355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Дробина » Дорогой длинною » Текст книги (страница 2)
Дорогой длинною
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Дорогой длинною"


Автор книги: Анастасия Дробина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 68 страниц)

В их взглядах и словах, обращённых к Варьке, ему то и дело чудилась насмешка. К тому же Варька стеснялась, отвечала коротко, почти шёпотом, то и дело краснела. "Вот бестолковая, – мучился Илья, – вот дура таборная…

Куда захотела влезть, к кому сунулась? Сидела бы под телегой, дым глотала.

Певица, черти её раздери…" Как раз в это время одна из сестёр Митро манерно понюхала вино в гранёном стаканчике, чихнула, сморщив нос, и, достав из рукава кружевной платочек, изящно помахала им в воздухе.

Илья чуть не поперхнулся водкой, отвернулся, скрывая изумление и досаду.

Дэвлалэ, да цыганки ли это?

Хлопнула, чуть не сорвавшись с петель, входная дверь. В комнату с радостными воплями ворвалась ватага братьев Конаковых, известных среди цыган как "Жареные черти", и благопристойная тишина взорвалась восторженными воплями и объятиями.

– Илья! Отцы мои – Илья!

– Смоляко! У нас! Да чтоб тебя всю жизнь целовали, – Илья!

– Иди, обниму! Будь здоров, мой дорогой, а мы тебя ещё к Спасу ждали!

Ну, всё, вздрогнет теперь у нас с тобой Конная-то!

У Ильи немного отлегло от сердца: уж эти-то тряпкой в кружевах перед носом махать не будут. С "чертями" он был знаком давно, и его слегка удивило то, что ребята пришли с гитарами. Неужто тоже поют в хоре?

Варька суетилась вокруг стола. За полдня они с Макарьевной успели наготовить целую гору еды, напечь пирогов, притащили из лавки уйму вина, и всё же по лицу сестры Илья видел: волнуется. Но стол был полон, всё было вкусно, и цыгане должны были остаться довольны.

Митро снял со стены гитару. Потрогав струны, поморщился, как от зубной боли, грозно посмотрел на Кузьму.

– Сто раз говорил – не держи у печи. Отберу к лешему!

– Трофи-имыч… – Кузьма виновато захлопал ресницами, – что я-то сразу…

Она ж на аршин от печи-то…

– Молчи. Стешка, где ты там? Иди пой.

Из-за стола поднялась одна из сестёр Митро – та самая обладательница батистового с кружевами платка. Свет лампы упал на её грубоватое лицо с густыми бровями и огромным вороньим носом. Илья, в душе уверенный, что страхолюднее его Варьки в хоре не будет, немного успокоился.

– С уважением к дорогим хозяевам… – поклонилась она, но в её интонациях Илье снова почудилась усмешка.

Митро, перестав настраивать гитару, посмотрел на сестру с неприязнью:

– Вам бы не её, а Настьку послушать… Вот голос, так голос! Обещала прийти. Ну, нет её пока, можно и эту. Давай.

Стешка фыркнула, поправила на плече складку шали, запела. У неё оказался густой, почти мужской голос, очень не понравившийся Илье.

Романса, который пела Стешка, он не знал. Слова были непонятными.

За чудный миг, за жгучее лобзанье

Я отдала душевный свой покой,

Сон миновал, и лишь одно страданье

Царит в душе моей больной.


Через стол Илья поймал тревожный взгляд Варьки, понял, что она думает о том же. По спине побежали мурашки. «Как им петь? Что? Варька, кажется, тоже какой-то романс учила – „Дышала ночь и сахаром, и счастьем…“ Вдруг не то будет… Тьфу, опозоримся! Сидели бы лучше в таборе…»

– Эй, Илья! Морэ! – донеслось до него.

Он обернулся. Наткнулся на взгляд Митро.

– Нехорошо выходит – гости поют, а хозяева молчат… – заговорил тот и добавил вполголоса, – Давай, морэ, ничего… Мы ведь не Яков Васильич.

За столом наступила тишина – смолк даже девичий смех и перешёптывания. С подступающим страхом Илья понял – все, кто пришёл, ждали именно этого. Даже Митро. Даже братья Конаковы. Он сделал знак Варьке.

Та подошла, мелко ступая. Её некрасивое личико заострилось от испуга.

– Ну, пой… Прошу – пой, – прошептал он. – Хоть эту свою, что ли, "ночь с сахаром"…

Варька не смогла даже кивнуть в ответ. На её лбу выступили бисеринки пота. Стоя у стола и потупившись, она теребила край кофты. Илья недоумевал – почему сестра медлит? И чуть не упал с табуретки, когда Варька внезапно тряхнула головой и, зажмурившись, взяла отчаянно и звонко:

– Ай, доля мири-и-и!..

Господи! Она же совсем не это хотела!.. Илья со страхом уставился на сестру. У той дрожали губы. Голос, обычно красивый и чистый, звучал сдавленно и в конце концов на самом высоком "пропадаю я" – сорвался.

Тишина в комнате стала звенящей. Варька замерла, закусив губы. Илья почувствовал, как кровь ударила в лицо. По спине побежала тёплая струйка пота. Он понял, что через мгновение сестра повернётся и выбежит из комнаты. Но допустить этого нельзя было, и Илья подхватил песню. Громко, в полный голос, как никогда не пел даже в таборе:

– Ай, пропадаю я, хорошая моя!..

Варька вздрогнула, открыла глаза. Улыбнулась брату посеревшими губами, и дальше они пели вместе.

Песня кончилась, но в тесной комнате по-прежнему стояла тишина. Ни шороха, ни звука. Илье было уже всё равно. Он смотрел в окно, за которым метались от ветра ветви ветлы, думал: "Завтра же в табор уедем… Ну их!"

– Кто пел? Ромалэ! Митро, кто это пел? Да скажите вы мне!

Звонкий, тревожный голос раздался с порога. Илья обернулся – и едва успел шагнуть в сторону. Мимо него словно вихрь пронёсся – Илья успел заметить белое платье, шаль, две чёрные косы. Не взглянув на него, цыганка бросилась к Митро:

– Кто пел?! Там под забором целая толпа стоит! Мы с отцом ещё с улицы услыхали, я по Живодёрке бегом бежала, летела! Это ведь не ты, не Мишка!

Не дядя Вася же? Кто пел, кто?!

– Настька, уймись! – Митро со смехом взял девушку за плечи, развернул.

– Это Илья, Смоляко, я тебе рассказывал. А это, ромалэ, Настасья Яковлевна.

Моя сестра двоюродная, Яков Васильича дочь.

Илья поднял голову. На него жадно и взволнованно взглянули большие блестящие глаза. Лицо девушки было светлым, тонким, строгим и совсем юным: ей было не больше шестнадцати. На щеках ещё горел румянец, мягкие губы были изумлённо приоткрыты, по виску бежала выбившаяся из косы вьющаяся прядь волос. Цыганка смотрела на него в упор, а он не мог даже улыбнуться в ответ и поздороваться.

– Н-да… Хорошо спели, ромалэ.

От негромкого голоса, донёсшегося от двери, Илья вздрогнул. Яков Васильев стоял у порога, опершись рукой о дверной косяк. Знаменитому хореводу из Грузин было около пятидесяти лет. Его голова и усы лишь слегка были тронуты сединой, невысокая фигура, затянутая в синий суконный казакин, была по-молодому стройной. Тёмное горбоносое лицо казалось равнодушным. Небольшие острые глаза внимательно рассматривали Илью.

– Чей будешь, парень?

Невольно передёрнув плечами, Илья назвал себя, Варьку, родителей, деда Корчу.

– Что скажешь, Яков Васильич? – весело спросил Митро, беря на гитаре звонкий аккорд.

– То скажу, что у тебя третья врёт, подтяни, – не глядя на него, сказал хоревод. Митро смущённо схватился за гриф, а Яков Васильев скользнул неприязненным взглядом по бледному личику Варьки, осмотрел восхищённые физиономии цыган и коротко сказал Илье: – Оставляй сестру. Голоса нужны.

Радости Илья не почувствовал. Вокруг смеялись, шумели, хлопали по плечу, что-то советовали наперебой, а он отвечал невпопад и украдкой искал глазами Настю, почему-то не видя, ещё не понимая, что той давно нет в комнате.

*****

Ночью Илье не спалось. В окно домика Макарьевны глядела ущербная луна, на полу лежали полосы серого света, за печью копошились мыши. Рядом сопел Кузьма. Измученная безумным днём Варька заснула ещё два часа назад – прямо за неубранным столом, сжимая в руке тряпку. Илье пришлось на руках отнести её на большую кровать Макарьевны. Конечно, и думать было нечего о том, чтобы пойти растолкать сестру и, как привык, вывалить ей всё то, что творилось в голове. Илья с завистью покосился на безмятежно похрапывающего Кузьму, встал и начал одеваться.

На дворе захватило дух от холода. Тронутая заморозком трава серебрилась в лунном свете, смутно белели перекладины ворот. Илья передёрнул плечами, запрокинул голову, рассматривая звёзды. Не спеша прошёлся по тёмному двору.

В который раз подумал о лошадях, дожидающихся его на Серпуховской заставе, встревожился – напоили ли? Всыпали ли корма? Перекрестили ли дверь конюшни на ночь? Кто будет думать о чужой скотине…

Внезапно совсем рядом послышался негромкий смех, разговор. Илья изумлённо осмотрелся. Подойдя к воротам, выглянул на пустую, тёмную Живодёрку. Никого не увидев, поднял голову и только сейчас заметил свет в мезонине Большого дома. В жёлтом квадрате окна мелькнула тень. С минуту Илья смотрел на неё. Затем подошёл к большой ветле, ухватился за нижний сук дерева, раскачался, забрался в развилку. Цепляясь за ветки, поднялся выше – и замер.

Сквозь чёрное переплетение сучьев было отчётливо видно, как в мезонине отдёргивается занавеска и открывается окно. Ещё слышней стали голоса.

– Стеша, смотри, какая луна! Да встань, встань! – Настя, смеясь, тащила к окну упирающуюся Стешку. Она была в том же белом платье, распущенные волосы падали на грудь и плечи. Илья невольно всем телом подался вперёд, ближе к окну.

– Настька, да отвяжись ты! – в окне появилось недовольное лицо Стешки.

Она протяжно зевнула на луну. – Ночь-полночь, спать давно пора.

– А мне не хочется! И знаешь что – давай гитару…

– Не дам! – отрезала Стешка. – Весь дом спит давно, ты одна колобродишь.

В кои-то веки никуда не ехать, поспать, как люди… Она отошла в глубь комнаты, и теперь до Ильи доносилось лишь её невнятное бурчание. Настя с улыбкой слушала её, стоя у окна. Вцепившись в шершавую, влажную ветку, Илья жадно смотрел в её лицо.

Внезапно Стешка бросила какую-то фразу, и Настя нахмурилась. Пожав плечами, бросила:

– Дура.

Чего «дура»? – Стешка снова появилась в окне, Илья отчётливо видел её вороний профиль. – Разве таких в хор берут? Эта Варька совсем петь не умеет, два раза такого петуха дала! А на кого похожа? И зачем она Якову Васильичу сдалась – не знаю. Господ пугать?

"Ах ты, выдра… На себя бы посмотрела!" – тихо выругался Илья.

– А этот… как его… Смоляко… Ну да, спел хорошо… Хотя и лучше можно.

А ты его морду видала?! Сатана! И взгляд волчий! Как встал из-за стола, как зыркнул по сторонам – я чуть баранкой не подавилась! Да господа его спьяну за чёрта примут! И что у Якова Васильича в голове – зарежь, не пойму.

– Да уж побольше, чем у тебя! – с досадой сказала Настя. Помолчав, снова улыбнулась. – Как же это было? А, Стеша? "Ай, пропадаю я, хорошая моя!.." Она напела вполсилы, мягко, едва коснувшись высокой ноты, но у Ильи по спине проползла дрожь. Судорожно вздохнув, он прикрыл глаза, облизал пересохшие губы. Вот он – голос… Куда Варьке!

– С ума сошла?! – завопила Стешка. – Ночь на дворе, перебудишь всех!

Закрой окно, лихоманку схватишь, что за горе мне с тобой!

– Сейчас…

Настя высунулась в окно почти по пояс, потянувшись за открытой створкой. Илья отшатнулся, сухая ветка с треском сломалась под рукой – и Настя, повернувшись, взглянула прямо на него. Илья замер. От страха вспотела спина под рубахой. Стороной мелькнула мысль о том, что разглядеть его в таких потёмках девушка не сможет, ведь луна светит сзади. Не свалиться бы только… Зажмурившись, он всем телом прижался к стволу.

Настя вдруг тихо рассмеялась.

– Кузьма! Ты что там делаешь? Человек ты или галка? Слезай, чяворо, иди спать! – Повисла короткая пауза, а затем девушка воскликнула удивлённо, уже чуть испуганно: – Кузьма, это ты?

Илью словно ветром сдуло с развилки. Он съехал по стволу, больно ободрав щёку о жёсткую кору дерева, чуть было не дал стрекача к дому, но вовремя сообразил, что в лунном свете будет виден как на ладони, и ничком упал на землю. Сердце бухало так, что хотелось зажать его рукой, и Илья не слышал звуков, доносящихся сверху. Лишь спустя несколько минут он решился поднять голову.

Окно в мезонине погасло, створки были плотно закрыты. На всякий случай Илья подождал немного. Затем поднялся и медленно пошёл к дому.

Глава 2

Пролетел месяц. Осень подошла к середине, вётлы на Живодёрке давно обнажились, небо было затянуто свинцовыми тучами, то и дело сыпавшими на землю дожди. Впрочем, это не мешало Илье Смоляко с утра до ночи пропадать на Конной площади. Ему везло – торговля и мена шли неплохо,

дневным наваром можно было, не стыдясь, хвастаться перед хоровыми.

В конце концов Илья вынужден был признать, что и в городе жить можно.

В то время в Москве было много цыган. Те, кто не работал в хорах – барышники, – жили возле Конной площади, у Серпуховской и Покровской застав. Целые переулки были забиты смуглыми крикливыми обитателями, дворы пестрели юбками и платками цыганок, по разбитым мостовым носились черноглазые дети. Хоровые же старались выбирать дома ближе к своим местам заработка. Многие из них селились в Петровском парке, возле знаменитых на всю Москву ресторанов "Яр" и "Стрельна". Там снимали дома Поляковы, Лебедевы, Панины, Соколовы – элита московских цыган. Многие жили в Грузинах, вокруг трактира "Молдавия". Десятки семей населяли Рогожскую заставу, Марьину Рощу и Разгуляй.

В хоре Якова Васильева было тогда около тридцати цыган. Примадоннами считались Настя и Зина Хрустальная – двадцатипятилетняя цыганка с бледным надменным лицом. Зина славилась своими романсами и имела бешеный успех у "чистой" публики. У неё был собственный дом в Живодёрском переулке, куда цыгане заходили редко: все знали, что примадонна пятый год живёт невенчанной с графом Иваном Ворониным и тот пропадает у неё целыми днями.

Граф Воронин был московской легендой. Выходец из богатого и древнего московского рода, любимец света, смуглолицый красавец с жёсткими серыми глазами был одинаково вхож и в цыганский дом в Грузинах, и в гостиную генерал-губернатора Москвы князя Долгорукова. Его видели в светских салонах и публичных домах, на скачках и благотворительных балах в пользу инвалидов последней военной кампании, в Дворянском собрании и на каруселях в Петровском парке. Ходили слухи, что Воронин разоряется. Но граф разбивал эти домыслы в пыль своими кутежами у цыган и карточной игрой, счёт в которой порой шёл на десятки тысяч. Цыгане с Живодёрки звали Воронина "Пиковый валет" – за то, что однажды он на спор не глядя выстрелил с пятнадцати шагов в карту – в пикового валета, пробив точно середину чёрного сердечка. Зина Хрустальная называла графа своим проклятием и была от него без ума. Воронин, кажется, тоже любил её, но на шутливые вопросы цыган о том, когда же свадьба, Зина отмалчивалась.

Кроме Зины Хрустальной, собственный дом был и у семьи Конаковых – удачливых барышников, для которых работа в хоре была больше развлечением, чем заработком. Мать Конаковых, цыганка невероятных размеров с лицом разбойничьего атамана и с весёлым нравом, пела вместе с сыновьями.

Цыгане называли её "Царь-пушка". Глафира Андреевна обладала редкой густоты басом, и Яков Васильев перед каждым выступлением упрашивал её:

"Глашка, Христа ради, не труби на весь ресторан! Через тебя никого не слышно!". "Не буду, Яшенька, не буду!" – умильно соглашалась Глафира Андреевна. Но цыгане знали: стоит завести "Гребешки" – и посередине песни все голоса покроет её мощное, рокочущее "Да ты восчу-у-у-уствуй!..", от которого дрожали стёкла в окнах и крестились пьяные купцы. Цыгане прятали усмешки, Яков Васильевич шёпотом ругался, а довольная "Царь-пушка" исподтишка показывала ему свой внушительный кукиш: мол, выкуси-ка, морэ! Чтоб все пели, а я молчала – не дождёшься!

Среди мужских голосов славились басы Митро и Петьки Конакова, а также голос дяди Васи, одного из лучших теноров хора. Послушать, как Васька с Живодёрки поёт "Картошку" и "Тараканов", съезжалась вся московская знать, сам граф Воронин дарил ему по червонцу за каждую песню и уверял, что даже в "Гранд-опера" не услышишь такого тенора. И всё было бы хорошо, если бы не дяди Васин запойный грех. Раз в два месяца гордость хора, никого не предупредив, уходил из дома в неизвестном направлении. Цыгане немедленно кидались на поиски, переворачивали всю Москву, рыскали по трактирам и кабакам, расспрашивали босяков и проституток. Но проходило несколько дней, прежде чем дядю Васю в совершенно непотребном виде находили в питейном заведении где-нибудь на Сухаревке или Тишинке. Ещё день-два уходили на приведение солиста в божеский вид. Затем следовало возмездие в лице разгневанного хоревода. Орать на первый голос хора в открытую Яков Васильев считал недостойным: разбирательство происходило тихо, при закрытых дверях.

Никому ни разу не удалось подслушать, какими словами пользуется при этом хоревод. После ухода Якова Васильича дядя Вася выбирался к цыганам изжелтазелёным, крестился на иконы и клялся всеми святыми, что больше – никогда, ни капли, ни единого глоточка, чтоб его черти взяли на свои вилы! Но, видимо, чертям дядя Вася был без надобности, потому что через несколько месяцев всё повторялось снова. Пела в хоре и дочка дяди Васи – тоненькая, глазастая четырнадцатилетняя Гашка, но её пока что никто не принимал всерьёз.

Появлялся иногда в хоре Гришка Дмитриев – красавец-цыган двадцати трёх лет, высокий, стройный, с огромными чёрными глазами, которые оставались грустными даже тогда, когда Гришка хохотал с цыганами во всё горло.

У него был редкой красоты баритон, и когда Гришка, играя бархатом на низах, пел модный романс "Пара гнедых", рыдала даже вполне трезвая публика.

В ресторан Гришка всегда приезжал на извозчике, а одевался, как князь, небрежно вертел золотую браслетку на запястье и демонстрировал полную коллекцию перстней. Илья долго не мог понять, откуда у этого парня, крайне редко появлявшегося в хоре и никогда – на Конном рынке, такое богатство.

– Вор он, что ли? – осторожно спросил он как-то у вездесущего Кузьмы.

Тот в ответ усмехнулся:

– Да если бы… Купчихами кормится.

– Это как? – не понял Илья.

– А вот так. Не знаешь, что ль, как у них? Муж – по закону, офицер – для чуйств и дворник – для удовольствия. Только у некоторых вместо дворника – наш Гришка.

Врёшь! – Илью даже передёрнуло.

– Не вру. Спроси у наших, коль не веришь. Долгополова купчиха с ним жила и Пореченкова с Большой Полянки, а сейчас он вроде возле Прянишниковой вдовы из Староданиловского крутится. Купчихи его куда как любят! В ресторанах кормят, сами кольца дарят, с себя последнее снять готовы… Фу! Ладно, я не говорил, ты не слышал. Яков Васильич не любит, когда про это болтают…

Кроме цыган на Живодёрке селился бедный люд – мелкие торговцы, чиновники, прачки, мастеровые и желтобилетные девицы. По соседству с Большим домом стоял доходный дом купца Маслишина – бесформенная, заваливающаяся набок развалюха, сверху донизу набитая студентами. Эта весёлая, горластая, всегда голодная братия запросто бегала в гости к цыганам, "стреляла" на несколько дней сахар и масло, целовала ручки цыганским девчонкам и слушала "на халяву" песни. Цыгане, в свою очередь, с восторгом прислушивались к голосовым упражнениям студента консерватории Рыбникова – огромного человека с лицом былинного Добрыни Никитича и мощнейшим басом, которым он ревел оперные арии на всю Живодёрку.

"Эк его забирает – стены дрожат! Право слово – отец протодьякон! – свешиваясь из окон, восхищались цыгане. – Даёт же бог счастье такое…" Среди хоровых ходили слухи о том, что Яков Васильевич сам – лично! – просил Рыбникова попеть у него в хоре, но студент отказался "по идейным соображениям". Когда же Илья спросил у Митро, что может означать последнее, тот с умным видом заявил: "Воспитание не такое. Он же не из простых, у него мамаша – попадья под Тулой. Чего ему в кабаке петь?" В глубине Живодёрского переулка притулился старый двухэтажный особняк со звонком и кривоватой надписью на двери: "Заведение". Это был публичный дом мадам Данаи, дела которой находились в довольно сильном расстройстве. Богатые люди в "заведении" бывали редко: преобладали купцы средней руки, мещане и даже мастеровые из зажиточных. Десять девиц старались как могли, но доходы весёлого дома не повышались. По утрам мадам Даная пила чай в Большом доме, жаловалась цыганкам на бедность, иногда продавала им вязаные шали и салфетки – то был побочный заработок её девушек – и кое-как оплачивала обучение в гимназии двоих сыновей.

Богиней Живодёрки была Настя Васильева. За день её белое платье и алая шёлковая шаль умудрялись промелькнуть чуть ли не в каждом доме узкой, грязной улочки. Её голос звенел из маслишинской развалюхи (Настя брала уроки итальянского вокала у студентов), слышался из окон заведения мадам Данаи (Настя учила девиц наигрывать на гитаре), гневно гремел на всю Живодёрку, если надо было унять раскуражившегося отца семейства, рассыпался смехом на углу, где мастеровые играли в лапту или бабки, и легко перекрывал три мужских голоса, когда ссорились братья Конаковы. Стоило где-то вспыхнуть скандалу или начаться пьяной драке, как кто-нибудь из цыган грозил: "Сейчас Настьку позовем!" – и всё затихало, как кипяток под слоем масла. Илья сам был свидетелем побоища на Тишинской площади между цыганами и фабричными, не поделившими девчонок. Настя примчалась немедленно, с грозным воплем бросилась между ощетинившимися, злыми парнями, выхватила у кого-то нож, швырнула на землю, охнула, порезав ладонь, – и всё прекратилось. Через минуту цыгане бежали за водой, а мастеровые в двенадцать рук искали чистый платок – перевязывать ручку Настасье Яковлевне. Она легко успокаивала пьяных и первой входила в дом дяди Васи, когда тот на седьмой день запоя начинал ломать мебель, гонять разноцветных чертей и выкидывать на улицу жену и дочь. Из дома купца Ракитина, страдающего приступами белой горячки, за Настей раз в месяц высылалась целая делегация – чада и домочадцы, кланяясь, просили "угомонить кормильца". Настя молча надевала шляпку, набрасывала на плечи шаль, шла – и наводила порядок. Яков Васильев, кажется, не одобрял этих поступков дочери, но вслух не возражал.

Матери у Насти не было – она умерла сразу после родов. Цыгане говорили, что она была ещё красивее Настьки, во что Илья, как ни старался, поверить не мог. Разве могли быть у кого-то на свете глаза красивее этих чёрных глаз, спокойных и насмешливых, никогда не сердящихся, или такие же дрожащие ресницы, мягкие губы, густые и тяжёлые косы с вьющейся прядкой у виска?

Разве могла хоть одна цыганка спеть таким чистым и сильным голосом, то взлетающим к облакам, то падающим на бархатные низы, куда и не всякий бас мог спуститься? Разве ещё кому-то было бы так к лицу белое платье, подчёркивающее нежную смуглоту лица? У кого ещё были такие тонкие пальцы, хрупкие запястья, такие плечи? Да что тут говорить…

В Большой дом к Васильевым Илья заходил редко: мешала непонятная робость. Если ему нужен был Митро, он предпочитал свистнуть под калиткой. В первое время Илья надеялся, что на его свист хоть раз выглянет Настя. Но высовывался кто угодно – Стешка, Фенька, Алёнка, гроздь вопящих ребятишек, мать Митро Марья Васильевна, сам Митро и один раз даже сам Яков Васильевич (Илья тогда чуть не умер со страха), – а Настя не показалась ни разу. Иногда они встречались на улице. В первый раз это случилось на другой день после ночной истории с ветлой. Илья боялся поднять на Настю глаза, но та как ни в чём не бывало поздоровалась, спросила что-то о Варьке, пожелала удачного дня и пошла по своим делам. Из этого Илья заключил, что Настя так и не разглядела, кто сидел ночью на дереве.

Варька, которую приняли в хор, бегала весёлая. Целыми днями пропадала у цыган в Большом доме, учила новые романсы, заказывала платья, покупала туфли, примеривалась к персидской шали в лавке на Тверской. Илья без спора давал деньги: его сестра не должна была выглядеть замарашкой среди городских певиц. Вечерами Варька вместе со всеми шла в ресторан, возвращалась глубокой ночью или вовсе под утро, будила брата, восторженно рассказывала о заработанных деньгах, о том, что она пела, как плясала, что сказал Яков Васильич… Илья ругался, что его разбудили, отмахивался, засыпал снова.

К крайнему изумлению Ильи, у сестры быстро появились поклонники.

Сама Варька благоразумно не говорила брату об этом, но однажды проболтался Кузьма. Мальчишка со смехом клялся, что господа в ресторане "шалеют просто" от Варькиной черноты и бровастости, называя Смолякову "истинной дочерью степей", "египетской принцессой" и "кочевой красавицей".

"И от носа её тоже шалеют?!" – ни на миг не поверил Илья. – "И от зубьев?!

Воля твоя, чяворо, только брешешь ты! Я её в таборе сколько лет пристроить не мог, а ты мне здесь…" «Да много ты смыслишь!» – махал руками Кузьма. – "Тут тебе не табор!

Господам же то и нравится, что она чёрная и на воронёнка похожа!

Настоящая цыганка – чуешь? Из-под колеса выпрыгнувшая! В городе-то пойди найди такую им на радость! А как ещё Варька запоёт, так и вовсе…" Илья ничего не понял, но на всякий случай заявил, что, коли так, они немедленно съезжают обратно в табор, чтобы не вводить сестрицу в соблазн.

"Сбежит ещё с гаджом, а я потом со стыда сдохну нашим объяснять, что за…" Договорить он не смог: над головой просвистел старый, грязный валенок.

Илья еле успел пригнуться, валенок бухнулся о стену и обсыпал его пахнущей мышами трухой.

"Ещё раз так скажешь – задушу!" – угрюмо пообещала Варька, стоя на пороге горницы. – "Я – и с гаджом! Совесть у тебя есть?! Брат родной называется, тьфу!" И вышла, хлопнув дверью. Илья поднял с пола валенок, озадаченно посмотрел на Кузьму. Тот пожал плечами, осторожно мотнул головой, – иди, мол, за ней, – но Варька неожиданно просунулась в дверь снова и объявила:

"А будь ты у меня поумней – сам бы с хором ездил! В десять раз против моего заработал бы – клянусь! Сколько раз уж я тебя просила, а ты всё как…" Но тут уже Илья, выругавшись, со всей силы запустил в сестру злополучным валенком, и Варька, пискнув, скрылась в сенях. Кузьма расхохотался:

"Вот два сапога пара, Смоляковы! А она, между прочим, дело говорит!

Съездил бы с нами хоть раз, а?" "Не дождётесь. Много чести барам вашим." Илья не кривил душой: он был уверен, что никогда в жизни не будет драть глотку для господ. Всерьёз уговоры Варьки он не принимал. И впоследствии утверждал, что ноги бы его в хоре не было, не появись у Макарьевны в один из ветреных и холодных ноябрьских дней злой, как чёрт, Арапо.

– Ну, всё, ромалэ, доигрались! – мрачно сказал Митро, входя в горницу.

Илья, Макарьевна и Варька, резавшиеся за столом в дурака, прекратили игру и дружно повернулись к нему. Кузьма мгновенно вытащил из колоды козырного туза, сунул его в рукав и тоже воззрился на пришедшего:

– Чего случилось-то, Трофимыч?

Митро, не отвечая, сел на пол у порога и насупился. Цыгане переглянулись. Варька встревоженно встала из-за стола, подошла к нему:

– Дмитрий Трофимыч, да ты что? В семье что-то? Я слышала, вашу Матрёшу замуж сговорили за Ефимку Конакова… Он что, её не берёт?

– Хуже! – буркнул Митро. – У дяди Васи опять запой.

Глаза Варьки стали огромными. Она испуганно перекрестилась. Кузьма шёпотом сказал "Ой, боженьки…", выронил из рукава спрятанного туза и полез обеими руками в растрёпанную шевелюру. Макарьевна схватилась за голову.

– Сегодня ж день-то какой! – чуть не плача продолжал Митро. – У Баташева, Иван Архипыча, именины! Они весь хор к себе в Старомонетный приглашают, с друзьями гуляют, час назад от них мальчишка прибегал, беспокоятся – будем ли. Яков Васильич обещал, велел, чтоб – все до единого…

Я – к дяде Васе, а его Гашка вся зарёванная сидит. Запил, говорит, ещё вчера.

Ну, вот что я теперь Яков Васильичу скажу, что?! Он же не из него, а из меня три души вынет! Как будто нянька я вам приставленная… Если б хоть не Баташев! Если б другой кто!

Положение в самом деле было отчаянным.

Ещё пять лет назад о братьях Баташевых по Москве шла дурная слава.

Получив после смерти отца огромное наследство, Иван и Николай со всей молодой купеческой дурью кинулись в омут развлечений. Деньги лились рекой, бешеные тройки неслись по Тверской и Садовой, брались приступами публичные дома на Цветном бульваре, визжали хористки в "Эрмитаже", разбивались окна и зеркала в трактирах, летели под ноги цыганкам сотенные билеты, и осыпались золотом балалаечники из русского хора. Десятки раз братья просыпались после бурной ночи в участке или пожарной части. Десятки раз, бросив полицейскому начальству пачку червонцев, выходили оттуда, чтобы к вечеру снова помчаться к цыганам или к проституткам. На счету Баташевых числились два погрома в тестовском трактире во время выступления русского хора, увоз и насильственное лишение чести певицы Агриппины Гороховой, несколько сбитых сумасшедшими тройками прохожих, загнанные на фонарные столбы городовые, отплясывание камаринской с цыганами под окнами городской Думы, перевёрнутые сани, выдернутые из вазонов тропические пальмы во французской ресторации и разнообразные мелкие подвиги вроде площадной брани в общественных местах, зуботычин, пожалованных извозчикам, и варварского обращения с городскими мессалинами.

Всё это продолжалось целую зиму. Купеческое Замоскворечье гудело, в городскую управу и к генерал-губернатору Москвы поступали слёзные письма с просьбами унять лихих братьев, но неожиданно всё закончилось само – быстро и страшно.

Ранней весной Иван и Николай Баташевы возвращались из Петровского парка домой, на Большую Полянку. Ехали в санях, в обнимку с хористками"венгерками[16]", то и дело прикладываясь к бутылкам «перцовой» и великодушно предлагая того же извозчику. Тот не смел отказываться, быстро опьянел и на обледеневшей набережной выпустил из рук вожжи. Кони помчали, вынеслись на тонкий, подтаявший лёд Москвы-реки и там с треском провалились в полынью. Сани и лошади ушли под лёд мгновенно. На отчаянный визг женщин прибежали извозчики с набережной, вызвали пожарную команду с баграми, но вытащить из ледяной воды удалось лишь старшего Баташева. Извозчик, две женщины и младший брат Николай утонули.

Две недели Иван Баташев провалялся в сильнейшей горячке. Доктора уже советовали стряпать завещание, но могучий организм пересилил болезнь:

Баташев поправился. Едва поднявшись, он заказал панихиду по брату, пристроил в сиротский дом двухлетнего сына одной утонувшей хористки и в богадельню – старую мать другой, отвёз три сотенных билета семье извозчика, сдал дела старшему приказчику и уехал из Москвы.

Целых четыре года о Баташеве ничего не было слышно. Разговоры давно прекратились, память о страшном происшествии стихала, уже другие буянили в трактирах и домах свиданий, старый дом на углу Полянки и Старомонетного ветшал и зарастал паутиной. О Баташеве ходили разные слухи: ктото говорил, что он отправился за Урал в раскольничьи скиты, кто-то уверял, что Иван Архипыч утонул спьяну в Волге, кто-то видел его в цыганском таборе, стоявшем под Калугой, кто-то – с калмыками на Саратовской ярмарке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю