355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Дробина » Дорогой длинною » Текст книги (страница 26)
Дорогой длинною
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Дорогой длинною"


Автор книги: Анастасия Дробина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 68 страниц)

Тем более, что весной, когда табор снимется из города, всё должно было закончиться само собой.

*****

… – У меня топлено! – как всегда, с гордостью объявила Лушка, и на этот раз Илья всерьёз обрадовался: к вечеру мороз усилился. Войдя, он стряхнул с волос снег, – к негодованию Лушки, тут же кинувшейся за тряпкой, – поочерёдно дрыгнул ногами, и промёрзшие валенки, громыхая, как жестяные вёдра, раскатились по углам.

– Господи, он ещё и соломы натрёс! – возмутилась Лушка, глядя на вываливающиеся из валенок Ильи клочья сена. – Хоть бы в колидоре посбрасывал!

– Ничего, не "Астория" у тебя тут. – Илья сбросил кожух, с удовольствием передёрнул озябшими плечами. – Чего звала-то?

– Говорю – соскучилась. – серые глаза Лушки смеялись, разрумянившееся, весёлое лицо показалось Илье почти красивым. – Коли ты не при деньгах, так я тебе полтинник сама одолжу. Ну, чаю, что ли?

Обычно Илья отказывался, но тут велел:

– Тащи.

Лушка, просияв улыбкой, бросилась, как была босиком, в коридор. Вернулась, тяжело пыхтя и еле волоча тяжеленный, исходящий паром самовар.

– Фу-у-у… У меня баранки есть, ежели хочешь, и даже сахар.

– Давай, живее только. И за полтинник не беспокойся, имеется.

Через час они в обнимку лежали под Лушкиным лоскутным одеялом. Лушка с закрытыми глазами, казалось, дремала; Илья из-под полуопущенных век смотрел на генерала Скобелева на стене, думал о том, чтобы не заснуть. Его сильно разморило от усталости, чая и тепла, но затяжной сон в Лушкиной постели грозил обернуться многими неприятностями, и Илья уже готов был вытолкнуть себя из-под одеяла насильно. По его расчётам, уже было около десяти вечера.

– Илья… – сонно, не открывая глаз, вдруг сказала Лушка. – Знаешь что?

– Что? – без особого интереса спросил он.

– Я, кажись, брюхатая.

Илья не сразу понял, о чём она говорит. А поняв, медленно отстранил Лушку и приподнялся на локте.

– Так беда-то в чём? Тебе впервой, что ли? Вытрави.

– Пять рублей у Агафьи.

Не пять, а полтора! Я дам…

– Да нужно больно… – Лушка протяжно зевнула, открыла глаза. – Деньги-то есть у меня. Только уже поздно, боюсь. Не возьмётся Агафья.

– А что ж ты раньше-то?..

– Бог его знает… И в голову не пришло.

– Ну… а от меня чего хочешь? – помолчав, осторожно спросил Илья. – С чего ты взяла, что моей выделки? Мало ли к тебе нашего брата ходило… Может, енарала твоего?

– Может, и его… – Лушка вдруг усмехнулась. Повернувшись на бок, взглянула на Илью снизу вверх спокойными, немного презрительными глазами. – Эк тебя подбросило-то разом, цыган… Не трепыхайся. Мне от тебя ничего не надобно.

– Раз не надобно, чего языком метёшь? – обозлился Илья. Лушка ничего не ответила, лишь присвистнула сквозь зубы, по-мужски, и опять отвалилась на подушку. Илья молча поднялся и начал одеваться. Лушка не удерживала его, и от этого Илья злился ещё больше. С порога он всё-таки обернулся. Лушка лежала в той же позе, закинув руки за голову, с закрытыми глазами; казалось, спала. На её пухлых губах плавала странная улыбка.

Илья отвернулся и вышел, хлопнув дверью на весь коридор.

На улице в лицо ему ударила метель. В непросохших валенках тут же стало холодно, и Илья ускорил шаг. Из-за падающего стеной снега не было ничего видно в двух шагах, и Илья ориентировался только по мутному пятну фонаря в конце переулка. У трактира ему показалось, что кто-то окликнул его, но Илья не стал останавливаться. Через полчаса, сильно замёрзший и с ног до головы заметённый снегом, он добрался до окраины города и свернул на цыганскую улочку.

В доме, несмотря на поздний час, горели все окна. "Что это Настька керосин палит?" – удивился Илья, подходя к забору и толкая калитку. И замер, не войдя, услышав голос жены. Она пела, и через мгновение Илья забыл, что со всех ног спешил домой, что промёрз насквозь и ничего путёвого не ел с раннего утра. Просто встал, как вкопанный, возле калитки, прислонился плечом к мёрзлой перекладине и, глядя, как в свете фонаря летят бесконечные снежные хлопья, стал слушать.

Уж как я тебя искал,

Кликал, плакал и страдал,

Ах, да ты не слышишь,

Слова не промолвишь…

Так восчувствуй же, милая,

Как люблю тебя, родная,

Ах, да ты восчувствуй,

Моя дорогая…


Песня кончилась. Тишина – и взрыв восхищённых воплей, от которых Илья вздрогнул, как от пушечного залпа. Тут же поняв, что Настька в доме не одна, что там наверняка набилась куча цыган, будто у этих чертей своих домов и своих жён нету, он взлетел по крыльцу и пнул дверь.

Илью встретили дружным смехом:

– Вот он, кофарь наш, явился – не запылился!

– Смоляко, да где тебя носит? Все из рядов воротились давно! Мы уж искать тебя хотели идти, думали – в метели заблукал!

– Уж извини, морэ, что мы к Настьке зашли! Послушать забежали. А оказалось – на весь вечер!

– Да раздевайся ты уже и садись, горе луковое! Сейчас с валенок море натечёт!

Последний совет принадлежал старой Стехе, которая в окружении цыган восседала во главе стола. На столе стояли чашки, самовар, лежали баранки и пряники, из чего Илья заключил, что посиделки у Насти длятся уже давно. В большую комнату набился весь табор. Люди постарше чинно сидели за столом, молодые цыганки расселись на лавки и пол вдоль стен, с полатей свешивалась гроздь детских головок. Настя сидела на кровати с гитарой на коленях, и красный огонёк керосиновой лампы, отражаясь, бился на полированном дереве деки. Увидев мужа, она улыбнулась, встала, положив гитару, и цыгане разочарованно загудели:

– Ну во-о-от… Явился на нашу голову, враз всё пение закончилось…

– Своих таких заведите и слушайте хоть до утра. – объявил Илья, чувствуя, что его прямо распирает от гордости. Он снял кожух; ненадолго вернувшись в холодные сени, сменил тяжёлые от намёрзшего льда валенки на сапоги и, нарочито медленно пройдя через всю комнату, сел рядом с Настей.

Она тут же встала, пошла было к столу, – и обернулась, разом засветившись, когда муж взял сильный аккорд знакомой плясовой и негромко приказал:

– Ну, Настька!

Она улыбнулась – и запела:

– Пудрится-румянится, брови наведёт…

– Что не наденет – всё к ней идёт… – вступил вторым голосом Илья, и цыгане радостно загомонили. На втором куплете Настя, поведя плечами, пошла по кругу. Илья обрадовался – спляшет, но Настя, вдруг остановившись у стайки незамужних девчонок, потянула за руку и втолкнула вместо себя в круг внучку Стехи, глазастую, тёмную, как чайная заварка, Малашку. Та сверкнула зубами, взмахнула руками – и бросилась в пляс, как в омут, рассыпав по полу частую дробь босых пяток. Рваная цветастая юбчонка заметалась, заходила волнами вокруг её колен. Вскоре половицы гудели и содрогались, цыгане орали в такт так, что гитары давно не было слышно, плясунья потянула в круг своих сестёр, потом один за другим повскакивали мужчины – и через минуту Илье оставалось только молиться, чтобы по брёвнышку не раскатился весь дом. Он опустил гитару и сидел, глядя через головы разошедшихся цыган на Настю. Она не плясала со всеми. Стояла у двери, прислонившись к косяку и рассеянно улыбаясь. Её полузакрытые глаза смотрели в затянутое ледяным узором окно, и Илья понял: жена сейчас не здесь. Где?

В Москве? В ресторане? В хоре? Господи, знать бы… Ведь не скажет, не попросит ничего, не пожалуется, проклятая, с неожиданной злостью подумал он. А если попросит – что он, Илья, сделает? Ничего. Вот то-то и оно.

Цыгане разошлись по домам заполночь: и то лишь благодаря старой Стехе, которая, мельком посмотрев на Илью, встала из-за стола и объявила:

– Ну, надо и честь знать, ромалэ: ночь на дворе! Спасибо дорогим хозяевам!

– Тебе спасибо, Стеха. – ответил Илья, с облегчением вздыхая про себя.

Вслед за Стехой, ушедшей, как королева-мать, в окружении невесток, внучек и дочерей, тут же засобирались и остальные, только несколько женщин остались помочь Насте прибрать. Цыганки управились быстро, чистая посуда встала на полки, ловкий веник собрал огрызки и крошки с пола, тряпка вытерла натоптанные следы и лужи растаявшего снега. Помощницы, наспех поклонившись Илье и расхватав полушубки и шали, повыскакивали в сени. Последней уходила Фешка – длинноносая, рябая жена кузнеца Хохадо.

Сидя на кровати и глядя в стену, Илья сердито слушал, как Фешка, стоя на пороге, что-то говорит и говорит Насте своим неприятным, резким, как дверной скрип, голосом, взмахивает худыми руками и дёргает Настю то за рукав, то за край шали. Настя хмурилась, незаметно отодвигалась, отвечала коротко, односложно. Один раз обе женщины быстро взглянули на Илью, но, стоило тому повернуть голову, как они отвернулись.

– Доброй ночи, милая. – чуть возвысив тон, сказала Настя, и Илья удивился непривычно холодной ноте в голосе жены.

– И тебе тоже. – обиженно ответила Фешка, выходя в сени. Дверь захлопнулась, с улицы проскрипел снег, стукнула калитка, – и наконец-то наступила тишина.

Илья тут же растянулся на кровати, задрав ноги в неснятых сапогах на спинку. Настя взяла с полки медный подсвечник со вставленными новыми свечами. Запалив сразу две, она погасила керосиновую лампу, – и в комнате стало темнее, потолок осветился таинственным, похожим на костёр, розоватым светом, а по стенам метнулись мохнатые тени. Отблески свечей упали на склонённое лицо Насти с опущенными ресницами, дрогнули бликами на выбившихся из-под платка волосах, – и Илья, начавший было стягивать сапог, медленно выпрямился.

– На-астька… Ты как икона прямо. Масхари[86]

– Не греши. – Настя отошла от стола и села на пол у ног Ильи, берясь за его сапог.

– Уйди, я сам. – буркнул Илья. Настя послушалась, чуть заметно пожав плечами, и Илья смутился ещё больше. Он сам не знал, почему до сих пор не позволяет жене стаскивать с себя сапоги. Ведь самое, кажется, обычное дело, и у таборных цыган так, и у городских тоже, сам сто раз видал. Но чтобы Настька… Чтобы она, своими руками, такими тонкими, как у статуи фарфоровой… его грязные сапоги?! Которыми он навоз в конных рядах топчет?!

– И так цыгане смеются, Илья. – словно угадав его мысли, сказала Настя.

– Кто смеётся? – зарычал он. – Скажи – язык выдерну и в карман положу!

Это Фешка, что ли, тявкает? Не слушай её, кобылу, головы и в девках не было и сейчас нет! Мало я её мужику морду бил…

– Угомонись. – вздохнув, сказала Настя. – Не трогает меня никто.

Встав, она шагнула было в сторону, но Илья поймал её за руку.

– Что-то ты совсем грустная. Устала? Замучили тебя черти эти? Другим разом никого не впущу! Нашли себе балаган на ярмарке… Пусть вон у дядьки Чоро гуртуются, там шесть девок на выданье, авось пристроит хоть пару… Ну, чего ты смеёшься, глупая, чего?!

– Да ничего. – Настя в самом деле улыбнулась, и у Ильи немного отлегло от сердца. – Не серчай, мне так веселее даже. Тебя же нет целый день.

– Ну, нет… – проворчал он. – Так дела же! Не просто так по базару бегаю хвост задравши… Слушай, я есть хочу.

– Так садись. Всё в печи стоит, горячее.

Илья стащил, наконец, сапоги, босиком прошёл к столу, сел. Настя ещё раз протёрла столешницу, отошла к печи; неловко орудуя ухватом, вытащила чугунок.

– Что, и с мясом, что ли? – потянул Илья носом. – Ну, нельзя тебе денег в руки давать!

– Илья… Знаешь что?

Он поднял глаза на жену. С минуту смотрел в её неподвижное лицо с опущенными ресницами, тени от которых дрожали в свете свечи, как два крыла, на щеках Насти. Глубоко вздохнув, спросил:

– Что? Ну – говори… "В Москву собралась…" Илья, не сводя взгляда с жены, ждал её слов, а в голове уже носились, как испуганные птицы, клочки мыслей: уедет… Соберётся, чёртова баба и уедет, надоело ей это всё, да ещё и без Варьки крутись тут по хозяйству… У отца она и не знала, с какой стороны к этому ухвату подходить, кухарку держали, а тут… Господи, а что он сделает-то?

Ведь не удержит… Как удержать? За косу к кровати привязать? Рявкнуть, взять кнут, избить до полусмерти? Рука не поднимется, не сможет, видит бог, не сумеет… Бог ты мой, да что делать-то?! Проклятая Варька, с отчаянием подумал он, нашла время в хорах распевать, без неё тут хоть вешайся… Будь Варька здесь – никуда бы Настька не собралась…

– Я думала тебе позже сказать, но… Уже скоро заметно будет.

– Чего?.. – непонимающе переспросил он. – Что заметно?

Я, Илья… – Настя вдруг странно, вымученно улыбнулась и быстро закрыла лицо руками. Илья встревоженно встал, подошёл к ней, взял за руки.

– Настька, ну? Да что ты шепчешь там, не пойму ничего! Говори!

– Я в тяжести, Илья… – слёзы бежали из-под опущенных ресниц Насти, скользили по щекам, капали на невидимый в темноте пол. Илья растерянно смотрел на них. Сказанное женой ещё не вошло в его разум, и сначала он почувствовал только страшное облегчение: не едет никуда… Тьфу, лезет же такая дурь в голову, чуть не помер с перепугу, а Настька всего-то навсего…

– Что?! Настька, что?! Ты как сказала?! Громче повтори!

– Да что же я, на весь город кричать буду?! – всплеснула она руками. – Я сказала, ты услышал! В тяжести я! Четыре месяца уже!

– А что ж ты плачешь, дура? – потрясённо спросил Илья. – Радоваться надо!

Ты это… чего молчала-то так долго?

– А кто про такое болтает? Ой, Илья, ну тебя… Ну вот, выдумал… Отстань, дух нечистый… – Настя невольно рассмеялась сквозь слёзы, отталкивая мужа, но Илья обнял накрепко, притянул к себе, зарылся лицом в её высыпавшиеся из-под съехавшего на затылок платка мягкие волосы.

– Дура ты какая… Совсем глупая… Пугаешь только попусту… Это значит… Это когда же, значит?..

– Весной. В мае.

– В дороге, получается… – машинально сказал Илья. И осёкся, увидев разом застывшее лицо жены. Она ничего не сказала, молча высвободилась из его рук, пошла к столу. Глухо сказала:

– Ты есть будешь, или нет? Всё остыло уже. Сейчас горячего положу.

Так вот, значит, чего она ревёт… Илья сел за стол, сердито дёрнул на себя миску, которую Настя собиралась забрать. С досадой сказал:

– Хватит выть. Никого не схоронила пока. Леший с тобой, подождём, пока опростаешься, а там поглядим. Лето длинное, успеем наших догнать.

Да это точно в мае? А то сиди, дожидайся с тобой до Петровых дней… Она снова грустно улыбнулась, вытерла последние слезинки.

– Не бойся. Всё точно.

– Стехе говорила?

– Да.

Стеха была непререкаемым авторитетом, и Илья немного успокоился.

В молчании он уничтожил всё, что было в миске, даже не поняв толком, что ел, выпил стакан вина, поставленный Настей. И вдруг вспомнил:

– Настька! Совсем голову заморочила слезьми своими, я и забыл… У меня подарок есть!

– Да? – Настя обернулась от печи. – Покажи!

Улыбаясь, Илья вытащил из-за пазухи забытый свёрток, положил на стол, развернул. Фиолетовые аметисты блеснули таинственным розоватым светом, тускло заблестело золото.

Вот, как ты любишь… Маленькие.

– Маленькие, да удаленькие. – испуганно сказала Настя, беря в руки одну серьгу и глядя на свет. – Илья, ты, воля твоя, с ума сошёл! Я же знаю, сколько стоит такое!

– Не на ветер ведь выбросил. – важно сказал он, уже видя, что Насте понравились серёжки, и радуясь – угодил. – Надела бы.

– Ночь ведь уже… – сказала она, но всё-таки подошла к зеркалу. Через минуту вернулась:

– Ну, как тебе?

– Мне что с ними, что без них – одинаково. – честно сказал Илья. – Слушай, как бог такую красоту делает? Тут точно не без сатаны обошлось… У меня отец говорил: чем баба красивее – тем в ней чёрта больше сидит!

– Шутишь? – обиделась Настя.

– Любишь![87] – в тон ответил Илья, и они оба рассмеялись. Аметисты закачались по обе стороны лица Насти, бросая на её смуглую кожу россыпи розовых искр, ярко оттеняя улыбку, и, медленно вставая из-за стола, Илья подумал:

никакие шрамы, никакие борозды её не портят. Всё равно царица. Всё равно лучше всех.

Когда они уже лежали в постели, Илья привычно потянул было на себя жену, но Настя удержала его руку:

– Знаешь… лучше не надо пока. А то всё может быть. – и торопливо добавила, – Стеха так сказала.

– Да? И сколько теперь вот так?.. – испугался Илья.

– Недолго, не беспокойся. – Настя улыбнулась в темноте; смутно блеснули зубы. – Я скажу, когда можно.

– Ну, ладно. – Илья обнял жену, подождал, пока она устроится поудобнее на его плече, прислушался к тому, как свистит и скребётся в печной трубе ветер.

Глаза закрывались сами собой. Уже засыпая, он вдруг вспомнил Лушку; сквозь дрёму подумал: как сговорились они с Настькой, – в один день тяжёлыми объявиться… И заснул.

Настя не спала. Сначала она долго лежала неподвижно, глядя в чёрный потолок, потом, высвободившись из-под руки мужа, встала. Илья проворчал что-то во сне, перевернулся на живот, и Настя прикрыла его одеялом. Стянула со спинки кровати шаль, закутала плечи, подошла к столу, села. Осторожно зажгла свечу и, отгородив её чугунком, чтобы свет не падал на кровать, придвинула к себе зеркало.

Врёт он, или нет? Или вправду красивая она ещё? Из тёмной глубины стекла на Настю смотрели собственные встревоженные глаза, снова наполняющиеся слезами. Она слегка повернула голову, и в свете свечи отчётливо выступили шрамы на левой щеке, кажущиеся сейчас ещё глубже, ещё безобразнее. Настя закрыла лицо руками, вновь содрогаясь при воспоминании о той душной грозовой ночи, когда она неслась по пустой дороге к оврагу, из которого слышались крики и брань, когда скатывалась в сырую щель, обдирая руки и колени, когда кричала, задыхаясь: "Не трогайте, ради Христа, люди добрые…" Знать бы тогда… Знать бы, что ни тяжесть кочевья, ни шрамы на лице, ни боли, мучившие её после больницы до сих пор, – ничего даже рядом не стоит с той болью, которую она почувствовала сегодня, когда днём к ней заявилась жена Мишки Хохадо.

Настя не любила Фешку: ей не нравились ни слишком громкий, гортанный голос Мишкиной жены, ни её рябое наглое лицо, ни привычка собирать сплетни и выбалтывать то, что было и что не было, на каждом углу.

Половина скандалов в таборе случались из-за этой носатой, похожей на дятла цыганки с вечно растрёпанными волосами, неряшливо выбивающимися из-под платка, и Насте не хотелось попадаться ей на язык. В открытую они ни разу не ссорились, но Настя чувствовала, что тоже не нравится Фешке, и поэтому очень удивилась, когда увидела её на своём дворе. Фешка вошла в дом, без приглашения шагнула в горницу и прямо с порога закричала:

– А твой-то, дорогая моя, знаешь, к кому бегает?! Да ты сядь, сядь, брильянтовая, а то ноги откажут! Сядь! Слушай! Своими глазами, вот своими собственными глазами эту потаскуху видала!

Через минуту Настя перестала понимать смысл Фешкиных слов: в голове словно встал плотный туман, в котором застревали звуки. Фешка, не замечая этого, говорила и говорила, с нарочитым негодованием взмахивала костлявыми руками, тыкала пальцем куда-то на улицу, а Настя смотрела через её плечо в окно, за которым густо падал снег, теребила бахрому шали и с отчаянием думала: вот сейчас она упадёт в обморок, и вечером об этом будут болтать все цыгане…

Фешка подозрительно вглядывалась в лицо городской жены Смоляко, с нетерпением ожидая, когда же, наконец, та, как самая распоследняя дура, закричит, заревёт и потребует сию же минуту сказать, где живёт шлюхаразлучница. Фешка рассчитывала нынче же в красках расписать цыганкам, как дрались жена и любовница Смоляко, и похохотать вместе с ними над глупостью городской курицы, которая и впрямь устроила скандал из-за того, что муж балуется с раклюхой[88]. Но эта хоровая краля, не уронив ни слезинки, замоталась в шаль, встала и молча повернулась лицом к стене. Фешка, ничуть не смутившись, попробовала ещё раз:

– Эй, яхонтовая моя, ты меня слышала? Я ведь знаю, где эта выдрища живёт! Сказать? Побежишь? Может быть, он как раз сейчас у неё, прямо из-под одеяла и выволочишь… Я и сопроводить могу! И помочь!

– Молчи, ради бога, – послышался глухой голос.

Фешка на всякий случай подождала ещё немного, но Настя так не повернулась к ней.

– Ну, как знаешь! – разочарованно протянула Фешка, вставая. Виртуозно задуманная пакость трещала по швам. На всякий случай Фешка уже с порога заявила: – Ты, золотая, раз такая гордая, скоро без мужа останешься! Найдётся на кобеля сучка, не беспокойся, найдётся! А ты сиди, дожидайся невесть чего!

Тьфу, каким местом вас только в городе думать учат!

– Он мужик. Ему надо. – сухо, по-прежнему не оглядываясь, сказала Настя. – Ты что, милая, сама не цыганка, не понимаешь? Буду я ещё по пустякам ноги бить… Фешка застыла на пороге с разинутым ртом. Затем, пожав плечами, пробормотала: "Ну, как знаешь, золотая, как лучше тебе…" и выскользнула за порог.

Настя подождала, пока за Фешкой закроется дверь, вытерла обширную лужу, натекшую с её валенок, оделась, накинула на голову шаль и вышла из дома.

Она ушла за церковь, за кладбище, на глухую окраину, где уже начиналась голая заснеженная степь, и там бродила до самых сумерек по протоптанной вдоль кладбища тропинке. Снег то припускал сильнее, то переставал, низкое холодное небо нависло над городом и полем, с кладбища хрипло орали вороны, в церкви отзвонили к вечерней, сумерки стали густыми, тёмными… Настя, промёрзшая так, что не гнулись пальцы и ноги не чувствовались в валенках, всё надеялась: вот-вот она заплачет, сразу станет легче, и тогда можно будет возвращаться домой. Но слёз не было, хоть убей. Только ныло сердце, да стоял в горле горький, мешающий дышать комок.

За спиной послышались шаги. Настя обернулась. К ней, пыхтя и кутаясь в пуховой платок, неторопливо приближалась старая Стеха.

– Тьфу, собачья погода! – объявила она, поравнявшись с Настей и доставая из-за пазухи трубку. – Ещё и табак кончается! У тебя нету?

– Нет…

Стеха сердито крякнула, спрятала трубку, поправила сползающий платок.

Глядя на Настю сощуренными глазами, спросила:

– И долго ты тут прогуливаться собираешься, девочка? На дворе не лето, гляди – сама застудишься и дитё заморозишь.

– Откуда ты знаешь? – с испугом спросила Настя, невольно закрывая ладонью живот.

Стеха слегка усмехнулась:

– Четыре месяца есть?

– Да, кажется…

– У-у-у, лапушка какая ты у меня! – Стеха слегка похлопала Настю по животу. – Илья знает?

– Нет ещё…

– Так ты скажи ему, скажи, девочка. Чего стесняться? Скоро всем видно будет. Глядишь, и шляться перестанет…

И тут Настя не выдержала. Слёзы хлынули так, что за минуту вымочили и лицо, и руки, и оба конца шали, а она всё не могла успокоиться и плакала навзрыд перед старухой-цыганкой. Стеха не пыталась её утешать, молча стояла рядом, поглядывала на тёмное, затягивающееся снежными тучами небо. Когда Настя наконец успокоилась, Стеха похлопала её по руке.

– У Фешки башка деревянная. Ты правильно сделала, что её не послушала. Вот увидишь, скоро всё само кончится.

– Ка-а-ак же… Ко-ончится… – всхлипывая, Настя коснулась пальцем изуродованной щеки. – На кого я теперь похожа…

Стеха воззрилась на неё с недоумением.

– Чего?! Тю, а я её за умную держала! Ты что, думаешь, Илья из-за твоих царапинок налево поскакал?! Да мужик – он и есть мужик, будь ты хоть икона ходячая, всё равно на чужой двор свернёт. Такими их бог замесил, и не нам перемешивать. Да мой Корча в молодые годы от меня – от меня! – и то гулял…

Настя даже улыбнулась сквозь слёзы: до того горделиво прозвучало это "от меня!". Стеха заметила улыбку и притворно нахмурилась:

– Чего хохочешь? Я ж не всегда таким сморчком морёным ползала. Небось, покрасивей, чем ты, была! – Старуха снова взглянула на небо, крепче завязала платок и взяла Настю за руку. – Пошли-ка домой. Сейчас так запуржит, что возле дома в сугробах заблукаем… Вытри нос, девочка, а то он, как фонарь, светится. И ходи миллионщицей! Пусть бабьё языки чешет, на здоровье! А Илья от тебя никуда не денется. Слышала, как говорят? У цыгана девок много, а жена одна. Побегает – вернётся. И… не говори с ним про это. Не надо.

Настя послушалась. И даже обрадовалась, когда, сворачивая вместе со Стехой на свою улицу, встретила её молодых внучек, немедленно напросившихся в гости. С тех пор, как они поселились в Смоленске, в её доме постоянно толклись незамужние девчонки, которые жадно просили Настю научить их петь и плясать "по-городскому", надеясь этим привлечь женихов.

Настя смеялась, учила, сразу обнаружив двух-трёх по-настоящему талантливых, быстро перенявших все её романсы и исполнявших их хоть и без особого мастерства, но и без фальши. Но сегодня почти сразу за девчонками явились и взрослые, привлечённые разносящейся на всю улицу "Невечерней", исполняемой в шесть голосов. Цыгане принесли баранок, пряников, Настя пошла ставить самовар, девчонки быстро накрыли на стол, – и вскоре в доме было столько народу, что Настя даже не сразу заметила среди женщин многозначительно посматривающую на неё Фешку. А заметив – отвернулась и весь вечер старалась не приближаться к ней.

На людях Насте было легко держать себя в руках, никто из цыган, кажется, даже не заметил её настроения. Да и Фешка почему-то помалкивала: видимо, не зря старая Стеха что-то долго и тихо втолковывала ей, пыхтя трубкой, как разводящий пары поезд. Стехи побаивались все, и Настя даже понадеялась, что Фешка прикусит свой поганый язык. Но вернулся Илья, и гости разошлись, и они остались вдвоём… и Настя отчётливо поняла, что даже не предупреди её Стеха – она всё равно не смогла бы заговорить с мужем о той, другой женщине.

Не смогла бы, и всё. Что толку, раз он это уже сделал? И что он ей скажет?

И какие разговоры тут нужны? Не реветь же перед ним, как недоеной корове, не ругаться базарными словами, не грозить, что уедет к отцу в Москву… Потому что никуда она не уедет. И ехать не к кому: отец, верно, на порог её теперь не пустит. Да если бы и пустил – куда ехать с тяжёлым животом?

Она всё-таки сказала мужу про ребёнка. Сказала не потому, что хотела сама, и не потому, что советовала Стеха. Просто слёзы всё-таки брызнули, и как раз тогда, когда не надо было, и потребовалось чем-то отвлечь Илью, уже всерьёз испугавшегося: ведь плакала Настя нечасто. Она и сама не ждала, что муж так обрадуется, да к тому же легко согласится не трогаться с места весной, подождать до её родов. На такой подарок Настя и не рассчитывала, и на сердце немного полегчало. Может, права Стеха? Может, сам угомонится? Может, в самом деле у всех так бывает, и никого ещё чаша эта не минула? И с чего ей в голову взбрело, что у неё – именно у неё! – ничего такого в жизни не стрясётся?

Такая же, как и все, не лучше, а коли так… Что ж теперь поделаешь, коли так.

Свечной огарок совсем расплавился, замигал и погас. В наступившей темноте Настя больше не видела своего лица. Она встала из-за стола, отвела за спину полураспустившуюся косу, почувствовала, как что-то потянуло волосы у виска, и поняла, что забыла снять подаренные серьги. "Ох, Илья…" – снова горько подумала она, вынимая одну серьгу и касаясь холодного, гладкого камня. Положила серёжки на стол возле подсвечника, вернулась в постель, легла и накрылась с головой одеялом.

Глава 8

В январе, после крещения, Москву завалило снегом. Сугробы поднялись почти до крыш низеньких домиков в переулках Замоскворечья и возле застав, мороза не было, по небу низко плыли тяжёлые облака, похожие на разбухшие перины, из которых бесконечно высыпался медленный, густой, ленивый снег.

Вётлы, клёны и липы стояли, словно купчихи в шубах, все, до самых макушек обложенные мягкими комьями, крыши чистились обывателями и дворниками дважды в день – и всё равно чуть не трещали под тяжёлыми шапками из снега.

Улицы никто не чистил, и вскоре проезжие части поднялись выше окон, покрылись ямами и ухабами, на которых, как на волнах, качались и подскакивали извозчичьи сани. Вываленные в сугроб пассажиры давно уже не были новостью, и даже сами пострадавшие не особенно негодовали, ругая не столько оплошавшего извозчика, сколько проклятую погоду и городские власти. Впрочем, и последние были не виноваты: убрать такое количество снега было бы не под силу даже соединённым московским пожарным частям.

Снежное безобразие неожиданно прекратилось в начале февраля. Серые тучи уползли прочь, небо очистилось, засверкало пронзительной голубизной, выглянуло ослепительное солнце, и ударили морозы. Слежавшийся снег на улицах визжал под полозьями саней, сверкал алмазной крошкой на сугробах, голубел в тени склонённых кустов, розовел на солнце. Но любоваться этой сказкой было почти некому: все, кто мог, пережидали мороз дома и лишний раз не высовывали носа на улицу. Даже крикливый Сухаревский рынок, полный бедного люда, нищих, старьёвщиков и жуликов всех мастей, в эти дни немного притих, и Данка, стоявшая на табуретке посреди ателье "Паризьен", подумала, что на обратном пути можно будет не держаться так крепко за сумку: вырывать некому, всё ворье замёрзло.

– Почему мадам вертится? Булавки, булавки! – раздался предостерегающий голос мамзель Дюбуа. Данка вздрогнула, с трудом вспомнила, что "мадам" – это она, и постаралась встать как можно ровнее.

– Выше голову! Плечи в линию! Ах, мон дье, у мадам несравненные плечи, это нужно подчеркнуть…

– Голых плеч не делать, эй! – заволновалась Данка. – Меня в таком платье из хора выгонят!

– Мадам не должна беспокоиться. – модистка обиженно поджала тонкие губы. – Я пятнадцать лет шью для хористок, и все оставались довольны. Но в плечах мы сделаем вот так… И непременно атлас! А лучше – грогрон[89]! Нет, для этого фасона подойдёт гладкий крепшифон[90]

– Во что обойдётся? – подозрительно спросила Данка и снова была награждена уничтожающим взглядом.

– Мадам, при вашей красоте об этом должны будете беспокоиться не вы, а мужчины.

– У меня муж…

– Тем более! – отрезала мамзель Дюбуа и, к облегчению Данки, набрала полный рот булавок, с которыми ловко засновала вокруг неё, подкалывая и смётывая на живую нитку. Тоскливо вздохнув, Данка подумала: ещё немного такого стояния на табуретке – и она брыкнет в обморок, как барышня.

И чего, в самом деле, Варьку с собой не взяла?

С самой осени Данка пела в хоре. Её сольные выступления начались раньше, чем сама она предполагала, ей не дали "высидеть" даже недели:

гости ресторана, среди которых преобладало купечество, заметив новую красивую певицу, подходили к хореводу и требовали:

– Пусть вон эта глазастая споёт!

– Недавно она у нас, ваше степенство… – пытался поначалу отговариваться Яков Васильев. – Новых романсов не знает никаких…

– Пущай старые поёт! По четвертаку за песню плачу!

Хоревод хмурился, но вызывал Данку из хора и отправлял за стол к гостю. Она шла, пела романс за романсом, убирала деньги в рукав платья, снова пела, иногда шла плясать, – и тут уже весь ресторан взрывался восторженным а рёвом, и Данку приглашали наперебой, и цыганки, завистливо переглядываясь, шипели: "Тьфу, вылезла из-под колеса, голопятая…", но Яков Васильев угрожающе посматривал на завистниц: за зимние месяцы "голопятая" принесла в хор больше, чем все они заработали за осень.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю