355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Дробина » Дорогой длинною » Текст книги (страница 34)
Дорогой длинною
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Дорогой длинною"


Автор книги: Анастасия Дробина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 68 страниц)

"Да на что мне, глупая, твоё полотно?! Уноси обратно!" "А мне оно на что?" "Продашь! Детей накормишь! Богатая, что ли, сильно?" "Сама продай! И своих накорми! В городе вон продай да хлеба себе купи! Нешто так правильно, что ты на меня вечор столько сил-то положила? Да не бойся, мы-то с голоду не помрем, я к осени, как ты велела, к брату в город переберусь, не оставит небось, я у няго одна сестра…" – говоря, баба раскатывала прямо по росной траве рулон белёного плотного полотна.

Из соседних шатров уже повылезли цыгане, и растерянной Насте оставалось только принять подарок. Баба ушла в деревню размашистым мужским шагом, бодро и фальшиво напевая "Вы не вейте, ветры буйные".

Настя озадаченно мяла в руках полотно. Варька, спрятав лицо в ладони, хихикала. Цыганки переглядывались, не зная, то ли посмеяться над Настей, то ли похвалить её. А старая Стеха одобрительно крякнула:

"А умница Настька-то форитка[108]! Умеет добыть!" Так Настя и гадала: долго, часами слушая заунывные рассказы деревенских баб об их горестях, сочувственно кивая, расспрашивая, задавая вопросы, утешая, советуя. И даже не касалась ни карт, ни зеркальца для гадания, – а бабы хлюпали носами, благодарили и совали в лоскутную торбу гадалки всё, что находилось в доме: от яиц и картошки до отрезов ситца.

"Бог ты мой, второй год всего как добывать ходит, а такой навар… Что ты гаджухам говоришь, дорогая?!" – поражались бывалые таборные добытчицы, разглядывая раздутую Настину торбу.

"Ничего не говорю." – честно и смущённо отвечала Настя. – "Иногда и вовсе рта не открываю, они сами мне всё говорят…" Цыганки недоверчиво поджимали губы, а старая Стеха посмеивалась:

"Дуры вы, дуры! Да вы на неё посмотрите! Да такой богородице сам чёрт что угодно расскажет, – лишь бы она перед ним сидела, улыбалась да глазками своими ясными в душу грешную смотрела! Не то, что вы, вороны длинноносые, только каркать под окнами и выучились: "Пода-а-ай, яхонтовая, мужу на водку, а то он меня прибьёт…" Ох, не прогадал Смоляко, ох не прогадал! Козырную взял!" Зимовать, как обычно, ездили в Смоленск. Всем табором садились в знакомой слободе, где их давно принимали на зимние месяцы. Настя, зажив оседлой жизнью, заметно веселела, снова начинала распевать романсы, учила петь и детей. Они росли здоровыми, Дашка первой встала на ножки, тёмный пух на её головке сменился каштановыми кольцами, чёрные глазки весело светились. Когда у родителей бывали гости и начиналась пляска, Дашка, двухлетняя, лихо прыгала среди танцующих цыганок, и те хором пророчили: "Плясуньей станет, ромалэ, каких свет не видел!". И Дашка стала бы, видит бог… не случись того душного грозового лета тринадцать лет назад.

Табор тащился по кубанской степи на ярмарку в Ростов. В воздухе над дорогой с утра до позднего вечера висело жёлтое марево, от жары шатались даже лошади, собаки и вовсе отказывались идти, укладываясь в горячую пыль и свешивая на сторону языки. Табор растянулся вдоль дороги, как рассыпавшиеся далеко друг от друга бусины, цыгане уже не могли ни петь, ни разговаривать, а только таращились мутными от духоты глазами вперёд, ожидая остановки. А впереди, как назло, не попадалось ни реки, ни прудика.

Настя лежала в телеге вместе с детьми. Варька брела позади. И она, и Илья, сидящий с вожжами в руках, с тревогой посматривали на крохотное круглое облачко, выплывшее из-за горизонта. Другие цыгане тоже косились на этот тёмный шарик, зная – к добру такие облака не появляются.

Облако близилось, росло и на глазах наливалось чернотой. Стихло всё, даже степные чирки перестали сновать через дорогу. Куда-то исчезли слепни и мухи, замерла выгоревшая трава. На огромном каштане, торчащем, как свеча, посередине степи, не шевелилось ни листочка. Дед Корча озабоченно задрал к небу седую бороду и коротко скомандовал:

Тэрден[109]!

Через минуту цыгане накидывали на головы фыркающих лошадей мешки и одеяла. Женщины привязывали к себе маленьких детей, собаки, рассевшись в пыли, хором выли, и никаким криком нельзя было заставить их умолкнуть. Бледная Настя сидела возле телеги, прижимая к себе спящего Гришку и вертящуюся у неё на руке Дашку. Илья, ругаясь, накидывал на голову норовистой саврасой кобылы рваное одеяло. Варька помогала ему.

– Илья, это буря, да? – услышал он последний вопрос жены.

Ответить Илья не успел: порыв ветра вырвал из его рук одеяло, кобыла, захрапев, рванулась в сторону, её ржание перекрылось Варькиным визгом, и стало темно.

От ветра полегла трава. По дороге понеслись сухие комки перекати-поля, цыганские тряпки, верещащий от страха щенок. Всё это мгновенно исчезало во вздыбленных клубах пыли. Чёрное небо сверху донизу распорола голубая вспышка, грохнуло так, что цыгане попадали на землю, и тут же полило как из ведра.

Илье приходилось и раньше встречаться с ураганами в степи, но такого, как этот, он не видел ни разу. Люди держались, вцепившись друг в друга, и Илья едва смог разжать руки Насти, чтобы взять у неё детей: "Дай мне, я сильнее! Не вырвет!" А она, словно обезумев, мотала головой и прижимала к себе орущие комки. Во вспышках молний Илья видел искажённое от страха лицо жены с прилипшими волосами. Сквозь вой ветра едва доносился голос Варьки: "Илья, кони! Боже мой, кони!" Он не пытался ответить, и так зная, что лошади разбежались. Стоял на коленях, держась за наспех вколоченную в землю жердь, прижимал к себе Настю и детей, отворачивался от хлещущих струй дождя. Ветер уже не выл, а ревел, старый каштан трещал и гнулся, как прутик, по земле бежали потоки воды. Илья, поздно спохватившись, что их телега осталась стоять почти под самым деревом, попытался отойти в сторону, но ветер не давал сделать ни шагу. Стиснув зубы, он попытался ещё раз… и в этот миг наступил конец света. По крайней мере, так показалось Илье, когда он увидел расступившиеся в сумрачном свете тучи с рваными краями и синий сверкающий столб, разделивший небо. Никогда в жизни он не видал такой молнии. Табор осветило как днём, над телегами поднялся дружный вой: даже мужчины орали от страха. От грохота содрогнулась степь, сияющий комок ударил в старый каштан, тот вспыхнул, как щепка, раскалываясь надвое, и Илья отлетел в сторону. Гришка вывалился у него изпод рубахи – Настя едва успела поймать катящийся комок. Следом вспыхнуло ещё несколько молний, и в их свете Илья увидел остановившиеся глаза трёхлетней дочери, которыми она не моргая смотрела на пылающий каштан.

Через полчаса всё прекратилось. Ураган унёсся в сторону реки, небо очистилось, старый каштан уже не горел, а дымился, солнце осветило переломанные телеги, разбросанные шатры и перепуганных насмерть людей. Цыгане поднимались один за другим, первым делом пересчитывали детей, затем начинали крутить головами в поисках улетевшего добра, крестились, спрашивали друг друга – все ли целы? Целых телег не осталось ни у кого; люди, слава богу, все остались живы, только кривого Пашку ударило жердью от шатра, да у одной из цыганок была сломана рука, попавшая под колесо.

Дорога наполнилась охами, вздохами, причитаниями, рёвом детей. Цыгане разбрелись по степи в поисках разбежавшихся коней, женщины собирали вещи и остатки шатров. И никто уже не ждал большего несчастья, когда вдруг над полем пронёсся дикий крик. Вопила Варька, упав на колени и вцепившись обеими руками в растрёпанные волосы. Тут же к ней сбежались все.

Молча, со страхом уставились на бледную Настю. У той по лицу катились слёзы. Держа за плечи дочь, она хрипло просила:

– Доченька, чяёри, посмотри на меня… Дашенька, пожалуйста, посмотри…

Изумрудная, брильянтовая, посмотри на меня…

Дашка удивлённо улыбалась. Её остановившиеся глаза смотрели, не моргая, через голову матери в синее, словно умытое небо.

Настя теперь плакала не переставая. Днём, ночью, сидя в телеге, стоя на ярмарочной площади, лёжа рядом с Ильёй в шатре. Плакала, не вытирая слёз, и Илья не знал, что ей сказать. У него самого при виде неподвижных Дашкиных глаз что-то сжалось в горле и не отпускало несколько дней, мешая дышать и говорить. Не отпускало до тех пор, пока неделю спустя, ночью, лёжа рядом с женой и слушая, как она беззвучно давится рыданиями, он не спросил:

"Хочешь, вернёмся в Москву? На землю сядем? Слово даю, сядем!" Бог свидетель, согласись тогда Настька – он бы сдержал своё слово. И вовсе что угодно сделал бы, лишь бы Настьке полегчало, лишь бы прекратились эти молчаливые слёзы с утра до ночи, лишь бы хоть немного осветилось её почерневшее, застывшее лицо. Но Настя лишь покачала головой. Хрипло, не глядя на мужа, сказала:

"Зачем? Я привыкла… Да и зима уже скоро." До зимы ещё было добрых четыре месяца, но Илья настаивать не стал.

Кое-как докочевали до первого снега, вернулись в Смоленск, и всю зиму Настя таскала дочь по докторам. Илье прежде и в голову не приходило, что на этих живодёров можно ухлопать столько денег. Но он давал не споря, сам надеясь на любое, пусть даже самое дорогое чудо. Но смоленские доктора только разводили руками. Не помогли и знахарки, и молебны в церкви, и Настины молитвы, и даже Варькино ночное беганье голышом, в вывернутой овчине на голове, вокруг дома – крайнее, самое надёжное средство. Дашка больше никогда не видела солнца. Через три года Настя окончательно смирилась с этим, и тратиться на врачей перестали.

Время шло. Проходил год за годом, и каждую весну они неизменно трогались в путь. Один за другим рождались дети, пять человек – и все мальчишки.

Всех детей Настя сама учила грамоте и счёту, а старшего, Гришку, даже отдала в Смоленске учиться играть на скрипке. Долго, конечно, это ученье не продлилось – конец осени да зиму, до тех пор, пока не тронулись снова кочевать. Но скрипка уже накрепко застряла в Гришкиных ручонках, и Илья, мечтавший пустить старшего сына по своим стопам, быстро понял: толку на конном рынке из Гришки не будет. С возрастом он стал похож на мать: худенький, глазастый, с тонкими руками. Хорошо пел, хотя Настя и сердилась, говоря, что до тринадцати лет, – пока не начнёт ломаться голос, – учиться петь ему не нужно. Серьёзное личико мальчика оживлялось лишь тогда, когда Гришка брал скрипку. И чего только не вытворяла она в его руках! Старый смоленский еврей выучил его правильно держать смычок, а дальше Гришка старался сам, играя по слуху что придётся. Из Смоленска он вывез заунывные еврейские мелодии; в Кишинёве с утра до ночи пропадал у заезжих румын, перенимая их дребезжащие напевы; в Ростове часами простаивал около театра, принося домой обрывки "Лебединого озера" и "Аиды"; на ярмарке в Новочеркасске высмотрел турецкую плясунью Джамиллу и вечером уже наигрывал тягучую азиатскую песню. Настя радовалась, глядя на сына, Илья пожимал плечами.

Дашка тоже росла, и к двенадцати её годам стало ясно, что она будет красавицей. Илья, глядя на дочь, только диву давался: всем она напоминала его – и смуглотой, и густыми бровями, и глазами, чёрными, чуть раскосыми, с голубоватым белком, и высокой линией скул, и губами, и носом… и всё же Дашка была хороша. То ли Лушкина кровь смягчила цыганские черты, то ли бог решил так пошутить. Голос у Дашки прорезался рано; едва научившись говорить, она, картавя, повторяла за Настей: "Пала гнедых, запляженных с залёю…" А в пять лет дочь, повергнув Илью в немалое изумление, первый раз попросилась:

– Возьми меня на Конную…

– Зачем, чяёри? Иди вон матери помоги…

– Нет. Хочу с тобой.

Он взял – забавы ради. Всё равно Гришка сроду не просил его об этом, а остальные мальчишки ещё были слишком малы. И с тех пор Дашка ходила за отцом как пришитая. По-деловому, захватив кнут, шла с ним на Конную площадь; сидела под столом в трактире, пока Илья распивал с покупателями магарыч; цеплялась за его штаны, когда он отправлялся потолковать с цыганами о делах. Насте это не нравилось:

– Зачем её на Конную таскаешь? Место разве ей там? Она – девочка, пусть хоть петь учится, хоть гадать. Ты ещё верхом на лошадь её посади и кнут в руки дай!

– И дам! – отшучивался он. – Хоть дело в руках будет, с голоду не пропадёт!

– Её же замуж никто… – начинала было Настя и… обрывалась.

Было очевидно, что замужем Дашке не бывать. Ни таборным, ни городским не нужна слепая жена. И поэтому Дашка делала что хотела, бродя за отцом как тень, и занимаясь тем, чем цыганская девчонка вовсе не должна была интересоваться.

И в кочевье Дашка тоже ходила за Ильёй как хвост. Весной, когда табор трогался прочь из города, Дашка неизменно шла рядом с отцом, отказываясь ехать в телеге, полной мальчишек, лихо шлёпала босыми ногами по ещё холодной грязи, держалась за рукав отца или край телеги, улыбалась, глядя неподвижными глазами на умытое солнце, и из неё сыпались вопросы:

"Дадо, а как же другие люди летом в домах живут? А разве им не плохо, не душно? А почему не все цыгане кочуют? А зачем ты маму из Москвы увёз?

А почему её за тебя отдали?" Он смеялся, отвечал. Сам не замечая, рассказывал такое, о чём, казалось, давно забыл, о чём не говорил даже Насте, чего не знала даже Варька. Иногда напевал какую-нибудь долевую песню, и Дашка почти сразу же вступала вторым голосом. Голос у неё был, как у Варьки, – низкий, грудной. Она хорошо пела и романсы, которым учила её Настя, и без труда тянула "Лучинушку" или "Уж как пал туман". Но стоило ей завести глубоко и сильно:

"Ай, доля мири рознесчастно…" – и у Ильи сердце останавливалось. В такие минуты он всегда думал о матери, которой никогда не видел. А когда табор становился на ночь посреди степи, Дашка тут же пристраивалась к старой Стехе и вела с ней долгие беседы вполголоса. Другие девчонки смеялись и брызгались водой у реки, ломались перед парнями, с вплетёнными в волосы ромашками плясали у углей… а Дашка даже не подходила к ним. Тихо сидела рядом со стариками, напевала песни, слушала Стехины сказки. К четырнадцати годам она знала этих сказок великое множество. И иногда, вечером, в таборе вдруг случалось чудо: куда-то разом пропадали все дети.

Впрочем, толпа мелюзги очень быстро обнаруживалась возле палатки Ильи Смоляко, где возле костра сидела Дашка и, глядя неподвижными глазами в розовое от заката небо, рассказывала сказку. И рассказывала так, что подошедшие от нечего делать взрослые долго не могли отойти, слушая так же зачарованно, как и детвора, и долго потом крутили от удивления головами, недоумевая – откуда она только такое знает? Где набралась этого? И так Дашка сказочничала до тех пор, пока зимой, в Смоленске, её пение не услышал друг Ильи, цыган из трактирного хора.

"Что ж ты, морэ, девчонку дома держишь? Совесть у тебя есть? Да в хоре её на руках носить будут!" Илье подобная мысль и в голову не приходила. Но хоровика неожиданно поддержала Настя, за ней и Варька заголосила, что девочка сможет заработать денег для семьи. Потом вдруг запросился у отца в хор и Гришка со своей скрикой. Илье оставалось лишь пожать плечами. Но отпустить Дашку в хор одну или даже с Гришкой он не хотел, хорошо помня, в какие неприятности может там вляпаться молодая цыганка. Пришлось самому тряхнуть стариной, настроить гитару и отправиться с детьми в трактир. Смеха ради он позвал и Настю:

"Пошли, а? Покажешь там, где рай на земле!" Она промолчала, вся потемнев. И с запоздалым сожалением Илья понял, что не надо было так шутить.

Хозяин трактира, горбатый еврей Симон, был рад до смерти. Ещё бы, усмехался про себя Илья, ведь с того дня, как в трактирном хоре появилась семья Смоляковых, доходы Симона выросли вдвое. Полгорода стало приходить слушать голос слепой девочки, гитару её отца и скрипку брата. Сам Илья почти не пел – если только нужно было подвторить Дашке. Почему-то стоило запеть – и вспоминались далёкие годы, Москва, ресторан в Грузинах, совсем молодая Настя и та, сероглазая, светловолосая, чужая, которой не забыл за столько лет. На сердце делалось тяжело, и песня не шла…

И вот теперь пожалуйста: Варька с её советами… Поезжайте, мол, в Москву. Настька, видите ли, скучает. Кто её знает, может, и правда… Столько лет никого из своих не видела. Ни разу за эти годы они не виделись с цыганами из хора Якова Васильева. Только Варька, почти каждую зиму отправлявшаяся в Москву, в хор, привозила оттуда ворох новостей. Родня слала приветы и звала в гости. Илья делал вид, что ничего не слышит, Настя молчала. А вот теперь…

Илья встал, подошёл к окну. На дворе было темно, хоть выколи глаза, вьюга не успокаивалась, швыряла в окна комья снега, выла в печной трубе. Илья стоял у окна, прижавшись лбом к заиндевевшему стеклу, смотрел в темноту.

За спиной послышались тихие шаги. Не оглядываясь, он понял – Варька.

Тёплая рука легла на его плечо.

– Что ты, пхэнори?

– Ничего. Ступай спать. Утро вечера мудренее.

Глава 2

Из Смоленска выехали в марте по самой распутице. Грязь стояла по колено, дорожные колеи были залиты талой водой, но солнце уже светило ярко, и цыгане надеялись, что скоро путь подсохнет. До Калуги добрались без приключений, остановились, как обычно, отдохнуть в полуверсте от городских окраин,– и на другой же день в таборе появился урядник. Он приехал в древней бричке, распространяя на весь луг запах квашеной капусты и вчерашнего перегара, и к нему со всех сторон тут же бросились цыганки:

"Доброго вечера, вашскабродие, милости просим ужинать с нами, и водочки поднесём, и сейчас наши девки споют-спляшут для вас…" "Нужны мне оченно босявки ваши немытые…" – кисло поморщился урядник, сплюнув себе под ноги и неприязненно оглядев взволнованную толпу женщин. – "Откуда будете?" Вслед за цыганками неспешно подошли и мужчины.

"Смоленские мы, ваша милость." – переглянувшись с остальными, спокойно ответил Илья.

"А сюда пошто на мою голову свалились?" – с ходу раскричался урядник. – "Вас, чертей, недоставало для полного восторгу! И без того хлопоты одни, похмелиться некогда! Давеча в Привольном корова пропала, не ваше ль дело?!" "Уж поверьте, хлопот с нами не будет." – пообещал Илья. – "Ту корову ещё утром наша мелюзга при болоте нашла, уж и в Привольное хозяевам отогнали. Нас тут каждая собака знает, какой уж год тут становимся, ни разу и курицы не взяли…"

"А билеты у вас имеются? В порядке? Я проверить должон, согласно присяге и своду законов!" – маленькие жёлтые глазки урядника радостно заблестели в предвкушении взятки. Илья, пряча усмешку, неторопливо обернулся к жене:

"Эй, Настька! Неси сюда бумаги наши! Да осторожней, дура, не попорть, не то ихняя милость вконец расстроются!" Настя кинулась в шатёр и через мгновение вернулась, неся в руках бережно, как младенца, завёрнутые в чистый лоскут таборные документы. Урядник, наморщив лоб, долго и придирчиво изучал аккуратно сложенные "билеты", затем выстроил в ряд и трижды пересчитал всех цыган от мала до велика, сравнил значащиеся в "билетах" приметы с физиономиями их обладателей; придрался, наконец, к попискивающему свёртку в руках одной из молодух:

"А этот заморыш откуда взялся? Отчего голова у него белая? И сам чистый? Украли, каторжные морды?!" "Никак нет, наш мальчонка." – объяснил Илья, уже не сдерживая улыбки. – "У нашей Симки в роду так заведено, чтоб беленьких родить. Бабка Симкина, изволите видеть, русской была, так вот уж какой раз этакая история получается… А чистый оттого, что помытый, уж не знаю, зачем ей сдалось… Симка, безголовая, ты на кой его оттёрла-то?! Вон как начальство в изумленье пришло!" "А в билет ейный почему сей малец не вписан?!" – упорствовал урядник.

"Так в дороге ж родился, вашскабродие… Только-только из Смоленска съехали, а Симке враз и приспичило, такая уж её бабская неаккуратность… Вот на младенца отдельная бумажка, в рославлевской церкви дали, когда крестили." Больше придраться было не к чему, хоть убей. Возможность содрать с бродячих цыган взятку растаяла в воздухе, как утренний туман. Урядник выругался с неприкрытой досадой, сквозь зубы велев:

"Чтоб духу вашего здесь завтра не было, конокрады чёртовы!.." "Водочки для самочувствия не изволите принять, ваша милость? – ангельским голосом вопросил Илья. Настя с улыбкой вынесла на подносе зелёный полуштоф и до блеска обтёртый краем фартука стакан. Цыганки, переглянувшись, хором грянули "На здоровье!..", – и через несколько минут заметно подобревший урядник нёсся в своей бричке в сторону города, а весь табор со смехом махал ему вслед. Дальше до самой Москвы ехали без заминок.

*****

Апрельское солнце заливало Москву золотом. Вся Рогожская застава сияла куполами церквей, ручьями, бегущими по мостовым, лужами у порогов лавок, сусальным кренделем над булочной и окнами низеньких деревянных домишек. Здесь, в Москве, лишь недавно сошёл снег и высохли улицы.

Таганка была полна гуляющим народом, отовсюду слышались песни, смех, завывание гармони. В лужах гомонили воробьи, с крестов церквей хрипло орали вороны. По мостовой стучали копыта лошадей, грохотали пролётки. Неожиданно из Гончарного переулка с громом и треском, как колесница Ильи-пророка, вынеслась огромная ломовая телега.

– Дорогу! Эй, дорогу, проклятуш-шие!!!

Грохот, брань, свист кнута, обезумевшие лошадиные морды с выкаченными глазами, пьяная, красная рожа возчика – и стоящая у церкви толпа цыган с криками бросилась врассыпную.

– Холера тебя раздери! – выругался Илья вслед ломовику, ставя на ноги Дашку, которую едва успел выдернуть из-под копыт. – Варька! Вот она, твоя Москва!

А врала – "обер-полицмейстер новый, порядок навел"! Где он, порядок?

– Весна… – Варька, шлёпнувшаяся в лужу, с кряхтеньем отжимала край юбки. – Все с ума посходили.

– Вы целы? Живы? – встревоженно спросила с другой стороны улицы Настя.

Взобравшись на ступеньки булочной, она торопливо, по головам, пересчитывала мальчишек: – Четыре… пять… шесть… Все! Илья, пошли дальше!

"Ишь, раскомандовалась", – неприязненно подумал он, беря за руку Дашку.

Конечно, ей чего… Домой приехала. Вон, светится вся, будто луну съела, вертит головой, как девчонка, любуется на церкви, показывает детям:

"Вон Вознесения Христова храм. А в этом доме купец Прохоров жил, мы ему каждое Рождество пели. А по этой улице на тройках зимой катались!" И ведь помнит всё, чёртова баба, как будто только вчера из Москвы уехала…

Настя как всегда была в широкой ситцевой юбке и полинявшей старой кофте. Её босые ноги, облепленные дорожной, уже подсыхающей грязью, уверенно шагали по тротуару. Утром, перед тем как покинуть палатку, Илья осторожно поинтересовался, не хочет ли жена надеть городское платье, а таборные тряпки припрятать пока. Настя посмотрела на него с искренним изумлением, задумалась на минуту, грустно улыбнулась своим мыслям и спросила:

"А лицо я куда спрячу?" Илья так и не понял, что она имела в виду: шрамы на левой щеке или тёмный, не сошедший за зиму степной загар. Но переспрашивать благоразумно не стал.

Через час они будут в Грузинах. И что там? Как встретят? Примут ли?

Илья сам не ожидал, что будет так бояться встречи с жениной роднёй.

Особенно с Яковом Васильевым. Варька рассказывала – отошёл сердцем старик… Дай бог, конечно, если так, а вдруг нет? Ох, что будет… Думать не хочется! Илья в сотый раз напоминал себе, что ему, Смоляко, уже не двадцать лет, а, слава богу, тридцать семь, что он не мальчишка, а всеми уважаемый цыган со своими лошадьми, с огромной семьёй; наконец, что у него самого скоро будут внуки, – но ничего не помогало. Решив про себя, что в случае чего они в тот же день уедут из Москвы – и тогда уже никакие Настькины слёзы не помогут! – Илья немного успокоился.

Позади осталось сонное купеческое Замоскворечье, сверкающая витринами модных магазинов Тверская, шумная, запруженная извозчиками Садовая, и впереди мелькнули кресты церкви Великомученика Георгия в Грузинах.

Начались знакомые места. Илья даже забыл о своей тревоге и, как Настька, завертел головой, вспоминая. Вот трактир "Молдавия", самый "цыганский" в Москве, куда они всем хором заваливались после рабочих ночей в ресторане – пить чай и наливки да хвастаться доходом. Вот Живодёрка, такая же узкая и грязная, без мостовой, с лужами вдоль домов, с курами и поросятами, роющимися в пыли. Вот развалюха Маслишина, которая прежде вся была забита студенческой братией. Маслишинский дом ещё больше осел на одну сторону, покосился, облез до дранки, но окна были распахнуты настежь, и до Ильи донёсся молодой басок, нараспев декламирующий что-то на нерусском языке. Видно, по-прежнему Маслишин жирует на студентах… Ага, а вот "Заведение" мадам Данаи, – стоит себе, не падает, и вывеска на дверях та же, зелёная, хоть и полинявшая малость. Бог ты мой, а вот и хозяйка! Сидит перед крыльцом на старом стуле и вяжет, суетливо двигая спицами, а у ног её две девицы увлечённо разбирают клубки. А сразу за "Заведением" показался Большой дом.

И здесь всё по-прежнему. Те же деревянные, облезлые, когда-то голубые стены, то же покосившееся крыльцо с некрашеными, потемневшими от дождя перилами, та же сирень в палисаднике, те же распахнутые окна с геранью на подоконниках и с кружевными занавесками. Илья, помедлив, ударил кулаком в запертую дверь.

Та открылась быстро, и на порог вышла девушка. Длинные косы её были растрёпаны, поверх кое-как застёгнутого платья была наброшена шаль: очевидно, девчонка недавно проснулась. Под мышкой она держала отчаянно сучащую ногами кошку.

– Здравствуйте, ромалэ. Вы к кому? – суховато спросила она, подняв взгляд на пришедших.

Илья тихо охнул, сделал шаг назад. От внезапного страха вспотела спина.

Отчётливо и ясно, словно это было вчера, встал перед глазами солнечный день Масленицы семнадцать лет назад, тёмная кухня Макарьевны, он, Варька и Настя, молча сидящие по углам, сгорбившийся за столом Митро с опущенной на кулаки головой, а из-за стены – бабий шёпот, топот ног, низкие хриплые стоны Ольги, красавицы Ольги – первой жены Митро. Она умерла тогда от родов, но… Но разве это не Ольга стоит перед ним сейчас? Высокая и тонкая, с матово-смуглым лицом, тонким носом с горбинкой, тяжёлыми косами, густыми бровями… И смотрит так же, как тогда, вот только… глаза почему-то зелёные. Зелёные, как трава в болоте.

Чяёри, чья ты? – едва сумел выговорить он.

– Я – арапоскири… – девчонка тоже не сводила с него глаз, лицо её стало испуганным.

– Маргитка! – выручила Варька, выглянув из-за спины Ильи. – Своих не узнаёшь? Я это, тётка Варя! Зови отца, мать, тёток зови! Кричи – Смоляковы приехали!

Девчонка кинулась в дом, бросив кошку. Та прыснула в кусты сирени.

Илья, приходя в себя, шумно вздохнул, помотал головой.

– Варька, так это что же… Митро дочка?

– М-гм… – вздохнула Варька. – Почти. Это же Маргитка. Забыл, что ли?

Ольги и Рябова дочь. Ты же её двух дней от роду на руках носил.

– Бог ты мой, – только и сумел выговорить Илья.

Варька потянула его за рукав, и он, неловко споткнувшись на пороге, вошёл за ней в дом. Сразу же из сеней они попали в большую нижнюю залу, у окна которой, как и семнадцать лет назад, стоял величественный рояль.

С первого взгляда Илье показалось, что тут и не изменилось ничего. Тот же продавленный диван с потёртым на подлокотниках бархатом, ряд стульев у стены, гитары, висящие на стенах с выгоревшими обоями. Вот только портрета над роялем раньше не было… С полотна на Илью смотрела молодая Настя в своём белом платье, чинно сидящая в кресле. Глаза, тёмные и большие, полные слёз, глядели в упор; казалось, вот-вот по смуглой щеке пробежит прозрачная капля.

– Взгляни… – тихо сказал Илья, оборачиваясь к жене.

– Вижу, – эхом отозвалась Настя. И добавила вполголоса что-то ещё, но этих слов Илья уже не услышал, потому что по всему дому захлопали двери, а по лестницам застучали каблуки.

"Смоляковы! Настя! Илья! Варька!" – доносилось отовсюду. Из дверей, с лестниц в залу вбегали цыгане – молодые, незнакомые. Стоя у порога, Илья молча смотрел на их удивлённые лица. Все – чужие, словно не в тот дом попал.

Неужто никого из прежних не осталось?

– Ага-а! – вдруг зарокотало с лестницы, и Илья, повернувшись, увидел массивную и весьма внушительную фигуру в красном повойнике и шали, торжественно спускающуюся по ступенькам. Те жалобно скрипели от каждого шага.

Яв джиды, ромны[110], – с некоторой опаской сказал Илья.

– Илья! Голодранец таборный! Ты что, меня – меня! – не признаешь?! – раздался негодующий визг. И только по этому воплю Илья узнал Стешку Дмитриеву, первую на всю Живодёрку скандалистку, которую он помнил худющей, как тарань, и вообще-то терпеть не мог. Обрадовавшись хотя бы одному знакомому лицу, Илья шагнул было к ней, но в комнате внезапно сделалось тихо.

Смолкли, как один, даже дети, и стало отчётливо слышно чириканье воробьев на улице. Илья почувствовал, как пальцы Варьки сжимают его локоть. Он медленно, уже зная, в чём дело, обернулся.

Толпа цыган расступилась. К гостям не спеша, спокойно вышел седой цыган. Его невысокая фигура была по-молодому стройной, подтянутой. Острые чёрные глаза из-под сдвинутых бровей напрямую уткнулись в лицо Ильи.

– Явился? – не повышая голоса, спросил цыган.

– Яков Васильич… – тихо сказал Илья. И – словно не было всех этих лет, словно не шёл ему самому четвёртый десяток и не его семеро детей жались за спиной. Он снова почувствовал себя двадцатилетним щенком, до смерти боявшимся хоревода. Спас его короткий вздох за спиной.

Дадо! – со слезами, отчаянно выкрикнула Настя.

Илья не успел удержать жену – она кинулась к отцу, упала на колени и прижалась к его сапогам. Толпа цыган ахнула. Кто-то отчётливо хлюпнул носом. За спиной Ильи прочувствованно высморкалась Варька. Лицо Якова Васильева стало растерянным.

– Настька… Сдурела? – севшим голосом сказал он. С трудом нагнулся, пытаясь поднять дочь, и по этому нескладному движению Илья заметил, как он всё-таки постарел. Настя поднялась, цепляясь за руку отца, тот взял в ладони её лицо – и вдруг сморщился, как от острой боли. Илья понял: увидел шрамы.

– Что это? Вот это – что?! – Сузившиеся глаза хоревода упёрлись в лицо Ильи. – Твоя работа, сукин сын?!

– Нет. – Он постарался ответить спокойно, но голос всё-таки дрогнул. Илья отвёл взгляд, уставился через плечо Якова Васильева на портрет. Спокойно подумал: всё, сейчас выгонит.

Яков Васильев посмотрел на дочь. Скользнул глазами по кучке внуков за спиной Ильи, задержался на неподвижном личике Дашки. Мельком глянул на бледную Варьку. Потёр пальцами подбородок. Медленно, словно нехотя выговорил:

– Ну, что же… Здравствуйте, что ли.

Ответить Илья не успел. Его вдруг хлопнули по спине так, что он чудом не полетел на пол, раздался радостный рёв, и прямо в лицо Илье оскалилась белозубая, узкоглазая, до слёз знакомая физиономия.

– Смоляко! Морэ! Ты или нет? Глазам не верю!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю