешал так выговориться. Чувствовал, что для Ивана это тоже редкие и важные минуты и что у него они тоже неожиданные. Попытался, конечно, что-то сказать о том, о чём спрашивал Иван, но это было так, слова. Единственно только, что искренне заспорил: мол зря Каин клевещет на себя, что бессердечен.
– А в песнях-то твоих чьё сердце? Надрывное, жалостливое – чьё? Плакать ведь заставляешь, значит, сам плачешь. Бессердечный. Мне-то не говори!
Иван вздохнул, промолчав.
– А бабу хоть одну обидел?
– Арину. Но по любви. А так, правда, жалею их всех. Только баб и жалею. Даже когда вижу, как изнывает какая без мужика и хочет очень, из жалости пособляю, ей-богу из одной жалости.
Засмеялись.
Некоторое время назад Арина появлялась неподалёку, но, услышав Ивана и увидав, что на столе ничего не тронуто, не подошла. И никто из домашних ни разу не помешал им – так было заведено. Мелькали в отдалении за кустами у сарая, у конюшни, потом и мелькать перестали. Пришла тишина, люди разошлись спать. Стало слышно, как в конюшне лошадь грызёт жердину загородки. Где-то далеко побрёхивали собаки. Вблизи пустил трель припоздавший ошалевший соловей, но опомнился, стих. Потянуло запахом полыни. Малый свет теплился в усадьбе лишь в Аринином окне. А они продолжали разговор. Теперь трубку набил и закурил Иван, и в ясной синеве было хорошо видно, как дымки от неё, растекаясь, медленно поднимались и исчезали.
Напеин сказал, что пришёл не только потому, что соскучился по Ивану, но и с поручением князя передать ему, чтобы кончал дурить и явился, что в нём-де есть нужда. «Большая нужда!» – добавил от себя.
Иван же сказал, что ещё до поездки решил в приказе больше не служить, и уже придумал, как обезопасить себя от преследований за уход. Но вернулся, а тут за два месяца чуть ли не сто человек перебывало, а может, и больше, никто не считал – и все с бедой, с несчастьями, ограбленные, обворованные, разорённые, а то и потерявшие близких, есть которые и детей уворованных, исчезнувших – и всё надёжа только на него, все с мольбами слёзными: спаси! помоги! выручи! И правда, кто ещё-то поможет, выручит?! Полиция? Приказ? Князь вон сам взвыл – вернись! Помогать же мимо приказа тоже не выйдет – запретят, за горло возьмут. Понял, что приговорён.
– Может, им? – вопросительно глядя, показал пальцем вверх.
Напеин пожал плечами, ничего не ответив.
– Завтра приду. Звонить в лапоть, ибо и маленькая рыбка лучше большого таракана.