Текст книги "Дорогой длинною"
Автор книги: Анастасия Дробина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 68 страниц)
– Тэ дэл о Дэвел! Тэ дэл о Дэвел! – радостно подхватили цыгане.
Молодые по очереди поцеловали икону, поднялись с колен, поклонились гостям, родителям и – немедленно разбежались. Невеста кинулась к матери и сёстрам, шёпотом, взахлёб начала что-то рассказывать, прыскала от смеха, и мать, полная цыганка в старомодном, но дорогом платье, сердито урезонивала её, прося держаться подостойнее. Жених отошёл к молодым цыганам, с хохотом захлопавшим его по плечам и спине и тут же начавшим давать какие-то важные советы, которым Илюшка зачарованно внимал. За столом возобновились разговоры, молодые цыганки сновали за спинами гостей, разнося блюда, наливая вино, убирая грязную посуду. Дети затеяли шумную игру прямо посередине комнаты, но никто не прогонял их. Митро и Настя тихо разговаривали у окна. Настя всхлипывала; Митро, притворно хмурясь, ворчал:
– Экие вы, бабы, дуры, право слово… Ну, что ты воешь? Третьего уже женишь, привыкать пора.
– К такому не привыкнешь, – убеждённо сказала Настя, доставая из рукава платок. – Ты сам уже четверых девок замуж выдал, а всё боишься, как бы икону на благословении не уронить. Ладно, слышала я, как ты Николаяугодника вспоминал…
– Так ведь, понятное дело, волнуешься… А реветь-то чего? Такую девочку за своего разбойника берёшь, такую девочку! Одно неладно – маленькая…
– Почему неладно? Она рядом с ним как куколка. И плясунья хорошая, в хоре даром хлеб есть не будет. – Настя обвела взглядом комнату, улыбнулась каким-то своим мыслям.
– Ты о чём? – спросил Митро.
– Да так… Подумала – свадьба цыганская, а половина гостей – гаджэ. Да какие гаджэ! Смотри, до чего мы с тобой под старость лет дожили, – князья с графьями у наших детей на свадьбе гуляют!
Митро усмехнулся. Действительно, за столами вместе с цыганами-артистами, кофарями с Рогожской и Таганки, сидели старые друзья цыганского дома.
Это были уже люди в годах, помнившие молодую Настю, неженатого Митро, Илону – босоногую девочку, привезённую из табора. Рядом с пожилыми цыганками по-свойски расположился и галантно наливал им вино капитан Толчанинов. За другим столом сидели граф и графиня Воронины и пятеро их сыновей – высокие, черноволосые и смуглые красавцы с холодными серыми глазами.
Лишь у младшего, двенадцатилетнего худенького мальчика в гимназической форме, были миндалевидные, тёмные, опушённые длинными ресницами глаза матери – бывшей примадонны жестокого романса Зины Хрустальной. За роялем, окружённый смеющимися гитаристами, восседал профессор консерватории Майданов. Рядом с ним стоял Владислав Заволоцкий, известный всей столице журналист и поэт. Заволоцкий разговаривал с жизнерадостным толстячком в чесучовой паре, который бойко доказывал ему что-то, размахивая короткими ручками с унизанными перстнями пальцами. Толстячка звали Павел Арнольдович Висконти, он был известнейшим московским импресарио.
Павел Арнольдович один из сегодняшних гостей зашёл сегодня в дом на Живодёрке по делу, не зная, что у цыган играется свадьба, и был немедленно препровождён за стол с уверениями, что дела подождут, а выпить за счастье молодых сам бог велел. Висконти повелению бога противиться не стал. Сейчас его обширная лысина была покрыта бисеринками пота, и он азартно наскакивал на иронически улыбающегося Заволоцкого:
– И напрасно, мой друг, вы спорите! Поверьте старому театральному пройдохе, мода на цыган в России не пройдёт никогда! Конечно, есть итальянцы, бельканто, Ла Скала, прочая классическая храпесидия, но… Но наши баре, героически отсидев в ложе какую-нибудь "Аскольдову могилу", с облегчением садятся на лихачей и кричат: "В табор! К "Яру!" Почему бы это?
– По неистребимой нашей русской дремучести, вот почему, – брюзгливо отвечал Заволоцкий. – Я лично считаю, что…
Но высказать, что он лично считает, Заволоцкому помешал истошный вопль с улицы:
– Князь Сбежнев подъехали!
– О, дэвлалэ! – всполошилась Илона. – Чяялэ! Гашка! Симка! Оля! Живо вина, бокал! Величальную! Гитаристы где?! Митро, что ты стоишь, как статуя, иди встречай!
Но князь уже сам входил в комнату, улыбаясь и отвечая направо и налево на приветствия. Первым делом он протянул обе руки хозяйке дома.
– Елена Степановна, добрый день! Я ещё с улицы слышал, как ты распоряжалась на мой счёт. Оставь, пожалуйста, эти церемонии, нужно быть попроще со старыми друзьями… Митро, поди сюда! Обнимемся! Мои поздравления тебе и Насте. Настя, здравствуй, девочка! Какое прелестное платье! Отчего ты раньше не носила вишнёвое?
– Вы хоть на людях не позорьте меня, Сергей Александрович! – рассмеялась Настя, протягивая Сбежневу руку для поцелуя. – Третьего сына женю, а вы мне всё "девочка"…
– А где невеста? – с интересом огляделся князь.
Поднялись шум, возня, перестук каблуков, нестройный звон гитарных струн. Наконец наспех вставшие в ряд, смеющиеся гитаристы взяли дружный аккорд, и из толпы вышла смущённая, раскрасневшаяся Катька. В руках её был знакомый всем гостям цыганского дома серебряный поднос, на котором стоял бокал вина. Князь восхищённо улыбнулся, выпил вино до дна, поставил пустой бокал обратно на поднос и рядом с ним положил длинный футляр чёрного бархата.
– Будьте счастливы, ты, Катенька, и ты, Илья.
Подошедший Илюшка с достоинством поклонился. Катька под любопытными взглядами цыганок открыла футляр, и среди женщин пронёсся вздох восхищения: тонкий бриллиантовый браслет сверкал голубыми гранями камней. Подошли взглянуть на подарок и мужчины; украшение немедленно пошло по рукам, сопровождаемое завистливыми вздохами, присвистом и щёлканьем языков. Катька, хмурясь от нетерпения, едва дождалась, когда браслет вернётся к ней, и тут же застегнула его на запястье.
– Эй, пусть теперь невеста пляшет! – завопил кто-то, и толпа тут же раздалась, освобождая круг паркета.
Цыгане снова похватали гитары, одновременно несколько человек запели плясовую, и довольная Катька, разведя руками и поклонившись, пошла по кругу. Остановившись перед Сбежневым, она низко поклонилась, приглашая его танцевать, но князь лишь молча улыбнулся. Лёгкая хромота, следствие старого ранения, не позволила ему принять Катькин ангажемент.
– Мне разве что попробовать по старой памяти… – послышался задумчивый голос, и из-за стола под хохот, аплодисменты и подбадривающие крики цыган вылез капитан Толчанинов.
Катька с комическим испугом закрыла глаза, повела плечиком, вздёрнула остренький подбородок и проплыла мимо капитана, задорно глядя через плечо.
Толчанинов сощурил глаза, пригладил седые волосы. Ему было уже за шестьдесят, но, когда капитан, вскинув руку за голову, весь вытянувшись, как струна, мягкой и небрежной цыганской походкой пошёл за Катькой, ловко попадая в гитарный аккомпанемент, по комнате пронёсся дружный вздох восхищения.
– Э, Владимир Антонович, не дорога пляска, а дорога выходка! – подбодрила из-за стола графиня Воронина. – Ну, давайте, давайте романэс!
Толчанинов улыбнулся ей, но чечётку бить не стал, а, дружески хлопнув по плечу, втолкнул в круг вместо себя жениха. Катька, в свою очередь, потянула за руки двух своих незамужних сестёр, совсем девочек с тонкими косичками.
Круг расширялся, в него один за другим вскакивали всё новые и новые цыгане, звенели гитары, графиня Воронина, не утерпев, выскочила из-за стола и забила плечами, трещал паркет под каблуками…
Под этот шум князь Сбежнев отвёл Настю к окну.
– Ну, вот, видишь, Настя? Уже третьего сына выпускаешь в люди.
– Да, слава богу, – рассеянно ответила та, явно думая о другом. Князь заметил это, проследил за её взглядом. Настя через головы цыган смотрела на своего старшего сына, Гришку. Тот не плясал вместе с другими и сидел на подоконнике, обхватив колено руками и глядя в открытое окно вниз, на улицу.
На его тёмном лице со сросшимися бровями не было улыбки.
– Держу пари, я знаю, о чём ты думаешь, – вполголоса сказал князь.
– Вот как? О чём же?
– О том, как все твои дети с возрастом становятся возмутительно похожими на НЕГО.
– Ничего тут возмутительного нет, – помолчав, сказала Настя. – Не от проезжего же молодца рожала.
Князь внимательно посмотрел на неё.
– Ты обижена?
– Нисколько. А про Гришку – ваша правда. Смешно даже, он ведь всегда на меня был похож, а как в мужские годы входить начал – так, глядите-ка, вылитый отец… Вы ещё в Париж не уезжаете, Сергей Александрович?
– Ты же знаешь, я никуда не поеду, пока не услышу твоего решения.
– Трудно мне решить. – Настя по-прежнему не смотрела на князя. – Сами видите, то ресторан, то свадьба, то теперь выезд этот в Крым…
– Что за выезд? – удивился Сбежнев.
– А вы ещё не слышали? Висконти, кажется, уже месяц Митро уламывает…
Эй, Митро, Павел Арнольдович, подите к нам! Расскажите про Крым, решили уже что-нибудь?
– Стадо бухарских ишаков – просто голуби по сравнению с вашим братцем, Настасья Яковлевна! – сокрушённо сказал Висконти, подкатываясь на коротких ножках к Насте и князю. – Я ему битый месяц толкую о выгодах этого предприятия, а он всё принимает позы античного мыслителя и говорит, что надо, мол, подождать. Чего же здесь ждать, скажите на милость, чего?! Концерты хора в городах Крыма – Ялте, Алупке, Симферополе, затем в Одессе!
Железная дорога, свой вагон! Афиши, билеты, залы – всё будет!
– Очень мы там нужны кому… – сердито сказал подошедший следом за Висконти Митро. – Будто в Крыму своих хоров не имеется. Воля ваша, Павел Арнольдович, только я цыган в этакую даль не потащу. Денег не заработаем, только зря прокатаемся.
Висконти даже не нашёл слов и лишь всплеснул руками. Сбежнев, посмотрев на Настю, нерешительно сказал:
– Митро, я, конечно, не советчик тебе в таких делах, да я в них ничего и не смыслю, но… Pourquoi pas, как говорят французы? В Крыму летом чудесно, там собирается вся московская и петербургская публика. По чести сказать, и я с удовольствием поехал бы с вами. У меня как раз выдастся свободный месяц…
– Что там французы говорят, я не знаю, – ворчливо отозвался Митро, – но только, если лето даром пропадёт, меня цыгане на части разорвут! Я рисковать не могу.
– Никакого риска! Никакого риска, поверь! – снова вмешался Висконти. – Ваше сиятельство, да помогите же мне уломать этого идола египетского! И вы очень правильно заметили насчёт публики: летом весь Питер и вся Москва выезжают как раз в Ялту и Алупку, а обе столицы стоят пыльные и пустые.
Оставишь половину хора в ресторане Осетрова, чтобы у того совсем не скисла коммерция, а с остальными по железной дороге – в сказочную Тавриду! Господи, ты же ещё благодарить меня будешь!
Татарское лицо Митро выражало крайнюю степень недоверия, но он молчал. Настя, улыбаясь, смотрела на него. Она знала, что Висконти близок к победе.
От разговора всех четверых отвлёк шум, поднявшийся у дверей.
– Ещё, что ли, кто-то подъехал? – обернулся Митро. И больше ничего сказать не успел, потому что на шею ему бросилась молодая цыганка.
– Дадо!!!
– Иринка!
Гитара, неловко отставленная Митро к стене, чудом не упала на пол.
Настя едва успела подхватить её за гриф и грустно смотрела на то, как обнимаются отец и дочь. Двадцатилетняя Иринка, пять лет назад выданная отцом замуж в Рогожскую слободу, в семью цыган-барышников Фёдоровых, пришла на свадьбу вместе со свекровью, тремя невестками, пятью зятьями, мужем и двумя старшими детьми. Фёдоровы, известные среди цыган как Картошки, стояли у порога, окружённые цыганами, сдержанно улыбались, отвечали на приветствия. Муж Иринки, красивый и рослый парень, известный всей Москве кофарь, уже разговаривал о чём-то с женихом.
Свекровь, пожилая сухопарая цыганка в старомодном саржевом платье, смотрела на обнимающую отца Иринку неодобрительно, жевала губами, теребила кисти шали и наконец не выдержала:
– Что ты, милая, на отце повисла, как на заборе? Отойди, дай поздороваться. Поди вон на кухню, может, там помочь надо… Здравствуй, Дмитрий Трофимыч, здоров ли?
– Слава богу, Фетинья, – сухо, сдерживая досаду, сказал Митро.
Подошла Илона, начались объятия, поцелуи, расспросы. Гостей повели к столу. Митро шёл рядом с Фетиньей Андреевной, о чём-то говорил ей, украдкой оборачивался, ища глазами дочь. Но та уже скрылась на кухне, откуда слышался звон посуды и сердитые голоса цыганок.
Иринка была самой красивой из дочерей Митро, одной из всех непохожей на отца. Но и от матери она взяла немного. Невесть откуда у девочки взялось тонкое и строгое лицо с нежной линией щёк, длинные, вразлёт брови, родинка в углу рта и тёмные, с длинными пушистыми ресницами, почти без белка глаза. Эти глаза, большие и блестящие, цыгане называли "печаль египетская" – за то, что веселья в них не мелькало даже тогда, когда Иринка улыбалась. У неё был прекрасный голос, сильное и чистое меццо-сопрано, "совершенно итальянское", по выражению профессора Майданова, который всерьёз уговаривал Митро отдать девочку учиться классическому вокалу. Тот не соглашался, говоря, что в хоре обойдутся и без вокала, и до пятнадцати лет Иринка пела в ресторане со всей семьёй. А потом, как гром среди ясного неба, на всю Москву грянуло известие об исчезновении из дома старших детей Митро.
Московскими цыганами имя Маргитки склонялось на все лады, женщины хором уверяли, что им всегда было ясно: старшая дочь Митро – шлюха, и неизвестно ещё, каковы остальные. И даже то, что Маргитка пропала бесследно и никаких доказательств её распутства не было, не могло заткнуть всех ртов.
Кто-то из цыган видел, как Маргитка одна ездила по городу на извозчике, кто-то встречал её в обществе Сеньки Паровоза, а некоторые даже утверждали во всеуслышанье, что Маргитка бегала на Хитровку для свиданий с "этим каторжником". Репутация семьи Дмитриевых, до этих пор безупречная, дала сильный крен. Теперь Митро нужно было всерьёз думать о том, как пристраивать семерых оставшихся дочерей, из которых три уже были на выданье. Угроза того, что цыгане не захотят сватать за своих сыновей невест из семьи с дурной славой, была слишком ощутима.
Раньше всех это поняли Картошки – барышники из Рогожской слободы, не особенно богатые, но жившие дружно и по старинным цыганским законам.
Если хоровые цыганки из Грузин и Петровского парка позволяли себе модные шляпы, береты, туфли на высоком каблуке, садились за стол рядом с мужчинами, танцевали "танго смерти" и были даже грамотны, то в семье Картошек это всё считалось "гаджиканэс[142]" и не допускалось даже в мыслях. Главой семьи была Фетинья Андреевна, вдова, сумевшая после смерти мужа удержать всех десятерых детей с их мужьями и жёнами в своём доме. Шестеро сыновей Фетиньи Андреевны с утра до ночи вертелись на Конном рынке.
Дочери и невестки управлялись по хозяйству, сообща воспитывали целую роту детей всех возрастов, – и всем этим правила, как королева-мать, худая, высокая, со следами былой красоты на морщинистом, сухом лице Фетинья Андреевна. При ней невестки не смели и рта открыть, её слово было главным в доме, взрослые сыновья полностью подчинялись желаниям матери.
Митро давно вёл дела с этой дружной семьёй "цыганских раскольников", как называли их в Москве, но, когда однажды Фетинья Андреевна пришла сватать за своего сына тогда ещё тринадцатилетнюю Иринку, отказал. Отказал в самых изысканных выражениях, сто раз извинившись и объяснив своё решение тем, что хочет оставить всех дочерей в хоре. Картошки обиделись, но ссоры не произошло: видимо, доводы Митро показались Фетинье убедительными. Но когда грянуло известие об исчезновении Маргитки, Картошки снова прислали сватов, и на этот раз Митро согласился. Во-первых, сватовство таких уважаемых и "закорённых" цыган должно было восстановить репутацию семьи Дмитриевых. Во-вторых, безупречная рубашка новобрачной открыла бы дорогу к замужеству остальным дочерям. Митро колебался. Илона, плача, упрашивала мужа не ломать дочери жизнь, боялась, что Иринке, воспитанной в хоровой семье, будет тяжело у "раскольников" Картошек. Но будущее остальных семи дочерей было под угрозой, и Митро скрепя сердце дал согласие на свадьбу. Через неделю Иринка обвенчалась с Федькой в церкви. Через девять месяцев она родила первого сына, а через пять лет у них с Федькой было трое детей.
Расчёт Митро оправдался: после свадьбы Иринки двух старших дочерей расхватали замуж в один год и ещё двух сосватали. Честь семейства была полностью восстановлена, рубашки дочерей Митро после свадеб были безупречны, и вскоре уже никто не вспоминал о беспутной приёмной дочери. Иринка приходила по праздникам в родительский дом, показывала детей, брала крёстных для них из своей хоровой родни, ни на что не жаловалась, но и улыбки на её лице больше никто не видел. После ухода дочери Илона рыдала в открытую, а Митро мрачно молчал. Было очевидно, что Иринке плохо в семье мужа, но исправить уже ничего было нельзя.
…Гришка постарался выйти из большой залы незаметно. Он тихо чертыхнулся, споткнувшись в сенях о старый сундук, подошёл к полуоткрытой двери в кухню, откуда слышался грохот посуды, шкварчание еды на сковородах и голоса цыганок. Гришка толкнул дверь, и его тут же обдало волной пряных запахов, теплом идущего от котлов пара, смехом женщин:
– Гляньте, чяялэ, какой молодец красивый заблудился!
– Гришка, дорогу потерял? На конюшню через дверь да через двор!
– Нет, бабы, он, верно, голодный, нос на запах привёл!
– Ха! У собственного брата на свадьбе голодный? С горя, что ли, не ешь, яхонтовый? Брата жалко?
Гришка отшучивался, смущённо улыбался: мужчинам в этом женском царстве в самом деле было не место. Но Варька, двигающая огромной поварёшкой в кастрюле с мясом, улыбнулась ему:
– Садись, Гришенька. Чяялэ, да накормите его, что ли! Парень с утра не евши, то в церковь с молодыми, то гостей встречай, то разговаривай с ними, то пой-пляши… Сядь, парень, поешь. Эй, кто-нибудь! Иринка, положи ему…
Гришка благодарно улыбнулся тётке Варе, сел за широкий скоблёный стол без скатерти. Одна из молодых женщин тут же услужливо убрала очистки и обрезки овощей, протёрла стол, постелила полотенце. Пока она занималась этим, Гришка сидел прикрыв глаза, словно отдыхая, но из-под полуопущенных век следил за стоящей у плиты Иринкой.
Какая же она худенькая, силы небесные… Будто и не родила троих.
Тоненькая, как берёзовая ветка, с маленькими руками, на запястьях просвечивают жилки, пальцы длинные, худые: гитаристкой была… С такими руками носить кольца, играть на гитаре вальсы, танцевать… А она ворочает котлы у печи. Волосы, бог мой, какие у неё были волосы! Косы ниже пояса, пушистые и чёрные, и не две, а четыре, по-котлярски, и каждая с руку толщиной… А теперь что? Прячет их под этим бабьим платком… Гришка дождался, когда Иринка наполнит миску доверху и подойдёт с ней к столу; бережно, чтобы не коснуться рук молодой цыганки, принял миску. У него был всего миг, чтобы взглянуть снизу вверх на тонкое лицо Иринки с темнеющей в углу губ родинкой, с опущенными ресницами, с тенью от этих ресниц на щеках. Всего миг он смотрел, а потом Иринка тихо сказала: "На здоровье, морэ", – положила хлеба и отошла. Ради этого мгновения он и пришёл сюда.
А прикажи тётка Варя подать ему еду какой-нибудь другой девчонке – и этого бы не было. Но всё равно он пришёл бы. Потому что только этими мгновениями он, Гришка Смоляков, живёт вот уже третий год. Живёт с той давней снежной зимы, с того сумрачного февральского дня, когда он зачем-то пришёл в Таганку и встретил её, Иринку, уже замужнюю, на улице.
Она была тогда почему-то одна, с корзиной овощей, торопилась домой.
Уже сгущались сумерки, с низкого неба падали, кружась, снежные хлопья, узкая улочка была почти пуста. Им было по пути несколько переулков, и Гришка пошёл рядом с Иринкой, рассказывая последние новости с Живодёрки.
Иринка нервничала, явно боясь, что кто-то из знакомых цыган увидит её на улице с чужим мужем, отвечала ему коротко и невпопад, а на углу поскользнулась на раскатанной мальчишками-мастеровыми ледяной дорожке и, ахнув, упала на колени, Гришка едва успел подхватить её. Прямо в лицо ему испуганно распахнулись длинные, чёрные, почти без белка глаза, мазнули по его щеке ресницы, выпала из-под платка пушистая прядка волос, – и у Гришки пот вышибло на спине. Иринка давно уже отряхнулась от снега, давно уже побросала в корзину рассыпавшиеся морковки и репу, сбивчиво поблагодарила, простилась и убежала в снежную пелену, а он всё стоял на углу как вкопанный, заставляя удивлённо оборачиваться редких прохожих, то снимал, то надевал, то мял в руках шапку, ерошил засыпанные снегом волосы и со страхом, от которого хотелось заплакать, понимал: всё…
Он пришёл в тот день домой поздним вечером, на удивлённый вопрос матери ответил что-то невпопад, с досадой, как собачонку, отстранил подошедшую жену, объявил, что болен и в ресторан не поедет, и после уже лежал вниз лицом на диване в пустом тёмном доме, снова и снова вызывая в памяти эти плеснувшие чернотой ему в лицо длинные, испуганные глаза.
Поняла ли Иринка, что случилось с ним? Заметила ли? Задыхаясь от отчаяния, Гришка проклинал тот день и час, когда согласился жениться. Где, ну где была его голова?! Ведь никто его в этот хомут не гнал, матери вовсе не хотелось его женить, и сам он не собирался… Но куда было деваться от этой чёртовой куклы Анютки? Это сейчас она Анна Снежная, известная всей Москве, поёт в белом платье с замороженным лицом "Хризантемы". А тогда кем она была? Русская белоголовая девчонка, Анютка Сапожникова из заведения мадам Данаи в Живодёрском переулке, племянница хозяйки, горничная в публичном доме! И бегала она за ним, Гришкой, так, что потешалась вся Живодёрка. Все знали, что девчонка пришла в хор именно из-за него. А он тогда был как дурак влюблён в Маргитку и ничего не замечал.
Ничего – даже того, что дорогу ему перешёл собственный отец.
Да, позже он догадался обо всём. Догадался тогда, когда было уже ничего не вернуть и Маргитка исчезла из Москвы. Догадался, вспомнив вдруг серый дождливый день, когда в последний раз видел Маргитку. Они вдвоём стояли у калитки, и он, шестнадцатилетний, ошалевший от любви, просил:
"Убежим! Мне всё равно, что ты с Паровозом спала! Поехали! Никто не узнает! Я тебя всегда любить буду…" Она повернула к нему измученное лицо. Впервые в её взгляде не было насмешки. Впервые в её движении, когда Маргитка коснулась холодными пальцами его щёки, была ласка. А голос звучал устало:
"Дэвлалэ, ну почему ты на него не похож? Ничуть, а? И глаза, и брови – всё её…" Тогда он не понял ничего. И стоял, растерянно глядя вслед уходящей Маргитке. А на другой день она пропала, и поднялся дым коромыслом, и этот разговор напрочь вылетел у Гришки из головы. Вспомнил он о нём лишь полгода спустя, когда отец ушёл из дома. Мать ни о чём не рассказывала им, детям, но Гришка видел её сухие, воспалённые от ночных слёз глаза, понимал:
стряслось что-то страшное. День за днём он ломал себе голову над этим, а потом вдруг вспомнил последний разговор с Маргиткой. И понял всё. Ведь тогда он в самом деле был больше похож на мать, это сейчас цыгане говорят:
"Вылитый Смоляко", а тогда… Мог бы и сразу догадаться. Но ведь и в голову прийти не могло, что родной отец на четвёртом десятке лет выкинет такое!
Несколько раз у него язык чесался поговорить о случившемся с матерью, но…
Но та не жаловалась, больше не плакала и ничего не рассказывала. И Гришка знал: ни ему, старшему, ни остальным братьям она не позволит судить отца.
А через месяц они снова вернулись в Москву, и там за Гришку снова взялась Анютка, к тому времени уже певшая в хоре сольные партии.
Полгода Анютка тратила силы впустую – он по-прежнему не обращал на неё внимания, – а потом, видимо, решила: пан или пропал, и как-то раз Гришка нашёл её у себя в постели, в одной рубашке, с распущенной косой, со слезами на ресницах: "Не гоните, Григорий Ильич, мне, кроме вас, никого не надобно, я в колодец брошуся…" Григорию Ильичу тогда едва исполнилось семнадцать, а в эти годы, как известно, никакого ума не положено по закону. Именно это сказала Настя, когда наутро сияющая Анютка и изрядно ошарашенный Гришка объявили ей, что теперь они муж и жена.
Слава богу, мать отговорила его венчаться, хотя Анютка, кажется, была не прочь.
– Цыганам это ни к чему, – объяснил он ей. – Вон мать с отцом тоже не венчаны, а семнадцать лет прожили.
– Да? И где он теперь, твой отец? – поморщилась раздосадованная Анютка.
Гришка подумал, что за такие разговоры хорошо бы её треснуть, но лишь велел:
– Рот закрой, дура!
Анютка благоразумно умолкла, и он успокоился.
Детей у них не было: Анютка почему-то не беременела. Первый год Гришка не задумывался об этом, на второй начал чесать затылок, а к концу третьего уже всерьёз волновался: в чём дело? Почему баба не тяжелеет? Может, спаси бог, что-то не так у него? Сама Анютка, казалось, нисколько по этому поводу не беспокоилась. На осторожные вопросы Гришки отмахивалась:
"Ничего, так бывает…", на предложения цыганок сходить в церковь или к бабкам только пожимала плечами, шила себе модные платья в талию с высоким воротом, пела в ресторане своим ледяным голосом, принимала в Большом доме поклонников, первая учила все новые романсы и приносила в хор немало денег. Гришку, кажется, любила, страшно ревновала, устраивала бешеные скандалы, когда он не ночевал дома. Матери его, наверное, их жизнь не нравилась, но она не вмешивалась. Тем более что в том же году женился брат Петька. У него жена рожала, как заведённая, каждый год по двойне, и матери было чем заняться. А Иринка…
Гришка вздохнул, вспоминая Пасху прошлого года – раннюю, апрельскую, когда Картошки всем семейством, как сегодня, явились к ним на Живодёрку христосоваться. Иринка была тогда в новом тёмно-красном платье, выгодно оттенявшем её тонкое лицо, в розовом платке на волосах, похожая на ангела.
Как обычно, она возилась с женщинами на кухне, и несколько раз Гришке показалось, что он слышит её смех. Тогда на него и накатила эта волна не то смелости, не то отчаяния, вспоминая о которой, Гришка до сих пор чувствовал озноб. Ведь запросто мог и её, и себя погубить… Но тогда словно туман застлал голову, и он, спрятавшись в сенях, дождался, пока Иринка выбежит из кухни с огромным подносом пирогов, шагнул ей навстречу, схватил за худенькие запястья. Она испугалась так, что не посмела даже ахнуть, и молча, не высвобождая рук, смотрела на него из полутьмы. А он, не думая о том, что в любой момент из кухни может высунуть нос какая-нибудь любопытная цыганка, шёпотом проговорил:
– Я люблю тебя, слышишь? Клянусь, не могу без тебя, жить не буду… Едем со мной? Прямо сейчас едем! Когда хватятся, мы уже за заставой будем!
– Пусти, я уроню… – чуть слышно прошептала она, потянув поднос на себя, и руки её дрожали. Гришка послушался. Иринка быстро пошла к двери. Он, оглушённый собственной наглостью, машинально шагнул следом, открыл для неё дверь. Она кивнула, проходя мимо него. И шепнула, не поднимая глаз,– по сей день Гришка не мог забыть этот шёпот и слезу, блеснувшую в длинных ресницах:
– У меня же дети, Гришенька…
В ту ночь он не мог заснуть до рассвета, вертясь рядом с безмятежно сопевшей Анюткой, перекладывая голову с горячей подушки на кулаки, садясь и запуская руки во взлохмаченные волосы, снова и снова передумывая этот короткий разговор. Спина холодела при воспоминании о собственной безголовости – ведь он мог её, Иринку, подвести под монастырь, что бы с ней сделали Картошки, если бы узнали? Вспоминался испуганный взгляд Иринки, её дрогнувшие ресницы, шёпот: "Дети…" Как он мог, пустая башка, забыть об этом?
Забыть, что Иринка – цыганка, что она никогда не оставит детей… Она оказалась умнее его и тремя словами перечеркнула всю надежду, всю жизнь. И свою и его, потому что теперь Гришка знал точно: она уехала бы с ним. Уехала бы, если б не её орава, из которых самому маленькому на Пасху не было и двух месяцев.
Миска опустела. Больше не было повода сидеть на кухне, и Гришка начал вылезать из-за стола. В это же время Иринка, морщась от натуги, обеими руками подняла на ухвате огромный, исходящий паром котёл с варёным мясом.
А дальше всё произошло как-то сразу, и Гришка одновременно увидел и побледневшее Иринкино лицо с выступившими на лбу каплями пота, и кренящийся котёл, и испуганный взгляд тётки Вари из-за стола. Поняв только одно:
сейчас Иринка обварится кипятком с головы до ног, – он одним прыжком махнул через лавку, подхватил руками чугун, краем глаза заметил пустой угол за печью и, уже чувствуя раскалённую боль в ладонях, метнул котёл туда. На него всё-таки плеснуло кипятком, но в первый момент Гришка даже не почувствовал это, потому что кухня наполнилась паром, визгом, стуком, воплями:
– Иринка, рехнулась?!
– Гришка, живой? Целый?! Чяялэ, он же его голыми руками схватил!
Парень, сей же минут руки покажь!
– Иринка, чего разлеглась, вставай, дурища! Чуть не обварилась!
– Подождите… Она, кажись, не в себе… Иринка! Иринка! Иринка, открой глаза! Эй, ты что? Вставай!
– А ну пошли все вон, бестолковые! Что пристали к бабе? Она же, кажись, опять не порожняя…
– Ох ты… А с виду незаметно…
– Тащите её за печь, пусть полежит… Гришка, пошёл вон!
Последнее приказание исходило от тётки Вари, и Гришка был вынужден повиноваться.
Только в сенях он почувствовал, как сильно жжёт ладони, подошёл к сырой бочке с водой и, подняв разбухшую крышку, запустил в холодную воду обе руки. Ничего. Не страшно. Шкура слезет, только и всего, и даже играть сможет. Слава богу, вовремя вскочил, вовремя поймал этот чугун растреклятый… Гришка передёрнул плечами, вспомнив посеревшее Иринкино лицо и кренящийся набок котёл. И чего, глупая, схватилась за него, ежели в тяжести?
– В тяжести… – зачем-то выговорил он вслух, внезапно осознавая смысл сказанного. Так вот что. Опять тяжёлая она. Четвёртым уже. От этого Федькигубошлёпа, чтоб у него все кони передохли… Задохнувшись, Гришка представил себе, как этот чёртов Федька с его губищами в пол-лица опрокидывает Иринку на постель, как по-хозяйски расстёгивает её блузку, трогает волосы, шею, грудь… и выругался сквозь зубы от накатившей ненависти. Видит бог, зарезал бы этого жеребца… если б польза была. Что толку оставлять Иринку вдовой, ведь Картошки даже вдовую не отпустят её, будут держать при себе до старости, до смерти…
– Что ты, Гриша? Больно очень?
Он вздрогнул, поднял глаза. Поморщился: рядом с ним, держась за край бочки, стояла жена.
– Ничего, – буркнул он, вынимая руки из воды и вытирая саднящие ладони о штаны. Но Анютка не унималась:
– Дай-ка я посмотрю. Ох ты, господи, ну надо же было так… И что этой Иринке в голову только взбрело, такой чугун надо втроём поднимать, а она…