Текст книги "Дорогой длинною"
Автор книги: Анастасия Дробина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 68 страниц)
– А что, к тому идёт? – серьёзно спросил Митро.
Посерьёзнел и Семён.
– Да знаешь ведь, в нашем деле всяко бывает. Все под богом ходим.
Митро понимающе кивнул, снова занялся гитарой. Сенька с нетерпением уставился на лестницу. Один из гостей что-то торопливо строчил в записной книжке. Илья тоже взял гитару, пробежался пальцами по ладам, делая вид, что проверяет настройку, исподтишка разглядывал ночного гостя, прикидывал – узнал ли его Сенька. С виду, кажется, нет…
За два месяца, проведённых в Москве, Илья уже не раз слышал о Сеньке Паровозе. И дело было отнюдь не в ухаживаниях последнего за Маргиткой.
Слава Сеньки как первого налётчика гремела на всю Москву. Несмотря на молодость (ему было двадцать пять лет), Семён уже успел стать главной головной болью московского сыска.
Дитя Хитрова рынка, сын уличной красавицы и вора-домушника, Сенька с ранних лет был предоставлен самому себе. С оравой таких же оборванных огольцов он носился по Хитровке и прилегающим переулкам – там вырвут сумку у обывательницы, там налетят на почтенного господина и в минуту обчистят карманы, там собьют лоток с головы торговца и расхватают пироги и сайки… Мать, умирая, передала мальца "с рук на руки" своему тогдашнему обожателю – громиле Стёпке Пяткину. Пяткин на могиле возлюбленной поклялся сделать из "шкета" человека. Стёпкина шайка воров-домушников наводила тогда ужас на весь город, и атаман пристроил мальчишку "стоять на стрёме". Впрочем, на этой бездоходной должности Сенька не задержался и вскоре участвовал в налётах на квартиры москвичей на равных с другими ворами. Ему было тогда одиннадцать лет. А в пятнадцать, когда Стёпку Пяткина зарезали в трактире "Пересыльный", Сенька занял место атамана. Ни один из взрослых воров не воспрепятствовал этому: за молодым домушником прочно держалась слава лихого парня, отчаянной смелости вора и надёжного товарища, который не сдаст своего даже под смертным боем. Именно Сеньке пришла в голову мысль ограбить квартиру обер-полицмейстера Москвы Власовского. Он же и попытался привести безумную идею в исполнение, но делу помешало досадное недоразумение: Сенька ошибся окнами и влез к соседу Власовского, генералу Мордвинову. У генерала оказалась дома кухарка, поднявшая крик на весь переулок. На вопли сбежались дворники, жандармы и пожарные, но всё это ополчение не помешало Сеньке смыться по крыше и стать, несмотря на провал операции, главным героем Хитровки. Он возглавил шайку домушников, готовых идти за него в огонь и в воду, – и Москва задрожала.
В скором времени Сеньке показалось, что квартирные кражи – слишком мелкое занятие для делового человека, и он решил переквалифицироваться на грабежи магазинов. Любого другого на этом опасном повороте карьеры неизбежно ждал бы арест и пересыльный дом, но Сеньке невероятно везло. Полиция всего города гонялась за ним по Москве, устраивались облавы и проверки, ловились Сенькины подельники и любовницы, "накрывались" квартиры, где воры "тырбанили слам", но Паровоз уходил, как вода сквозь пальцы, тем самым умножая свою славу среди московского жулья. О нём сочинялись легенды, пелись песни в тюрьмах и ночлежках, рассказывались захватывающие истории. А манера Сеньки производить грабежи восхищала даже всё перевидевших обитателей Хитрова рынка. Обычно происходило всё так. Средь бела дня к большому магазину на Кузнецком мосту или на Тверской подъезжал извозчик. Из пролётки не спеша выбирался Сенька, одетый настоящим барином – костюм-тройка, мягкая шляпа, плащ или летнее пальто через руку, – за ним шли двое-трое его громил. Компания входила в магазин, останавливалась у главного прилавка, Сенька неторопливо вынимал "смит-и-вессон" и, выставляя его на всеобщее обозрение, деловито заявлял:
– Так, господа покупатели, прошу внимания. Я – Семён Паровоз, это – мои мальчики, мы здеся сейчас грабёж чинить будем. Нервных просят удалиться, жертвы нам без надобности. Барышнев просим не верещать и в обмороки не хлопаться: я чувствительная натура, расстроиться могу. Ежели агенты имеются – так машинка моя заряженная.
В считаные минуты магазин пустел – публика удалялась на удивление быстро и организованно, и в обморок действительно никто не падал. Полицейские агенты, если таковые и имелись среди посетителей, ни разу себя не проявили:
"машинку" свою Сенька в самом деле заряжал. Перепуганный старший приказчик или сам хозяин без лишних слов открывал кассу и ссыпал всю выручку в объёмистые саквояжи Сенькиных помощников. Сенька вежливо раскланивался, делал несколько замечаний насчёт погоды, желал успешной торговли, обнадёживал: "Может, ещё как-нибудь зайдем", – и спокойно, никем не преследуемый, уезжал на извозчике. И лишь после этого начинались положенные вопли, крики, обмороки и вызов полиции. А вечером того же дня приказчики ограбленного магазина в кругу восхищённых слушателей взахлёб рассказывали о "представлении" Сеньки, и по Москве пускалась новая легенда.
Ходили слухи о том, что Сенька заговорённый: недаром его не могла поймать вся московская полиция, недаром пули агентов при облавах свистели мимо, даже не задевая скачущей с крыши на крышу мишени. Сам Сенька всячески поддерживал такие слухи, важно говоря: "Мне тюрьма на роду не написана. Ежели и сяду, так по своей воле, как отдохнуть от вас, дураков, пожелаю". И продолжал внаглую громить магазины и богатые лавки.
У женщин Паровоз пользовался бешеным успехом. Любая из мессалин Хитровки сама готова была заплатить любые деньги, лишь бы "дролечка" Семён переночевал в её комнатёнке. Хитрованками Сенька не брезговал, но менял их как перчатки, заводя новую "любовь" чуть ли не каждую неделю.
При этом была у него на содержании актриса оперетты, худая еврейка с лихорадочно горящими глазами, которой Сенька снимал квартиру в Столешниковом переулке. Экзальтированная певица изводила Сеньку своей ревностью и истериками целый сезон, пока он не приметил в "Эрмитаже" примадонну венгерского хора мадемуазель Терезу. За Терезой последовала персидская танцовщица Зулейка, за Зулейкой – эфиопская царевна Рузанда, подвизавшаяся на подмостках кафешантана в Петровском парке. Устав в конце концов от всей этой экзотики, Сенька взял себе толстую и белую Агриппину из публичного дома на Грачёвке и жил с ней почти по-семейному, изредка отвлекаясь по старой памяти на хитрованских девиц, до тех пор, пока не зашёл в ресторан Осетрова и не увидел там Маргитку.
На сей раз Сеньку, по его же собственному выражению, "забрало до косточек". Целый месяц он каждый вечер появлялся у Осетрова, сорил деньгами, оставлял в хоре солидные суммы и дарил хихикающей девчонке бриллиантовые серьги и кольца с изумрудами. Митро, глядя на всё это, важно заявлял, что меньше чем за тридцать тысяч он дочь не отдаст.
Сказано это было потому, что Митро прекрасно знал: скопить такие деньги первый вор Москвы не в состоянии. Сенька слишком любил шумные кутежи, большую карточную игру и публичные дома и запросто проматывал в два-три дня огромные суммы, "взятые" в очередном магазине. Однако к цыганам Семён по-прежнему приезжал запросто, дарил Маргитке золото, звал с собой в Крым. Та смеялась, не говорила ни "да", ни "нет" и, по мнению цыган, сама была немного влюблена.
Стоило Илье подумать про Маргитку – и девчонка тут же появилась на лестнице. И ведь слышала, чёртова кукла, прекрасно слышала, как подъезжали господа, подняла весь дом, впереди всех кинулась переодеваться и устраивать причёску – и всё равно замедлила шаг и остановилась посреди лестницы как громом поражённая, раскинув руки:
– Да боже ты мой, радость-то какая! Семён Перфильич, солнце моё непотухающее, вот не ждала! Думала уж, позабыл ты свою Машку, Семён Перфильич, свет мой, позабросил…
В её голосе зазвенели самые настоящие слёзы, и Илья в который раз поразился: ну и актёрка! Если бы не видел, как она тогда на Сухаревке посылала этого Сеньку ко всем чертям, – подумал бы, что она по нём ночей не спит.
Сенька вскочил как поджаренный, забыв про своих "господ-сочинителей":
– Машка! Тебя позабыть! А ну-ка, иди ко мне, иди сюда! – Он взлетел по лестнице, прыгая через три ступеньки. – Позволь-ка ручку…
– А целуй обе! – милостиво разрешила Маргитка, протягивая руки ладонями вниз. Сенька поочередно приложил их к губам, а затем легко подхватил девчонку и понёс вниз. Проходя мимо Митро, весело подмигнул:
– Не в обиде, Дмитрий Трофимыч?
– Да бог с тобой, Семён Перфильич… Была бы девка рада… – равнодушно буркнул Митро, но в глазах его скакали весёлые чёртики.
Внизу Маргитка вырвалась:
– А ну пусти… Эй, Яшка! Гришка! Петя! Давайте нашу переулошную, Семёна Перфильича любимую!
Не попросила – приказала, но молодые гитаристы с готовностью сорвались с места. Ещё не успели вступить гитары, а Маргитка уже запела, уперев кулаки в бока и откидываясь назад, глядя прямо в лицо Паровоза зелёными недобрыми глазами:
Разгулялись-разыгрались в огороде свиньи,
Сенька спит себе на крыше, я – на пианине!
Трынди-брынди, ананас, красная калина,
Не поёт давно у нас девочка Марина!
– Это ещё что? – изумлённо спросил Илья у Митро. Тот в ответ пожал плечами, усмехнулся:
– Вот такое теперь поём, морэ… Ей-богу, иногда вспомнишь, как Настька со Стешкой на два голоса «Не шумите, ветры буйные» или «Не смущай» выводили, – просто сердце кровью обливается! А что поделать? Каков спрос, таков и товар…
Илья только махнул рукой. Автоматически продолжая наигрывать на гитаре нехитрую мелодию, глядел на то, как Маргитка бросается в пляску и, разошедшись, бьёт дробушки по-русски, выставив вперёд острые локти и блестя зубами.
Моя тёща по хозяйству сильно беспокоится,
Цельный день козла доила – а козел не доится!
Паровоз смотрел на неё, улыбался всё шире… и вдруг сорвался с места, как пружина, взвился в пляске, завертелся вокруг Маргитки, дробя каблуками пол. Цыгане хором подхватили припев незамысловатой песенки:
Трынди-брынди, ананас, красная калина,
Не поёт давно у нас девочка Марина!
Под конец пляски Сенька схватил Маргитку на руки, вместе с ней повалился на диван, поцеловал под сумасшедший хохот девчонки, и у Ильи ещё сильнее заскреблось под сердцем. Понимая, что думает глупости, что Маргитка старается для хора, делает деньги, что даром ей не нужен этот Сенька, он всё-таки не мог избавиться от непонятной досады. Чтобы не смотреть на обнимающуюся с Паровозом Маргитку, Илья отошёл к окну, сел на подоконник. От нечего делать принялся разглядывать «господсочинителей», не принимающих участия в веселье и о чём-то тихо разговаривающих за столом. Вернее, говорил один из них, тот, что был помоложе, с буйной шевелюрой рыжеватых волос и голубыми навыкат, как у лягушонка, глазами. Записная книжка лежала, раскрытая и забытая, перед ним, а карандашом молодой человек размахивал, как дирижёрской палочкой.
– А вы отговаривали меня сюда идти, Владислав Чеславыч! Я всегда говорил, что цыгане – это чудо нашей эпохи. И прелесть что за девушка эта Маша! Живая, удивительная, влюблена в нашего героя…
– И не удивительная, и не влюблена, – брюзгливо перебил его собеседник, человек лет сорока с острым лицом, сильно испещрённым морщинами, и лысиной, проглядывающей в гриве тёмных, зачесанных назад волос. – Не быть тебе вторым Толстым, мой друг, слишком ты восторжен. Покажи этой Маше сотенный билет – и она тебе изобразит ещё не такую вселенскую страсть.
– Вы циник, Заволоцкий, – со вздохом заметил молодой человек. – Но согласитесь хотя бы, что эти песни, эти пляски египетские – необыкновенны!
Право, ничто не умеет так растеребить души, как цыганская песня. Вот вы упомянули Толстого, а Лев Николаевич и сам писал…
– Лев Николаевич, Алёша, тоже человек и тоже может писать глупости, – раздраженно возразил Заволоцкий. – Я, слава богу, двадцать лет занимаюсь теорией музыки. И могу утверждать со всей определённостью, что никакой цыганской песни и никакого цыганского танца нет и не было. И не только в России, но и во всём мире.
– Не кощунствуйте, Заволоцкий! – сердито сказал сочинитель. – Всему есть предел. Обоснуйте хотя бы ваше чудовищное предположение.
– Извольте. – Заволоцкий, не поворачиваясь, указал в сторону сидящей на диване с Паровозом Маргитки. – Два часа назад, в ресторане, эта ваша египетская богиня пела "Успокой меня, неспокойного". Давай спросим кого угодно из хора. Да вот хоть этого… Любезный, подойди-ка! – обратился он к Илье, который с растущим интересом прислушивался к разговору. Тот быстро спрыгнул с подоконника:
– Что угодно вашей милости?
– Скажи-ка, друг, "Успокой меня, неспокойного" – цыганская песня?
– А как же?! – поразился Илья, не раз слышавший этот романс ещё во времена своей молодости от хоровых цыганок. – Самая что ни на есть!
– Уверен ли ты в этом?
– Да её ещё моя прабабка пела! – не моргнув глазом заявил Илья.
– Ну вот тебе, Алёша, – пожал острыми плечами Заволоцкий. – А если ты помнишь университетский курс литературы, "Успокой меня, неспокойного" есть сочинение Дениса Давыдова. Бравый гусар сочинил романс, показал цыганам, те его с удовольствием запели, и через полвека – пожалуйста, цыганская песня. Давеча захожу в нотный магазин на Кузнецком, прошу показать новинки, передо мной гордо выкладывают "Сборник цыганских песен". Беру, читаю – и что же? "Кашка манная", "Не стой передо мною", "Калинка", "Не целуй, брось" – всё русские стихи, всё русские песни…
Третьего дня слушал Вяльцеву. Объявляют цыганский вальс "Струны уныло звучат". Таскин берёт вступление, Анастасия Дмитриевна – дыхание, зал замирает и… "Хотел бы в увлеченьи к груди твоей прильнуть и в этом упоеньи умчаться в дальний путь"! Мало того, что текст сам по себе пошлейший, сочиненный приказчиком из Охотного ряда! Но чего же, скажи мне, в этих виршах цыганского?! Даже "Шэл мэ вэрсты", которые с таким успехом поют в «Стрельне», даже это – и то просто переложение «Сто я вёрст, молодец, прошёл», всем известной русской песни! Цыгане поют то, что от них хотят слышать, только и всего.
Видно было, что молодой человек несколько сбит с толку. Он растерянно рисовал кривые рожицы на полях записной книжки и тёр кулаком лоб. Илья, тоже озадаченный, снова сел на подоконник и, радуясь тому, что о нём забыли, продолжал слушать спор.
– Н-ну, предположим… Допустим… – Алексей Петрович пририсовал одной из рожиц рожки и отложил карандаш. – А что вы ещё говорили по поводу пляски, которой якобы тоже не существует? Как же это тогда у Лескова?..
– Да оставь ты в покое сочинителей, Алёша! Такие же Владимиры Ленские, как и ты… Марья Дмитриевна! Марья Дмитриевна, нельзя ли тебя на минуточку? – позвал Заволоцкий, и Илья, повернувшись, убедился, что "Марья Дмитриевна" – это не кто иная, как Маргитка, с комической важностью подошедшая к столу. Сенька с дивана, улыбаясь, наблюдал за ней.
– Что изволите, Владислав Чеславыч? – с улыбкой спросила Маргитка, опираясь рукой о столешницу. Тот невольно улыбнулся ей в ответ.
– Видишь ли, Маша, у нас тут профессиональный спор. Не покажешь ли ты начало своей "венгерки" – то, как ты танцуешь в ресторане, медленную часть?
– Для вас всегда с удовольствием, – церемонно поклонилась Маргитка. – Эй, кто там есть? Илья Григорьич, подыграй-ка!
Она взглянула на Илью смеющимися глазами, повела плечами и, не дожидаясь аккомпанемента, пошла плясать.
Илья видел эту её пляску много раз. И в ресторане, на сверкающем паркете, и на кладбище, когда она кружилась, босая, по траве, и дома, среди цыган. И всякий раз сладкий вздох замирал в горле, когда он смотрел на эти плавно поднимающиеся, как крылья, руки, эту тонкую талию, этот узкий мысок туфельки, скользящий под подолом. Он чуть было не выругался от возмущения, когда прямо посреди пляски Заволоцкий резко сказал:
"Спасибо, довольно" – и Маргитка застыла с поднятыми руками.
– Ну, знаете ли, Владислав Чеславыч! – обиженно выпалила она. – Барышнями своими в балетном классе так командуйте, а я…
– Ну, что ты, Маша, – досадливо поморщился Заволоцкий, – у меня в мыслях не было тебя обидеть, и, я уверен, сегодня ты ещё станцуешь мне всё до конца… но позволь вопрос. Была ли ты в этом сезоне в театре на балете?
– Была, как не быть… – растерянная Маргитка даже забыла о своей обиде и совсем по-детски затеребила край платка. – На «Лебединое озеро» бегали на Пасху.
– Ну вот, что и требовалось доказать! – удовлетворённо воскликнул Заволоцкий, откидываясь на спинку стула. – Алёша, эти её па-де-де, эти батманы тебе ничего не напоминают?
– Но не хотите же вы сказать… – медленно начал сочинитель.
– Именно! Именно что хочу сказать! Обычное привнесение балетных па в русскую "Барыню". А зимой она насмотрелась в Петровском парке "Черкесских плясок" и два месяца скакала в ресторане, как балаганный чёрт. Купечество в восторге – как же, цыганские страсти! А потом были выступления в "Эрмитаже" эфиопской царевны Рузанды, и пожалуйста – эти переплетённые руки и запрокидывания корпуса!
– То есть…
– Манера, мой милый! Манера исполнения, наложенная на танцевальные движения, только и всего. И, заметь, всё равно какие движения – балетные, народные, псевдоэфиопские и бог знает какие ещё! То же самое, что делают севильские гитаны и румынские лаутары. Я не удивлюсь, если в следующем сезоне наши цыганки запляшут "Танго смерти" – говорят, оно в большой моде в Париже…
Маргитка, видя, что на неё не обращают внимания, надменно задрала подбородок и отошла от стола.
– Змея, а не человек, – пожаловалась она Илье. – Сидит, смотрит, слушает – и всё ему не так! И песни не те, и пляски не такие, и двадцать лет назад голоса были, а сейчас – смех один…
Тот только пожал плечами, не поняв из учёного разговора и половины.
– Раз не нравится – чего ходит?
Маргитка фыркнула, что-то ответила, но Илья уже не услышал её. Потому что в двух шагах, у другого окна, негромко запела Настя.
Он совсем забыл, что жена тоже находится здесь, в этой комнате, в двух шагах от него. Настя стояла лицом к окну, глядя в тёмный сад, где шуршал дождь. Её стройная фигура в чёрном платье казалась статуэткой. Свечи бросали мягкий свет на её высокую причёску, играли искрами на браслетах.
Настя пела вполголоса, явно для себя, но Илья расслышал слова. Давно она это не пела.
Как хочется хоть раз, последний раз поверить…
Не всё ли мне равно, что сбудется потом?
Любовь нельзя понять, любовь нельзя измерить,
Ведь там, на дне души, как в омуте речном…
В зале один за другим смолкли разговоры. Илья давно привык к такой реакции на пение жены, но и у него уже побежали мурашки по спине. Дэвла… и откуда в ней это? Понимая, что надо бы подойти и подыграть ей, раз уж всё равно все слушают, он не мог сделать ни шагу и лишь стоял и смотрел на стройную и прямую спину Насти, на блеск свечей в её волосах, на тонкие пальцы, лежащие на подоконнике. Она сама повернулась к нему. Оглядев зал, чуть улыбнулась, взглядом попросила: помогай. Илья хорошо помнил этот романс и сразу же нашёл вторую партию. Настя подошла к мужу, встала рядом, и дальше они пели вместе.
Проглянет солнца луч сквозь запертые ставни,
И всё ещё слегка кружится голова,
И в памяти ещё наш разговор недавний,
Под струнный перебор звучат твои слова…
Краем глаза Илья увидел светлую дорожку, бегущую по щеке Насти. Он поспешно отвернулся и заметил, что Сенька Паровоз сидит на самом краешке дивана, весь подавшись вперёд, и с полуоткрытым ртом слушает романс. Вот-вот, дорогой, с неожиданной гордостью подумал Илья. Это тебе не «Трынди-брынди, ананас». Прибавил дрожи струнам, и голос Насти взлетел к потолку и забился там на такой горькой ноте, что Илья невольно умолк, закрыл глаза. Настька… Ох, Настька… В ноги бы тебе повалиться за всё, что было, и за то, что сейчас творится…
Не нужно ничего – ни слов, ни сожалений,
Былого никогда нам больше не вернуть.
Но хочется хоть раз, на несколько мгновений
В речную глубину без страха заглянуть…
Пусть эта глубь – безмолвная, пусть эта даль – туманная,
Сегодня нитью тонкою связала нас судьба.
Твои глаза бездонные, слова твои обманные
И эти песни звонкие свели меня с ума…
Романс кончился. Мягко вздохнув, смолкла гитара. Илья стоял с низко опущенной головой, боясь встретиться глазами с женой. Он сам не знал, чего боится, но чувствовал: один-единственный Настькин взгляд, и он невесть что сотворит.
В полной тишине с дивана поднялся Сенька Паровоз, быстро перешёл комнату, и Илья увидел его изумлённое лицо. Сейчас особенно было видно, как ещё молод этот знаменитый на всю Москву налётчик. Подойдя к Насте, он уставился на неё в упор. Та, уже успев вытереть слёзы, встретила его спокойным ясным взглядом.
– Откуда ты, мать? – с запинкой спросил Сенька. – Я… тебя не видал тут ране.
– Разумеется, не видал, – улыбнулась Настя. – Я здесь в гостях. Зови меня, парень, Настасья Яковлевна.
Она протянула руку. Сенька осторожно взял её в обе ладони, спросил:
– Можно?.. – И, дождавшись улыбки, неумело поцеловал. Затем, спохватившись, полез в карман, вытащил деньги не считая.
– Вот… Это – тебе. Всё тебе. И это…
Смятые ассигнации усыпали подоконник, несколько бумажек упали на пол. Настя кивнула:
– Спасибо, молодец. – И, не поднимая упавших билетов, отошла. За ассигнациями Сенька нагнулся сам, собрал их все, передал Илье. Он взял не кланяясь, краем глаза увидел бледное, застывшее лицо Маргитки с закушенными губами. Забившись в угол дивана, она ненавидящим взглядом смотрела на Настю.
– Иезус Мария… Настасья Яковлевна? Илья! Вы? Это вы?!
Все в комнате обернулись на этот возглас. Заволоцкий, бледный, с дрожащими губами, утративший свой лениво-презрительный вид, неловко поднимался из-за стола. Выйдя, он устремился к Насте, но на полпути остановился, повернулся к своему спутнику и срывающимся голосом сказал:
– Вот, Алёша… Вот она.
– Та самая?.. – прошептал молодой человек, невольно оглядываясь на висящий над роялем портрет. А Заволоцкий уже переводил глаза с Ильи на Настю, растерянно улыбался и спрашивал:
– Но… как же так? Откуда? Из каких степей далёких?.. Господи, как я мог не разглядеть, не узнать так долго…
– А вот я вас сразу узнала, Владислав Чеславыч, – спокойно сказала Настя. – Хоть и изменились сильно. Кудри утратили…
– Да что кудри, что кудри, Настасья Яковлевна! – всплеснул руками Заволоцкий, и Илья, удивлённо переводящий глаза с жены на барина, только сейчас сообразил, кто находится перед ним.
Мать честная, сто лет прошло… Отчётливо вспомнился ледяной январский вечер, тёмный зал, отблески свечей, юноша студент, смущённо читающий свои стихи, глаза Насти, совсем девчонки, восхищённо сжавшей руки. Кажется, она тогда первой и закричала: "Надо из этих стихов романс сделать!" И получились "Твои глаза бездонные", и он же, Илья, пел это целый сезон.
– Но, как же вы, Настасья Яковлевна? Куда же вы исчезли? Илья, как ты мог её увезти из хора? Как мог уехать сам?! Видит бог, такого тенора, как у тебя, я больше не слышал нигде и никогда. Слышишь, Алёша, – нигде и никогда! Клянусь великой тенью Чайковского!
– Не трожьте покойников, Владислав Чеславыч, – проворчал Илья. – Теноров на Москве без меня немерено. Рассказали б лучше, сами-то как?
– Да что я… – Заволоцкий отвечал Илье, но не отрываясь смотрел на Настю, и она улыбалась ему глазами. – Что я… В молодости всё казалось ветерком, столько было надежд и чаяний, столько прожектов, и вот… Извольте видеть: учитель бальных танцев. Попутно сотрудничаю в "Московском листке" вот с этой юной надеждой отечественной журналистики.
– Да что ж тут плохого? – Настя опустилась на стул, жестом пригласила Заволоцкого сесть рядом. – Это ведь дело, барышень обучать. И в газету писать тоже нужно, если с умом. А стихов больше не сочиняете?
– Ушли вы – и ушло вдохновение, – серьёзно сказал Заволоцкий. – Поверьте, как только вы скрылись из Москвы, не смог выжать из себя ни строчки. Даже в университете в Татьянин день. Не так давно видел в магазине ноты нашего с вами романса, который вы только что пели. Разумеется, стоит имя другого автора, название – "Твои глаза зелёные", отчасти изменен текст…
Купил, как воспоминание о буйной юности. Пылится теперь на полке. А как Илья его пел, боже праведный!
– Он и сейчас не хуже поёт, – сказала Настя, и Илью поразила нежность, скользнувшая в её голосе. Он невольно взглянул на жену, поймал её улыбку.
Притворно нахмурившись, спросил:
– Нэ, со – мангэ тэ багав ваш лэскэ[123]?
– Сбага[124], Илья, – неожиданно ответил вместо Насти Заволоцкий, и Илья, смутившись, сообразил, что все студенты маслишинской развалюхи вполне сносно изъяснялись по-цыгански.
– Простите, Владислав Чеславыч… Не забыли романэс?
– Кое-что помню. Я ведь часто бываю здесь и в других хорах, занимаюсь изучением цыганского искусства. Но что обо мне! Ты спой, пожалуйста. Мой друг такого, ручаюсь, никогда не слышал… да и не услышит более. Илья, ради бога, "Отойди, не гляди" вместе с Настасьей Яковлевной! Алёша, иди немедленно сюда!
Но тот уже и сам торопливо подошёл, сел верхом на стул и совсем подетски опустил голову на кулаки. Настя положила руку на гриф гитары мужа.
Илья вздохнул и взял аккорд. Перед тем как начать петь, покосился на диван и увидел, что ни Маргитки, ни Сеньки Паровоза нет в комнате.
На улице шёл дождь. Невидимые капли стучали по листьям, тихое шуршание наполняло ночной воздух, трава блестела в свете окон. Стоя на крыльце, Маргитка куталась в шаль, с болезненной гримасой вслушивалась в поющие голоса.
– Поёт, проклятый… С ней поёт! С ней!
– А ты чего хотела? – Стоящий рядом Паровоз вытер мокрое от дождя лицо, усмехнулся. – Она ему жена, а ты кто?
Маргитка молча повернулась к нему. Сенька встретил её прямым наглым взглядом:
– Думала – не узнаю?
– Да что ты знаешь? – попыталась усмехнуться Маргитка, но губы её дрожали. Паровоз заметил это, нахмурился. Сказал уже без издёвки, злым отрывистым голосом:
– Я ведь не слепой, промежду прочим. И на Калитниковском кладбище тож дела имею. Раз тебя увидел, раз – его. А потом и обоих. Никодим, старый чёрт, молчит, но вы ж в его хибаре не романцы складываете, поди.
Маргитка, стиснув зубы, упорно смотрела в темноту сада. Её пальцы судорожно сжимали шаль у самого горла. Не глядя на Паровоза, она хрипло спросила:
– Тебе что до того?
– Спрашиваешь – что?! – Сенька взял её за запястья, с силой развернул к себе. – А не боишься, что я твоему отцу скажу? Что цыгане твои узнают?
Что жена его…
– Нет! – вырвалось у Маргитки. – Паровозик, брильянтовый! Не она только!
Христа ради, только не Настька! Илья убьёт меня, понимаешь? Убьёт!
Семён молчал, улыбался, но лицо его было недобрым. Маргитка молча, ожесточённо вырвала у него руки. Глядя в упор, хрипло спросила:
– Что взамен хочешь, серебряный?
Семён, не переставая улыбаться, нагнулся к ней, прошептал несколько слов. Маргитка отпрянула, как ошпаренная:
– На Хитровку?!.
– Как знаешь. – Сенька потянулся всем телом, засвистел. – Ежели нет – прямо сей минут к твоему отцу иду. Иль к Настасье Яковлевне. Такую бабу грех дурить.
– Не ходи. – Маргитка снова стянула на груди шаль, прислонилась к мокрой стене дома. Сквозь зубы сказала: – Будь по-твоему. Мне терять нечего.
Паровоз молчал. Если бы Маргитка взглянула на него сейчас, она увидела бы, что первый вор Москвы изрядно растерян. Но Маргитка, не отрываясь, смотрела в тёмный сад. А в освещённом доме два голоса – сильный красивый тенор и серебряное меццо-сопрано – сплетаясь, тосковали:
Нам блаженства с тобой не дадут, не дадут,
А меня с красотой продадут, продадут…
Гости уехали под утро. Цыгане разошлись, в доме наступила тишина. Илья и Настя последними поднялись в свою комнату. В темноте Илья, как был одетый, повалился ничком на постель.
– Разделся бы хоть… – попросила Настя.
Он повернулся, приподнялся на локте. Из-под полуопущенных век проследил за тем, как жена зажигает свечу, как, устало вздохнув, садится перед зеркалом и медленно вынимает шпильки из причёски. Чёрные пряди освобождённых волос одна за другой падали ей за спину. В зеркале Илья поймал её взгляд. Опустив глаза, пробурчал:
– И как ты его узнала только? Старик стариком, лысина, как паркет, сверкает…
– Не знаю… Сразу вспомнила.
– Из-за него плакала-то?
– Что? – изумлённо повернулась к нему Настя. Поймав напряжённый взгляд мужа, взялась за голову, с улыбкой простонала: – Ох, Илья… И когда ты уймешься только? Я ведь уже старуха!
– Хороша старуха… – Илья отвернулся к стене. – Даже Паровоз этот – и тот ошалел. Все карманы вывернул перед тобой, чуть на колени не упал.
– Ну, Паровоз… Он – мальчик. Поди, и песен-то приличных не слыхал никогда.
– Плакала ты! – упрямо сказал Илья. Он сам не знал, зачем ему понадобился этот разговор, чувствовал, что ищет неприятностей на свою голову, но забыть о светлой дорожке, пробежавшей по Настиной щеке, уже не мог.
– Ну, что ж… плакала. – Настя опустила руки с последними шпильками, перебросила волосы на плечо. Тихо вздохнула. – Тебя слушала.
– Меня?! – растерялся Илья. – Меня?.. А я думал…
У него хватило ума не закончить фразы, но Настя не заметила его замешательства. По-прежнему сидя спиной к мужу, она смотрела в зеркало.
– Я ведь тебе всегда говорила: за твой голос весь хор отдать не жаль. Я ещё девчонкой была – разум теряла от него. Сейчас-то ты редко поёшь, уж не знаю почему… Но как заведёшь что-нибудь, у меня вся душа дрожит. Жаль, что у тебя одни кони в голове.
Илья, не отвечая, поднялся, перешёл комнату. Сел на пол рядом с женой.
– Настька… Ничего, если спрошу?
– О чём? – Она не удивилась.
– Скажи, а вот если бы… Вот если бы я петь совсем не умел? Был бы, как пенёк, безголосый, даже "Обманула-провела" не вытянул бы? Ты бы тогда…
Пошла бы ты со мной тогда?
Тишина. Настя молчала, а Илья не смел поднять глаз. Сидел на полу, смотрел на полукруг света, очерченный свечой. И уже не ждал ответа, когда услышал тихий не то смешок, не то всхлип.
– Конечно, пошла бы. Забыл, как я тебя любила?
– Любила всё-таки? – попытался усмехнуться он. Остро, как никогда в жизни, болело сердце. И даже голос жены слышался будто издалека:
– Вот глупый… И любила, и люблю. Что это тебе в голову пришло?
Илья, не ответив, уткнулся в её колени. Долго сидел так и, когда встревоженная Настя уже наклонилась к нему, вдруг резко вскочил и опрокинул её на постель.
– Илья! Господи! Илья! Ты с ума сошёл! Нет, видали вы, люди добрые, – устал он! – испуганно отбивалась Настя. – Да успокойся ты, жеребец, что ж тебя под утро разобрало? Дети вот-вот проснутся! Отстань, сдурел совсем!
Опять к осени с пузом буду, цыгане со смеху умрут!
– Ты мне жена! – прорычал Илья, с размаху валясь рядом с ней. – Забыла?!
Напомню сейчас! Будет пузо – будешь рожать! Это тебе не романсы распевать!