355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Дробина » Дорогой длинною » Текст книги (страница 54)
Дорогой длинною
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Дорогой длинною"


Автор книги: Анастасия Дробина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 68 страниц)

Вот всегда блажная была, а замуж вышла – совсем одурела!

– Помолчи.

– Мне молчать?! – взвилась она. – Эта курица мне мужа чуть не обварила, и мне молчать? Пойдём, Гриша, я тебе руки маслом лампадным смажу, завтра и следа не будет!

Анютка уже схватила его за рукав и сделала шаг к лестнице, но Гришка с силой вырвал руку.

– Да шла бы ты, зараза… Осточертела!

Анютка выпустила его рукав. Мельком Гришка увидел её лицо – изумлённое, растерянное. Отвернувшись, он быстро вышел из сеней.

К вечеру веселье в доме поулеглось. Усталые и хмельные цыгане расселись за столы вдоль стен, вели неспешные разговоры, молодёжь ещё пела и плясала, но уже не так, как днём, поспокойнее, потише. Кое-кто даже потихоньку отправился спать наверх, кто-то из гостей распрощался и уехал.

На кухне цыганки грели самовар, на столах появились пряники, баранки и конфеты, а также излюбленная пожилыми цыганками вишнёвая наливка.

Варька пришла из кухни, сняв испачканный и залитый маслом фартук и оставшись в бархатной тёмно-синей душегрейке и длинной таборной юбке.

Её чёрный платок сполз назад, и густые, без седины, вьющиеся пряди волос выбились на лоб и виски. Сидящая за столом между капитаном Толчаниновым и князем Сбежневым Настя улыбнулась и помахала ей.

– Варенька, иди сюда! Устала? Зачем ты на кухне целый день, молодух мало разве? Иди, сядь с нами, я тебе чаю налью.

Капитан Толчанинов галантно поднялся, чтобы уступить Варьке место, но тут же пошатнулся, ухватившись за стол. Варька, спрятав улыбку, принялась уговаривать смущённого Толчанинова остаться на месте:

– Да сидите вы, Владимир Антонович, вы ж в гостях у нас! Вон я на лавку сяду.

– Варенька, да я же не настолько пьян, – оправдывался Толчанинов. – Какая же, однако, крепкая эта проклятая мадера… В молодости, помнится, хлестали её вёдрами на пари, а вот теперь недостаёт сил усадить даму… Пассаж, и больше ничего!

Сбежнев, сидящий рядом, сдержанно улыбался, тянул из бокала портвейн.

Настя, наливавшая Варьке чай, вдруг отставила чашку, обернулась на какой-то шум в другом конце залы и тронула Варьку за руку:

– Смотри, кажется, Иринка спеть собирается! Вот кого бы с радостью послушала! Ты помнишь, какой у неё голос был, как она на "Нищей" ноту брала? Лучше моей Дашки, право слово! Как у Митро ума хватило за этого коновала её выдать, не пойму…

Варька тоже обернулась. Иринка сидела на другом конце стола, рядом со свекровью, куда её привели и усадили сразу же после внезапного обморока на кухне. Там она и просидела до самого вечера, подавая Фетинье Андреевне то тарелку, то чашку, то кусок пирога, не решаясь даже отойти и поговорить с матерью и сёстрами. Петь она была вовсе не намерена, но сейчас вокруг неё собралась смеющаяся толпа цыган, на разные голоса упрашивающих:

– Осчастливь, Ирина Дмитриевна! Спой для молодых, окажи честь!

– Нет, нет… – Иринка испуганно оглядывалась на молчащую свекровь. – Извините, ромалэ, я не в голосе совсем. Можно, я не буду? И не хочется, я всё забыла давно…

– Иринка, ну что ты? Ну, хоть что-нибудь! Спой, мы все просим! Ну, хочешь, на колени встанем? – со смехом уговаривали цыгане.

Митро, стоящий у окна, к уговорам не присоединялся, хмурился. Илона, сидящая рядом, тронула мужа за рукав, но Митро не глядя отстранился. Он ещё больше потемнел, когда к сгрудившимся вокруг Иринки цыганам подошёл её муж, уже довольно пьяный, взлохмаченный и мрачный. В Федьку тут же вцепились:

Морэ, жена петь не хочет, упроси жену!

– Ещё упрашивать её… – буркнул Федька, искоса взглянув на Иринку. – Иди пой для людей, чего расселась?

Фетинья Андреевна посмотрела на сына неодобрительно, но промолчала.

На скуле Митро дёрнулся желвак, он шагнул вперёд, но жена снова коснулась его руки, и он остановился. Иринка молча взяла протянутую ей семиструнку, положила её на колено. Подняла глаза и увидела стоящего в дверях залы Гришку. Он стоял, опираясь на косяк, и пристально, не отводя взгляда, смотрел на неё. Глаза Иринки испуганно заметались, гитара в её руках задрожала, и она бессильно опустила руку.

– Не могу… Извините, ромалэ. Забыла, как играть.

Эка беда! – рассмеялась Настя. – Полна комната гитаристов! Эй, чявалэ, хватит винище хлестать! Кто не сильно пьяный, сыграйте!

– Не кричи, я сыграю, – послышался глухой голос. Митро резко снял, почти сдёрнул со стены свою гитару. Подойдя к дочери, тихо спросил:

– Что будешь петь, маленькая?

Иринка, не поднимая глаз, сказала:

– "Наглядитесь на меня".

Митро кивнул, тронул струны.

Это была старинная и уже почти позабытая песня. Её давно не исполняли в ресторанах, и лишь седые цыганёры изредка просили какую-нибудь старуху-цыганку спеть её "под слезу". "Наглядитесь на меня" исполняли обычно на два или три голоса, но Иринка любила петь её одна, и, когда зазвучали первые звуки старинного романса, в зале прекратились разговоры.

Наглядитесь на меня, очи ясные, про запас.

Видно, я в последний раз у вас.

Не взворотишься, ах, не взворотишься…


Гришка по-прежнему стоял в дверях, зная, что только отсюда, из-за спин других, он может без помех смотреть на Иринку и никто этого не заметит. Он смотрел и смотрел, не отрывая глаз, смотрел на тонкое лицо, на опущенные ресницы, на слегка растрепавшиеся, выбившиеся из-под платка вьющиеся пряди, на родинку в углу рта, зная – другой такой раз будет бог весть когда. «Наглядитесь, ах, наглядитесь на меня…» – звенело в ушах, и простые слова песни царапали по сердцу, и больно было смотреть на Иринку, тоненькую, застывшую, прямую, как струнка, такую спокойную и безмятежную с виду… Видит ли она, чувствует ли его взгляд?..

За столами уже давно никто не ел, никто не разговаривал. Краем глаза Гришка видел сморщенную, словно от сильной боли, физиономию музыканта Майданова, седую, опущенную на кулаки голову Толчанинова, застывшее лицо тётки Вари с закушенной губой, полуоткрытые рты молодых цыган, слезу, ползущую по щеке Илоны, закрытые глаза Насти и ладонь князя Сбежнева на её руке… А сама Иринка лишь один раз вскинула ресницы, когда стоящий за её стулом Митро негромко вступил вторым голосом:

Буду плакать, ах, буду плакать я…


Иринка взглянула на отца, чуть заметно улыбнулась. Митро улыбнулся ей в ответ, и Гришка поразился этой неловкой и растерянной улыбке. Дальше отец и дочь пели вместе. Красивый густой бас и чистое меццо-сопрано, переплетаясь, бились в потолок, звенели горькой, надрывной тоской:

Наглядитесь на меня, очи ясные, про запас,

Видно, я в последний раз…


Ой, невеста плачет!!! – вдруг завопил кто-то.

Аккомпанемент тут же оборвался, Митро опустил гитару, Иринка повернулась. За столом, повалившись грудью на столешницу и обхватив голову руками, действительно ревела Катька. Её тут же обступили:

– Девочка, что ты? Да не плачь, глупая, бог с тобой!

– Да что такое? Песни, что ли, этой не слыхала никогда?

– Ну вот, ромалэ, молодую до слёз довели!

Расстроенная Иринка тихонько встала, чтобы незаметно вернуться на место рядом со свекровью, но дорогу ей перегородил муж.

– Ты что это? – рявкнул он. – Корова! Людям свадьбу своим воем портишь!

Совсем рехнулась, бестолочь!

Федька замахнулся. Иринка, тихо вскрикнув, отшатнулась, загородилась рукой. Цыгане удивлённо начали переглядываться: выяснять отношения на людях было не принято. Фетинья Андреевна, нахмурившись, поднялась было, но возле дочери уже стоял Митро, и, взглянув в его лицо с побелевшими скулами, Федька опустил руку.

– Ты что же делаешь, поганец?– тихо спросил Митро.– Ты забыл, в чьём ты доме? Забыл, на чью дочь руку поднимаешь? Щенок пьяный! Пошёл вон отсюда!

С перепуганного Федьки разом слетел весь хмель. Пробормотав что-то невнятное, он быстро прошёл мимо Митро в сени. Притихшие цыгане поглядывали на Картошиху, но та сидела с поджатыми в оборочку губами, и было ясно: она не вмешается. Митро швырнул в угол дивана гитару и быстро вышел из залы. Иринка тоже исчезла. Место Илоны было пустым уже давно. Настя обменялась с Варькой взволнованными взглядами и торопливо поднялась из-за стола: надо было спасать положение.

– Ну, хватит, ромалэ, сырость разводить! – громко и весело сказала она, обнимая за плечи ещё всхлипывающую Катьку. – Давайте-ка повеселее что-нибудь споём, у нас ведь свадьба, если кто забыл! Ну-ка, невестушка моя третья, вытри нос да спой гостям! А я подвторю! Нечего цыганам на свадьбе рыдать!

Катька улыбнулась сквозь слёзы, звучно высморкалась в салфетку. Вскоре по зале плыла задорная мелодия "Любишь-шутишь", и молодой брат невесты, встряхивая волосами, пошёл по кругу.

Варька украдкой вышла из залы. Перешла тёмные сени, заглянула в кухню, пустую и заполненную голубым светом месяца. Тихо позвала:

– Дмитрий Трофимыч… Тут ты, что ли?

У окна шевельнулась тень, и Варька увидела за столом Митро. Он сидел, сгорбившись и опустив голову к самой столешнице, на голос Варьки не повернулся. Она подошла, встала рядом.

– Чего тебе, девочка? – спросил он, не поднимая головы.

– Ничего. – Варька, ожесточённо теребя в пальцах бахрому шали, прошлась вдоль стены, вернулась. Побарабанила пальцами по столу – и не выдержала: – Господи, Дмитрий Трофимыч… Ну, как тебя только угораздило на такое?!

Хоть ты мне плешь не проедай, – хрипло попросил Митро. – Меня и так Илона шестой год грызет. Вот теперь ревёт наверху. Каждый раз ревёт, когда Иринка в гости приходит! А я… А мне-то как быть? Что я – счастья для дочери не хотел? Не любил я её, что ли? Ты-то ведь знаешь, как всё было!

– Знаю. – Варька подошла ближе. – Не мучайся зря. И меня прости, глупость сказала. Ты ведь по-другому сделать не мог.

– Ты понимаешь?! – Митро порывисто, как мальчик, обернулся к Варьке. – Ну что я мог сделать, Варька, ну что?! Полон дом девок, восемь голов, всех выдавать надо, а цыгане не берут, боятся! Всё из-за этой потаскухи Маргитки.

Никогда о семье, оторва, не думала! И тут Картошки сватов шлют. Ну, что мне было делать? Видит бог, если б знать, что Иринка так жить будет… Душой своей клянусь, могилой матери клянусь, всеми конями, – не отдал бы! Сопляк!

Паршивец! Да какое он имеет право на мою дочь кулаками махать, он подошвы её не стоит! Кто он такой, вошь базарная, один барыш в голове! Пусть спасибо скажет, что башку ему не оторвал сегодня! И эта упыриха Фетинья сидит и молчит, будто так и надо, всю кровь из девки выпила! Ещё дома её загрызет! Тьфу, хоть бы они подохли все, вот послал бог родню!

– Да не изводись ты… – Варька тронула хоревода за плечо. Митро, вздрогнув, умолк. – Что ты, Дмитрий Трофимыч… По-всякому же бывает.

Живут люди, привыкают, срастается как-то… У Федьки с Иринкой детей трое, дай бог, всё хорошо будет. На сегодняшнее не смотри. Федька парень-то неплохой. Ну, выпил много, куражится перед цыганами… Завтра проспится – со стыда умрёт.

– Пьяный проспится, дурак – никогда, – угрюмо возразил Митро.

– Молодой он ещё, – примиряюще сказала Варька. Положив ладонь на опущенную голову Митро, погладила её. – Не мучайся, Дмитрий Трофимыч.

Наладится всё со временем.

– Не хотел я такого. Не хотел, понимаешь? – сдавленно сказал Митро.

Варька молча гладила его по голове. Из-за стены доносилось невнятное бормотание разговоров, чья-то гитара, сбиваясь, наигрывала "венгерку", слышался мягкий перестук каблучков. "Жги, девочка! Жги!" – подбадривали плясунью, но уже как-то вяло: свадебный день подошёл к концу. На полу кухни голубел лунный свет, изрезанный тенями ветвей. Где-то на улице, в кустах сирени, пощёлкивал соловей.

– Устал я что-то, Варька. Надоело всё до чёртовой матери… Настька замуж не хочет, в Крым ехать надо, Висконти уже всю голову продолбил, цыгане бурчат, боятся, что денег не будет… Поневоле Якова Васильича вспомнишь!

Он бы с этой золотой ротой и разговаривать не стал! Рявкнул бы, как унтер, – и строем в Крым поехали бы, не пикнули! А на меня потом будут орать, что я их детей голодом уморить хочу…

– Никто и рта не откроет. Сам знаешь. Ты – хоревод от бога, у цыган дела в гору идут, все довольны…

Да знаю, знаю… Говорю – устал. Вот плюнуть бы на это всё и уехать, как раньше, к вам в табор! Помнишь? – Митро поднял голову, улыбнулся. – Ох, как ты мне «Долю» пела! В гробу не забуду!

– Табор далеко, – усмехнулась и Варька. – А "Долю" я тебе когда хочешь спеть могу.

– Спой сейчас, – попросил Митро.

Варька вздохнула, отошла к окну, и лунный свет упал на её лицо. Низкий красивый голос зазвучал чуть слышно:

–Ах ты, доля мири, доля горька, рознесчастно, дэвлалэ… Ай, на всём свете я, ромалэ, без родни…

Митро закрыл глаза, прислонился спиной к стене. Губы его чуть заметно шевелились, повторяя слова песни. Варька пела вполголоса, не глядя на него, опершись рукой о подоконник, и лишь один раз, не обрывая мелодии, украдкой вытерла слезу в уголке глаза. Но Митро не заметил этого.

– Ах, хорошо, господи… – вздохнул он, когда Варька умолкла. – Целой жизни стоит! Ну, что бы тебе в хоре остаться, а? Всё за братцем по степям гоняешься, а братец…

– Оставь, Дмитрий Трофимыч.

– Ну, ладно, ладно, не буду…

Снова наступила тишина. Звуки "венгерки" за стеной смолкли. Месяц ушёл из окна, и в кухне стало совсем темно.

– Пойдём к цыганам, Дмитрий Трофимыч, – сказала, отходя от окна, Варька. – А то какая-нибудь сорока сюда нос сунет да нас с тобой увидит. Ещё люди подумают чего…

– Это про нас с тобой-то?! – Митро до того развеселило это предположение, что он долго хохотал, блестя зубами и вытирая глаза. Глядя на него, улыбалась и Варька. Ещё одна слеза выбежала ей на щеку, но в темноте смахнуть её было совсем нетрудно.

– Вот что ещё, девочка, спросить хотел. – Митро, вдруг вспомнив о чём-то, перестал смеяться. – Ты в Питере не была? Не знаешь, как там Кузьма наш?

Второй год ни слуху ни духу.

– Не была, – задумчиво сказала Варька. – Ты же вроде сам собирался ехать.

– Да когда же тут… То одно, то другое… А ехать-то надо, у меня душа не на месте. Кто знает, как они там с этой ведьмой живут. – Митро встал. Вместе с Варькой, негромко разговаривая, они вышли из тёмной кухни.

Гришка поднялся наверх уже в третьем часу ночи. Молодых давно проводили на постель, гости разъехались, от усталости кружилась голова, и Гришка надеялся, что жена уже спит. Но из-под двери выбивалась полоска света, и он, берясь за ручку, поморщился: и устаток её, проклятую, не берёт…

– Чего свечи зря палишь? – спросил он, входя. – Ночь-полночь, весь дом спит.

Анютка, сидящая у зеркала, обернулась. Она уже разделась перед сном, оставшись в длинной кружевной рубашке, и расчёсывала косу. Светло-русые пушистые волосы длинными прядями спадали ниже талии, свет свечи падал на тонкое лицо Анютки, делал темнее светлые серые глаза. "Красавица какая, – равнодушно подумал Гришка. – Правильно гаджэ с ума сходят. Хоть бы её на содержание кто-нибудь позвал, что ли…"

– Как руки? – спросила она. – Сможешь завтра мне играть?

– Не беспокойся. – Гришка сел на край постели.

Анютка, продолжая расчёсывать волосы и глядя в зеркало, спросила:

– А сердечко как?

– Ты о чём? – не понял он.

– Как о чём? Об Иринке. – Короткое молчание.– Ты за неё-то хоть не боишься?

Гришка встал. Подойдя к жене, взял её за плечи, приподняв, дёрнул на себя:

– Ну-ка, повтори, что сказала!

– Повторю, только ты не хватайся. – Анютка со злостью вырвалась, кинула беглый взгляд на обнажившиеся плечи. – Не дай бог, пятна останутся, дурак!

У меня ведь платье открытое!

– Что ты про Иринку говорила?

– Тебе, Гришенька, лучше надо за собой следить, – посоветовала она, возвращаясь к зеркалу. – Сегодня, когда на неё муж замахнулся, я думала, ты его глазами дотла спалишь. А если я вижу, значит, и цыгане твои видят.

Смотри, доиграетесь.

Гришка снова сел на кровать. Глядя в стену, сквозь зубы сказал:

– Знаешь же, что не было ничего.

– Откуда мне знать? – пожала плечами Анютка. – Я вам свечи не держала.

– Слушай, ну тебе-то что с того? – Гришка лёг на постель, закинул руки за голову. – Отвязалась бы ты от меня, в самом деле… Что тебе нужно? В хоре ты теперь королева, и без мужа не пропадёшь. Купец Медянников за тебя десять тысяч хоть завтра на стол положит. Соглашалась бы, а? Барыней будешь, выезд заведёшь… Если по-умному себя повести – он тебе и дом купит, бывали же случаи. Может, у тебя раньше ко мне было что-то – так ведь выгорело давно. Даже детей не рожаешь.

– Не я не рожаю, а ты не делаешь.

– Ну, погавкай у меня ещё.

– И погавкаю! – Анютка вдруг отвернулась от зеркала, и Гришка с изумлением приподнялся, увидев её искажённое от ярости лицо.

– Ты… ты… Хоть какая-нибудь совесть у тебя осталась?! – заголосила она. – Давай, Гришенька, давай, гони жену законную на содержание! Продавай её!

Барыш ещё получи! Господи, да что вы, цыгане, за люди за такие?! За копейку лишнюю душу чёрту продадите!

– Тебя бы я и задаром отдал, – заметил на это Гришка. Первое удивление уже прошло, жалости к Анютке он не чувствовал и с досадой смотрел на то, как она хватает со стола и швыряет на пол гребешки, ленты и кольца. Минуту спустя он проворчал:

Хватит, дура… Весь дом перебудишь.

– Дерьмо ты какое, Гришенька… – устало сказала она, берясь за виски. – Весь в папашу своего.

– Правда, что ли, вмазать тебе? – привстал он.

– Не надо. Мне завтра перед людьми петь. Только вот что я тебе скажу, мой сахарный… – Анютка перекинула так и не заплетённые волосы на плечо, подошла к постели и села рядом с мужем. – Вот что я тебе скажу, Гришенька.

Ты не надейся с горба меня скинуть. Я не для того с тобой связалась, чтоб ты мной торговал. На содержание я не пойду, воспитание не то. Медянников мне не нужен, у него изо рта хреном воняет.

– Ну, и я завтра чеснока нажрусь…

– Хоть карасина напейся, мне без вниманья! – отрезала она. – Но жить ты со мной будешь. Будешь, Гришенька, будешь, и не сверкай глазками на меня.

Я тебе как на духу говорю: ежели я ещё раз увижу, что ты на Иринку пялишься, угадай, к кому пойду?

Гришка сел. Схватив жену за плечо, развернул её к себе. Задохнувшись, едва сумел выговорить:

– Сука…

– Правильно, догадался, – одобрила Анютка. – Тут же в Рогожскую слободу к Картошкам побегу. Прямо к её свекрови в ноги повалюсь и закричу, что ихняя шлюха Ирка с моим мужем спит.

– Да кто тебе поверит, дура?!

– Поверить не поверят, а жисть её корытом накроется. – Анютка безмятежно болтала над полом босой ногой. – Ты подумай, Гришенька. Пораскинь своими цыганскими мозгами. На меня тебе плевать, так хоть её житуху побереги. Ты веришь, что я всё сделаю, как сказала?

Гришка опустился на колени возле кровати. Заглянув в лицо Анютки, сдавленно спросил:

– Что тебе надо? Я всё сделаю, как ты хочешь. Буду жить с тобой. Сколько тебе нужно буду жить. Видишь – на коленях стою? Не трогай её только… Ради бога, не трогай её! Она совсем ни в чём не виновата, ты же видела, она и не смотрит на меня! Поклянись, что не пойдёшь туда!

– Клясться не буду, – отворачиваясь, сквозь зубы сказала Анютка. – Придётся тебе так поверить. Ежели перестанешь её глазами на людях есть, так нужна мне твоя Ирка со всеми потрошьями… Ну, по рукам, Гришенька?

Гришка встал.

– Может, ещё магарыч выпьем?– с ненавистью спросил он и, не глядя больше на жену, пошёл к выходу. Хлопнула дверь, загрохотали шаги вниз по лестнице.

Анютка, обхватив плечи руками, смотрела на дрожащее пламя свечи, улыбалась, но по лицу её бежали слёзы. В конце концов она с силой дунула на свечу, ничком повалилась на постель и зарыдала.

Глава 4

Третий день по Петербургу носился ветер. С неба, несмотря на начало лета, сыпался колючий дождик, напоминающий снежную крупу. Прохожие прятали носы в воротники пальто, извозчики плотнее запахивались в армяки. К вечеру немного прояснело, закат пробился сквозь отяжелевшие тучи узким красным лучом, его холодный свет заплясал на воде Невы, лизнул иглу Адмиралтейства, попрыгал на куполе Исаакия, но до ресторана "Аркадия" так и не дотянулся.

Впрочем, в ресторане, выстроенном когда-то заезжим французом, никто не заметил внезапного проблеска заката. "Аркадия" горела голубыми огнями, у ворот выстроилась целая вереница наёмных экипажей, и поминутно подъезжали новые. Извозчики, поворачиваясь ватными спинами к порывам северного ветра, шёпотом ругали господ и дули в покрасневшие ладони, как зимой. Из ресторана доносились звуки аплодисментов: только что объявили выход цыганской певицы Дарьи Степной, и солистка в красном бархатном платье, с шалью через плечо, уже вставала со своего места в хоре.

Дарье Степной было тридцать семь лет, но она всё ещё была хороша собой.

Ресторан разразился рукоплесканиями при виде невысокой худощавой фигуры цыганки, её густых, мелко вьющихся чёрных волос, в которых, словно лента, блестела над виском широкая седая прядь. С очень смуглого, почти кофейного цвета лица с острым подбородком насмешливо смотрели длинно разрезанные, чёрные, блестящие глаза. Красота не делала Дарью Степную моложе; напротив, было что-то болезненное в блеске этих длинных глаз, в кирпичном, неровном румянце, пятнами горящем на щеках, в тонких, длинных, худых пальцах, унизанных кольцами. В Петербурге говорили, что Дарья Степная – самая настоящая таборная цыганка, начавшая карьеру в московском хоре пятнадцатилетней девочкой. В Петербурге она появилась шесть лет назад вместе с мужем, хорошим гитаристом, и обоих без раздумий приняли в хор "Аркадии". Никто из поклонников певицы не знал, почему эти двое покинули Москву. Кое-что было известно хоровым цыганам, но они помалкивали.

Зал ресторана неистовствовал. Особенно бесновалась компания купчиков за ближним столиком. Полчаса назад Дарье Степной принесли от них букет орхидей по пятнадцати рублей за штуку, а сверх того – со свёрнутой сторублёвкой, вставленной между цветочными стеблями. Одна из орхидей красовалась сейчас за поясом солистки. Молодые купцы, усмотрев в этом проявление благосклонности, орали наперебой:

– Божественная! Божественная! Дарья Степановна! Просим, просим "Пурпурную розу"! "Луч заката" просим!

Дарья Степная, улыбаясь, ждала, пока рёв поклонников утихнет. Хоровые цыганки завистливо переглядывались, поджимали губы: солистку недолюбливали. Хоревод, большой и сильный человек с наголо обритой головой и адмиральскими усами, вполголоса спросил:

Данка, сначала одна споёшь?

– Да, Алексей Васильич, – хрипловато ответила певица. – Кузьма сыграет.

Ну, "Не уверяй – брось"!

Обращаясь к стоящему за её спиной мужу, она даже не повернула головы, но тот послушно тронул гитарные струны. Короткие задорные переборы окончательно заставили утихнуть шум в зале. Начала Данка в полной тишине:

Мне говоришь, рабом ты будешь,

Молиться станешь мне одной…


У неё был красивый, необычно звенящий на высоких нотах голос. Когда Данка с лукавой улыбкой повела плечом и запела знаменитый припев, зал снова загремел аплодисментами.

Не уверяй – брось! И не целуй – брось!

Всё лишь обман, любви туман!


Данка сама оживилась от своего пения, в длинных глазах заблестела шальная искра. Допев куплет, она бросила хору через плечо: "Баган[143]!" и, взмахнув руками, пошла по кругу. Цыгане подхватили песню, гости из-за своих столиков зачарованно смотрели на плясунью. Танцевать, в сдержанной петербургской манере – «хоть стакан на голову ставь», – Данка не любила. Она плясала лихо, по-московски, или, как уверяли её поклонники, «по-таборному», словно ей было семнадцать. Кузьма, продолжающий аккомпанировать ей, не сводил глаз с красного платья, и в его взгляде явно читалась тревога.

– Данка, авэла, мангав тут[144]… – шёпотом попросил он, когда жена остановилась рядом с ним и, раскинув в стороны руки с зажатой в них шалью, раскрасневшаяся, с растрёпанной причёской, под начавшуюся овацию забила плечами.

– Пошёл к чёрту…– задыхаясь, прошептала она. Вскинула вверх руку с шалью, широко и зазывно улыбнулась в зал… и вдруг покачнулась.

Кузьма увидел, как скользит из разжавшейся руки Данки шаль; уронив гитару, едва успел подхватить жену. Хор умолк. На помощь к Кузьме бросилось несколько гитаристов из заднего ряда, но он зарычал на них, оттолкнул того, кто стоял ближе, перебросил Данку через плечо и, не взглянув на взволнованных гостей, пошёл прочь из зала. Всё произошло так быстро, что публика не успела ничего понять. Уроненную Данкой шаль и выпавшую из-за её пояса орхидею тут же убрали, хоревод Алексей Васильевич, ушедший вслед за Кузьмой, вскоре вернулся, объявил, что несравненная Дарья Степная внезапно заболела, продолжать выступление не может, но завтра непременно будет снова радовать дорогих гостей. Вскоре хор уже тянул "Не спрашивай, не выпытывай", и дочь хоревода, чёрная глазастая девчонка, возводя в потолок глаза, вела первый голос.

В крошечной комнате за большим залом Кузьма опустил жену на короткий диванчик. Она лежала неудобно, на боку, подвернув под себя руку, но когда Кузьма попытался было уложить её поудобнее, Данка, не открывая глаз, зашипела:

– Оставь! Ты пьян!

Кузьма был совершенно трезв, но спорить не стал. Принёс воды, положил Данке под голову свёрнутую подушку, придержал стакан, ожидая, пока она, морщась и проливая воду на бархат платья, напьётся. Тихо сказал:

– Ну, зачем ты снова?.. Говорил же доктор… Очень плохо, да?

– Ох, поди вон… – не открывая глаз, сказала Данка.

– Извозчик скоро будет, поедем домой.

Она не ответила. И лежала, зажмурившись и отвернувшись к стене, пока Кузьма торопливо переодевался и прятал в футляр чудом не треснувшую после удара о пол гитару. Это была очень хорошая гитара, краснощёковская семиструнка с узким, инкрустированным перламутром грифом, единственная драгоценность Кузьмы, привезённая им из Москвы, и потерять её он не хотел.

В дверь просунулась щербатая физиономия мальчишки-полового:

– Так что здесь народу кучища, Кузьма Егорыч! Запущать кого, аль нельзя?

– Всех гони к чертям, – не оборачиваясь, сказал Кузьма. Из-за двери доносились обеспокоенные голоса, вопросы: поклонники Данки покинули общий зал и собрались возле комнаты певицы.

– Позвольте мне, я врач, – послышался робкий голос.

Обернувшись, Кузьма с недоверием покосился на нескладного человека с острой чёрной бородкой, в дорогом вечернем костюме, болтающемся на нём, как на вешалке. Нехотя кивнул. Войдя, доктор первым делом указал на окно:

– Здесь очень душно, откройте.

Пока Кузьма возился со старыми, прогнившими рамами, доктор сел на диван рядом с Данкой, подержал её за руку, задал тихим голосом несколько вопросов. Затем повернулся к Кузьме.

– Вы знаете, что вашей супруге ка-те-го-ри-чески нельзя выходить на сцену?

– Нам, доктор, говорили, что ей только плясать нельзя… – растерянно сказал Кузьма.

Данка, приподнявшись на локте, смотрела на врача лихорадочно блестящими глазами.

– Нельзя ничего! И плясать, и петь также! У неё изношенное сердце, и, видимо, с молодых лет. Я уверен, что это не первый приступ!

– Первые… Ох… первые ещё в Москве были, – с усилием выговорила Данка. Морщась, она села на диванчике, машинально оправила волосы. – Но…

как же мне, ваша милость? Я ведь, кроме этого, не умею ничего…

– У вас есть дети? – отрывисто спросил доктор.

– Да… Двое…

– От вас самой сейчас зависит, будут они сиротами или нет.

Данка закрыла лицо руками. Кузьма тяжело посмотрел на врача, тот смешался под этим взглядом, и сразу стало заметно, как он молод.

– Прошу меня простить… Я, должно быть, излишне резок, но… Но это единственный выход. Если позволите, я заеду завтра к вам для более тщательного осмотра и консультации. Меня зовут Арчаковский, Арчаковский Виктор Геркуланович.

– Да. Просим, пожалуйста, – помедлив, согласился Кузьма. – Мы здесь недалече обитаемся, на шестнадцатой линии.

Арчаковский вышел. Вскоре из-за двери послышался его надтреснутый голос, объясняющий поклонникам, что Дарье Степной уже лучше.

Выступление хора тем временем закончилось, и в комнату стали одна за другой протискиваться цыганки. Притворно сочувственными голосами они спрашивали:

– Даночка, тебе плохо? Может, водички?

– Завтра-то выйдешь?

– Может, тебе и вовсе на покой пора? Тридцать семь – не семнадцать, аметистовая…

Услышав последнее, Данка резко встала с дивана. Смерила хористок ненавидящим взглядом, пробормотала: "Не дождётесь, потаскухи…" и пошла к дверям. Кузьма едва успел проститься с хореводом и поспешил за ней.

Цыгане, выступавшие в "Аркадии", старались селиться ближе к месту работы, и уже через пять минут извозчик, нанятый Кузьмой, подкатил по хлюпающей грязи к низенькому домику, где светилось одно окно. Кузьма расплатился с извозчиком, хотел было взять Данку на руки, но она отстранила его:

– Я сама, – и быстро, подобрав юбку, зашагала к дому.

В комнате с низким потолком горела лампа под самодельным розовым абажуром. Хозяин, старик Фомич, сидел у стола, покрытого вырезанной фестонами бумагой, вязал на спицах носок из грубой шерсти и прихлёбывал чай из мятой жестяной кружки. Услышав шум в сенях, он поднял лысую голову, удивлённо подвигал бровями:

– Кузьма Егорыч, вы, что ль? Пошто рано-то так?

– Данка заболела, – коротко пояснил Кузьма, входя в дом следом за женой. – Дети спят?

– А то… Уложил с грехом пополам. Всё никак угомоняться не желали, спой им и спой "Дай, милый друг, на счастье руку…". А куды мне, старому?

Такое только Дарье Степановне впору. Спел им "Солдатушки-ребятушки", с тем и успокоились.

– Мишка не чихал больше?

– Не слыхать было. Я их чаем с липой напоил, первеющее средство.

– Спасибо, Фомич. Ложился бы и сам. – Кузьма, стоя посреди комнаты, слушал, как за печью, шёпотом ругаясь, переодевается Данка. Знал – не даст помочь, но мало ли что…

– Бессонница у тебя, дед?

Она, проклятая, – кивнул Фомич, зашаркал обрезанными валенками к выходу, приговаривая: – Экая ветрища-то поднялась… Ровно зимой. Крышу бы, спаси господь, не разметало, а то куды ж…

Когда дверь за стариком закрылась, Кузьма пересёк комнату, отдёрнул ситцевую старую занавеску, отгораживающую угол. Дети спали вдвоём на низких нарах, застеленных периной и лоскутным одеялом. Десятилетний Мишка лежал, отвернувшись к стене, и Кузьма видел только его курчавый чёрный затылок. Его сестра обнимала во сне потёртого тряпичного медведя.

Кузьма поправил ей подушку, подоткнул почти сползшее на пол одеяло.

За спиной послышался шорох, Кузьма обернулся. Увидев Данку в длинной ночной рубашке, шёпотом сказал:

– Что ты бродишь? Ложись спать.

Она отстранила его, наклонилась над постелью. Поцеловав спящих детей, выпрямилась, коротко взглянула на Кузьму: длинные глаза блеснули в свете лампы. Отвернулась и молча ушла в спальню.

Кузьма не пошёл за женой. Оставшись один, он некоторое время мерил шагами пустую комнату, прислушиваясь к свисту ветра в печной трубе, затем сел на табурет у окна, взял в руки забытую Фомичом кружку, отпил остывшего чая. За окном начался дождь, ветер трепал ветви акации в палисаднике, прижимая их вывернутыми наизнанку листьями к оконному стеклу. За занавеской тихо сопели дети, трещал за печью сверчок. Из-за двери, куда ушла Данка, не слышалось ни звука. Кузьма опёрся локтями о стол, запустил обе руки во взлохмаченные волосы. Устало подумал: "Ну что вот теперь делать?" Съезжать из Питера надо, вот что. Не будет Данка петь – что они вчетвером есть будут? На его, Кузьмы, заработок долго не протянешь, жизнь в Питере дорогая, хуже, чем в Москве. Сейчас ещё и на докторов разоренье… Он-то, Кузьма, везде работу найдёт. Уж если здесь, в Питере, он не последним гитаристом оказался, то в любом уездном городишке цыгане его просто с руками оторвут. Опять же, житьё дешевле будет… Но вот как Данку уломать? Как заставить её забыть о пении, о плясках? Что она ещё может делать, что ещё захочет? Когда-то гадать умела, таборная всё-таки, но ведь всё, наверное, позабыла…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю