355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Дробина » Дорогой длинною » Текст книги (страница 25)
Дорогой длинною
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Дорогой длинною"


Автор книги: Анастасия Дробина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 68 страниц)

– Чего-чего?!. – даже Якову Васильеву изменила его обычная сдержанность.

Цыгане изумлённо загомонили: все знали сложность романса и то, что после ухода Насти спеть его без сучка-задоринки не мог никто.

– "Дышала ночь". – по хмурому Данкиному лицу скользнула досада. – Можно начинать?

– Ну, осчастливь. – без улыбки сказал хоревод и, опустившись на диван, приготовился слушать. Кузьма устроил на колене семиструнку, взял начальные аккорды. Данка обвела спокойным, сумрачным взглядом стоящих, сидящих вдоль стен и на лестнице цыган. Взяла дыхание, негромко начала петь.

С первых же слов романса Варька поняла, что все её уроки пропали впустую. На второй строке среди цыган послышался негромкий смех. К концу первого куплета не выдержала и откровенно прыснула Стешка. А на втором куплете смеялись все, кроме Якова Васильева, Кузьмы и Варьки.

Дышала ночь восторгом сладким страсти,

Несчастных дум и топота полна,

Я вас ждала с безу-у-умным жаждом счастья

Я вас ждала – и прела у окна…


«Всё.» – подумала Варька. Обменялась взглядом с Кузьмой, поняла, что он думает о том же, и испуганно уставилась на Данку, ожидая, когда же та оборвёт на полуслове романс и выбежит из комнаты. Но… та продолжала петь, как ни в чём не бывало, – словно не замечая нарастающего хохота, словно не чувствуя, что безнадёжно запуталась в тексте. Её лицо всё так же выражало спокойствие и – Варька могла бы в том поклясться – невероятное презрение.

Закончив романс на низкой, бархатной ноте, Данка умолкла и с достоинством сказала так, как было принято в таборе:

Патыв тумэнгэ, ромалэ[84].

– Спасибо. – серьёзно, без тени насмешки ответил Яков Васильев, и цыганки, поглядывая на него, одна за другой перестали хихикать. – М-да… рано тебе, конечно, ещё это петь. А что ты в таборе пела?

– Всякое.

– Давай. Весёлое что-нибудь.

Данка нахмурилась, вспоминая, – и вдруг широко улыбнулась, блеснув зубами. Впечатление от этой улыбки было странным, потому что в глазах осталось прежнее презрительное выражение. Но Данка топнула ногой, хлопнула в ладоши, повела плечом и запела – рассыпав, как порвавшееся ожерелье, чистые, хрустально звенящие нотки:

Ах вы, кольца-колечки мои,

Разлетелись вы, рассыпались!


Это была весёлая свадебная песня, и, едва допев, Данка, словно в таборе перед костром, плавно развела руками, вздёрнула подбородок и пошла плясать.

Это вышло у неё так легко и естественно, что на этот раз никто не улыбнулся, а сидящие на полу цыгане дружно подвинулись, давая место. Только Стешка ехидно усмехнулась, покосившись на босые Данкины ноги, но Митро сердито ткнул её кулаком в бок.

– Не туда смотришь, дура… Стешка надула губы, но Митро уже не обращал на неё внимания, с восхищением глядя на то, как Данка самозабвенно, едва успевая придерживать падающий с волос платок, отплясывает на гудящем под её пятками паркете.

Цыгане улыбались, подталкивали друг друга локтями:

– А ну, морэ, пройдись с девочкой…

– Да?! Ты на Кузьму посмотри! Убьёт не глядя!

– Ну-ка, чяворо, давай сам покажи, что можешь! – и Кузьму, отобрав гитару, вытолкнули в круг. Он, впрочем, не сопротивлялся. Широко улыбнулся, вскинул руку за голову и пошёл за женой мягкой, ленивой, нарочито небрежной «ходочкой». Цыгане весело закричали. Данка снисходительно обернулась, поклонилась и дрогнула плечами. Она по-прежнему улыбалась, но её глаза, не мигая, смотрели поверх голов цыган, и горькая складка у губ так и не пропала.

– Хорошо. – сказал Яков Васильев, когда пляска кончилась и сияющий Кузьма с безмятежной, как статуя, Данкой подошли к нему. – Завтра едешь с нами в ресторан, пока просто посидишь, осмотришься, а там видно будет. А тебя, парень, поздравляю. Не прогадал.

Кузьма улыбнулся ещё шире. Но Марья Васильевна, стоящая неподалёку, озабоченно посмотрела на брата и, когда тот вышел из зала, тронулась за ним.

– Эй, Яша! Яшка! – вполголоса позвала она, выйдя на двор. – Где ты?

– Здесь, не голоси. – не оглядываясь, отозвался Яков Васильев. Он сидел на поленнице у калитки и поглядывал на затягивающееся сизыми облаками небо. – Смотри, Маша, туча опять идёт. Уж хоть бы снег выпал, ей-богу, надоела сырость эта.

– До снега далеко ещё… – Марья Васильевна подошла, встала за спиной брата. – Ты лучше скажи – как тебе девочка?

– Хорошая девочка.

– По-моему, так не хуже Наст…

– Хуже! – отрезал Яков Васильев. – Но хор вытянет. Кузьму вот только жалко.

– С чего ты взял? – помолчав, осторожно спросила Марья Васильевна.

– А то ты сама не разумеешь. – не глядя, пожал плечами хоревод. – Не задержится она с ним.

– Кто знает, Яша… Может, и…

– Ну, дай бог, дай бог. – Яков Васильев с досадой поднялся с сырых брёвен, посмотрел на лужу у калитки, которая уже покрылась расходящимися кругами от капель. – Только ты посмотри на неё получше. Ты такую красоту когда последний раз видала? Сущая ведьма лесная, погибельная!

А характер у бесовки какой?! Наши безголовые ржут жеребцами, – а ей хоть бы что! Смотрит через них, как через стекло, и поёт себе, ровно не слышит ничего, как кенарь в клетке! И глазами так и стрижет, так и палит, мне – и то перекреститься хотелось… Разве Кузьма пара ей? Не задержится она, слово даю. Поспешил парень.

– Не силком же он её взял…– задумчиво сказала Марья Васильевна. – Она – вдова, а не девка глупая. Знала, что делала.

– То-то и оно, что знала. – Яков обернулся, тяжело посмотрел на сестру. – Ей в хоре за мужем-то спокойней будет, чем в одиночку. Кусать побоятся.

– Так ты думаешь…

– Не знаю! Поглядим. Может, и обойдётся ещё. – Яков Васильев прыжком вскочил на крыльцо, прячась от забарабанившего по поникшей траве и листьям ливня. – Пойдём, Маша, в дом. Опять полило, будь оно неладно…

Глава 7

Первый снег накрыл Смоленск в конце ноября. Тяжёлая свинцовая туча приползла со стороны Гданьска, низко идя над съежившейся от холода землёй и чуть не цепляясь брюхом за кресты церквей. Она накрыла собой весь город, обложив окраины стылой темнотой, пошевелилась, словно устраиваясь поудобнее, сначала неуверенно выбросила несколько одиноких снежинок, затем пустила снегу погуще, а к вечеру в Смоленске валила такая пурга, что оранжевые огоньки окон домов и голубые нимбы редких газовых фонарей еле пробивались через плотную, серебристо-белую завесу.

Трактир возле Конного базара был набит битком. У входа стояли несколько извозчичьих экипажей, занесённые снегом, на спинах меланхолично жующих сено лошадей лежали пухлые сугробы. Из то и дело открывающихся и хлопающих дверей вырывались облака пара, молодой снег у порога был весь истоптан и превратился в густо-серую массу, в которой копошились в поисках овса голуби и воробьи. Торг на базаре давно подошёл к концу, и в трактире было не протолкнуться от барышников, коновалов, перекупщиков и прочего базарного люда, зашедших погреться, поговорить и выпить магарыча.

– Ну, знаешь, Ермолай, последнее дело это! – Илья сгрёб со столешницы шапку и сердито встал, чуть не опрокинув опустевший полуштоф. Гранёные стаканы, столкнувшись, жалобно зазвенели. – Третьего дня по рукам ударили при всём народе – а теперь у него денег нет! За такое в рядах боем бьют, не слыхал, что ли? Всё, нынче же вечером серых назад забираю! Лучше своим же продам, они хоть вертеть не будут! И ни один из наших на твой двор теперь даже спьяну не свернёт, клянусь! Цыгане сами слово держат и с других того же ждут!

– Да кто тебе вертит, кто тебе вертит, идолище черномордое! – плачущим голосом говорил худой мужичонка с обширной плешью, выглядывающей из кустиков пегих волос, без нужды крутя в пальцах бахрому кнута и жалостно поглядывая на Илью снизу вверх. – Ну, обслышался, недопонял… Я ведь платить-то не отказываюсь! Три-то сотни хучь сейчас бери, вот они, желанные, в тряпице… Ну, подожди с четвёртой!

– Пусть тебе леший ждёт. Сгинь с дороги!

– Ну, Илья! Вот ведь нечисть упрямая, постой, послушай! – Ермолай намертво вцепился в край армяка Ильи и, сколько тот ни дёргал, не выпускал. – Ну, хочешь залог под сотню возьми! Ну… ну… Сядь вот, посмотри… Вот, возьми для Настьки своей, она довольна будет! Всё равно, дурак, половину барыша ей на подарки спустишь!

– Тебе что за дело? Не твои, небось, спущу… – буркнул Илья, но, заинтересовавшись, сел на прежнее место. – Ну, что там у тебя? Покажь… Вздыхая и горестным шёпотом ругая всех цыган вместе, Илью отдельно и святого Николу заодно, Ермолай вынул из-за пазухи свёрток.

– Любуйся! Золотые! И камешки настоящие, хучь иди в ломбардий, тебе кислотой опробуют! У меня без обмана!

Илья недоверчиво посмотрел. На грязном обрывке полотна лежали золотые серьги с капельками фиолетово-розовых аметистов.

– Где украл?

– Окстись! – замахал руками Ермолай. – На той неделе за вороного получил заместо платы, утресь армянам в евелирный ряд носил оценивать, сказали – сто пятьдесят!

Врёшь! Я ж ведь не поленюсь, схожу проверю! У кого был – у Левона или Ованеса?

– Ну, сто… как раз твоя четвёртая сотня и выходит! А не понравится Настьке – с барышом тому же Ованесу и спустишь!

– Ей понравится. – опрометчиво сказал Илья, – и Ермолай тут же взорвался радостными причитаниями.

– Вот и ладно! Вот и слава тебе, Никола-угодник! Вот и спасибо, дорогой мой! В расчёте, значит? Как сговаривались? У меня завсегда по чести, Ермолая, слава богу, весь город знает, ещё никто не жалился… По рукам?

– Эй, а три сотни где за серых-то? Ишь, запрыгал, жеребчик… Клади на стол – и по рукам.

– Может, и насчёт рыжей передумаешь, Илюша? – осторожно спросил Ермолай, вынимая скрученные кульком деньги. – Я тебе вернеющую цену дам, больше никто…

– Я вот сейчас насчёт серых передумаю! – снова взвился Илья. Разговор по поводу двухлетней красавицы-кобылы вёлся у них с Ермолаем не впервые, и ему уже надоело объяснять, что рыжую он держит для себя и не отдаст ни за какие деньги. Ермолая как ветром сдуло – только хлопнула тяжёлая, почерневшая дверь. Оставшись, Илья первым делом убрал со стола деньги, не спеша допил уже потеплевшее пиво и, раскрыв ладонь, долго рассматривал серёжки. Они в самом деле могли понравиться Насте.

Илья уже выучил вкус жены: она не любила тяжёлых, крупных украшений, которыми таборные цыганки щеголяли друг перед другом, и носила их только по большим праздникам, и то по просьбе Ильи:

"Да не позорь ты меня, одень! Все подумают, что мне на тебя денег жалко!" Настя смеялась, надевала, но Илья видел, что ей эти серьги до плеч и огромные перстни совсем не нравятся. Она предпочитала изящные тонкие кольца с небольшими, но дорогими камнями, а из всех даренных серёг носила только крошечные изумрудные, которые Илья поначалу стыдился и подарить:

такие они были неброские. А вот эти, кажется, подойдут. И цена немаленькая, и вид господский.

– Мне или жене? – с хрипотцой спросил над ухом знакомый насмешливый голос, и Илья, вздрогнув от неожиданности, чуть не выронил серёжки на скользкий трактирный пол.

– Обойдёшься, зараза… Чего явилась-то? Сколь разов говорить – не ходи ко мне сюда! Цыгане с Конной табунятся, увидит кто ещё… Лушка тихо засмеялась и, словно не слыша ворчания Ильи, уселась напротив. Красный полушалок скользнул с её головы на плечи, обнажив русую голову и уложенную на затылке тяжёлую косу. Лушка неторопливо поправила платок, склонила голову на руку, улыбнулась, и на щеках обозначились мягкие ямочки. Илья невольно усмехнулся тоже.

– Ладно… Чего надо-то?

Да ничего. Соскучилась. Давно не захаживал.

– Где давно? – удивился Илья. – В середу ж вот только… И потом, занята ведь сама была. Енарал твой не прибыл разве?

– Кто, Иван Агафоныч? Были, как же, цельную ночь. Так ведь съехали уже. – Лушка вдруг прыснула, закрыв рот углом полушалка. – Да какой он енарал, Илья, святая Пятница с тобой! Капитан в отставке… Приказчики из армянских лавок и то лучшей плотят! Ну, хватит штаны протирать, идём! Я и горницу протопила!

– Не поздно? – засомневался Илья. – Стемнело вон уж…

– Да успеешь к своей цыганке, не бойся! – Лушка снова засмеялась. – Хорошо вам, цыганям, с жёнами живётся! Хоть вовсе домой не заявляйся – словечка не вставит поперёк! Идём, Илья, сам же говоришь – поздно!

Вставая, Илья на всякий случай огляделся. Но знакомых цыган среди посетителей трактира не было, и никто даже взглядом не повёл, когда он следом за красным полушалком не спеша пошёл к дверям.

Уже полтора месяца таборные цыгане жили в Смоленске, на дальней окраинной улице, окна которой выходили прямо в голую степь. Местные обыватели цыган знали давно и жилища на зиму сдавали им не в первый раз.

Прежде Илья и Варька устраивались зимовать у русских хозяев вместе с семьёй деда Корчи. Но сейчас Илья снял для себя с Настей крошечный домик на обрывистом берегу Днепра – и не пожалел о затраченных деньгах. Настя так обрадовалась своему дому, что даже отъезд Варьки в Москву не огорчил её надолго. Наняв двух босоногих девок, она за день отмыла и отскоблила комнаты так, словно готовилась принимать в них государя-императора с семейством. Повесила занавески, постелила половики, достала где-то скатерти, салфетки, вышитые наволочки на разбухшие шатровые подушки. Илья, возвращаясь с рынка домой, только похохатывал:

– Ну, видит бог, – не цыгане, а купцы замоскворецкие! Может, тебе шифоньер какой купить или зеркало в полстены?

– Лучше гитару купи. У меня пальцы соскучились.

Гитару Илья купил – не самую дорогую, понимая, что весной всё равно придётся оставить её здесь, но всё равно хорошую. Настя, увидев её, распрыгалась, как девчонка, тут же навязала на гриф красную ленту, уселась, бросив недоваренный кулеш, и принялась было баловаться на струнах, но быстро устала:

– Вот верно отец всегда говорил: гитара – дело мужское, тяжёлое… Илья, давай лучше ты поиграй, а я с обедом закончу.

Илья присел на кровать, взял гитару в руки, погладил гладкую тёмную деку, взял пробный аккорд, проверяя настройку, – гитара отозвалась мягким вздохом. Илья взял перебор, другой, третий, чувствуя, как вспоминают игру пальцы, полгода не державшие инструмента. Задержавшись на аккорде, вполголоса напел:

– Чёрные очи да белая грудь…

До самой зари мне покоя не дадут! – с улыбкой подвторила Настя. Илья улыбнулся в ответ, и дальше они уже пели вместе: он – с кровати, с гитарой в руках, Настя – от печи, продолжая чистить картошку. А когда закончили, Илья глянул в окно и позвал жену:

– Взглянь-ка! Полгорода собралось! А вроде тихо пели… Настя выглянула и расхохоталась: за забором с открытыми ртами стояла толпа народу, среди которых были и таборные цыгане, и местные жители, привлечённые песней.

– Надо деньги с них брать. – деловито сказал Илья, задёргивая занавеску. – Чего впустую мучиться? Я так думаю, что… Но закончить Илья не успел, потому что распахнулась дверь и в горницу со смехом начали заходить цыгане.

– А мы по улице идём, да вдруг слышим – мать честная, кто это соловьём разливается?

– Смоляко, вас с самого базара слышно! Гаджэ со всей улицы сбежались! Вон, до сих пор стоят, как столбы дорожные!

– Настя, драгоценная, повтори, за ради бога, вот это: "Куда ни поеду, куда ни пойду…" Так душа и дрожит, хоть из живота вон!

– Илья, не мутись, у нас бутылка с собой! Бабы, что встали, стол гоношите!

И начался такой перепляс, что разошлись только под утро. С того дня в дом Ильи Смоляко каждый вечер набивались таборные и дружно начинали уговаривать:

– Настя, Настасья Яковлевна, брильянтовая, спой, мы все просим!

Настя никогда не ломалась. Улыбалась, брала гитару, или, если Илья был дома, передавала инструмент ему, пела. Пела всё, что помнила, – романсы, русские песни, то, что услышала в таборе. Цыгане слушали; иногда, если песня была знакома, подтягивали, но чаще упрашивали Илью:

– Да спой ты вместе с ней, у вас вдвоём так получается – в рай не захочешь!

Илья, бурча, отмахивался. В Москве, в хоре, ему ни разу не удалось спеть с Настей: та исполняла дуэты только с братом или, изредка, – с отцом. Петь с чужим парнем, не мужем, не родственником, было невозможно, Илья об этом знал и не переживал. Пел с сестрой и, кажется, неплохо, потому что у них с Варькой тоже было море поклонников, специально приезжавших в ресторан "на Смоляковых". Но петь с Настей он опасался до сих пор. Почему – не знал. Понимал, что не сфальшивит, не даст петуха, не сбавит тона в ненужном месте – и всё-таки робел, как будто Настя всё ещё не была ему женой. И, глядя на её тонкое, смуглое лицо, на вьющуюся прядку у виска, на длинные брови, на тёмный ворс ресниц, Илья в который раз думал:

почему она с ним? Зачем пошла в эту жизнь, зачем уехала из Москвы, из хора, от поклонников, цветов и аплодисментов, зачем связалась с таборным парнем? Добро бы хоть красивым был… Но тут обычно Илья спохватывался, понимая, что подобные мысли до добра не доведут, и оглядывался по сторонам: не заметили ли чего цыгане. Но Настя пела – и все смотрели только на неё. Так было в Москве, так было в таборе, так было и сейчас.

Разумеется, уже через неделю в доме толклись хореводы со всего города. Илья не возражал против того, чтобы жена пошла петь в какой-нибудь трактир, но Настя всем отказала наотрез. Когда удивлённый Илья поинтересовался о причине такой несговорчивости, Настя горько улыбнулась, поднесла руку к лицу:

– Ты забыл?

Нет, Илья не забыл. И снова, как тогда, летом, в Новочеркасске, у него болезненно сжалось сердце, когда взгляд упал на длинные шрамы, тянущиеся по левой щеке Насти. Старая Стеха о своими заговорами, сушёными корешками и травами сделала всё, что могла: от рваных, едва затянувшихся ран остались тонкие красные полоски. Но и Стехе, и Илье, и всем было видно:

красоты Насти больше нет. Сама Настя, впрочем, не плакала и, кажется, даже не особенно переживала по этому поводу. А Илья однажды поймал себя на мысли, что в глубине души радуется случившемуся. Теперь Настька никуда от него не денется, не уйдёт, не сбежит обратно в Москву, к отцу, к хору… Подумав так, Илья невесело усмехнулся про себя: "Свинья ты, морэ…" «Ну и пусть свинья.» – немедленно ответил кто-то второй внутри него, злой и ехидный. – "Лучше так, чем всю жизнь дожидаться… Мне она любая годится.

А остальных – к чертям под хвосты!"

– Но, Настька… Раз хореводы-то зовут – значит, ничего? Их же, царапин твоих, и не видно почти…

– Не ври. – со вздохом сказала она. – Пусть уж… Видно, своё отпела. Я на "Лысую гору" сидеть не пойду, умру лучше.

Илья невольно вздрогнул, вспомнив о том, что "Лысой горой" в ресторане называлась скамейка, стоящая возле самого хора, но отгороженная от него занавеской, где сидели очень некрасивые или постаревшие цыганки, обладающие, тем не менее, прекрасными голосами. Показывать таких артисток гостям было нельзя, но своим пением они помогали хору и тоже получали неплохие деньги от общего заработка. Но Настю – на "Лысую гору"?!

На чёртову лавку, от которой даже его Варька в своё время смогла отвертеться?! Илья нахмурился, хотел было возразить, – но странное, отчуждённое выражение, мелькнувшее в глазах Насти, остановило его. Он не решился спорить. И снова подумал: оно и к лучшему. Хоть не беситься лишний раз от ревности, глядя, как пьяные купцы таращатся на твою жену и бросают ей кредитки. Ещё в Москве насмотрелся, до смерти хватит вспоминать.

– Всё равно ты лучше их всех. – упрямо сказал он, глядя через плечо жены в стену. – Выдумала – "Лысая гора"… Не для таковских заведена!

– Глупый ты какой… – отозвалась она, прижимаясь щекой к его плечу.

– Ну, пойдёшь, что ли, в трактир? Последний раз спрашиваю! – как можно суровее спросил Илья, – а сердце уже подкатилось к горлу: ну, как согласится всё-таки? Не отопрёшься ведь тогда, от своего слова не откажешься…

Не пойду. – решительно сказала она. Илья пожал плечами, отошёл, – и почувствовал, как скользнула по спине противная струйка пота. Рано, выходит, успокоился… Стоя у окна и глядя на грязную, залитую дождём улицу, он чувствовал, что жена смотрит на него и что взгляд её тревожный. Через минуту Илья стянул с гвоздя кожух, сказал: «Дело на Конном есть, совсем из башки вон…» и быстро вышел из дома.

В тот вечер Илья и встретил Лушку. Он возвращался домой из конных рядов, на улице уже смеркалось, снова начался дождь, и Илья думал только об одном: как бы скорее оказаться дома, возле Насти. Он ускорил шаг, чтобы не промокнуть до нитки, но вдруг из тёмного кривого переулка раздался истошный женский крик:

– Ой, спасите, убивают, люди-и-и!

Илья обернулся – и прямо на него из переулка выбежала женщина. Она была без платка, в заляпанной грязью до колен юбке и плюшевой кофте, тоже измазанной донельзя: видно было, что хозяйку её не так давно изваляли в луже.

– Ой, красавчик, поможите ради господа! – вцепилась она в локоть Ильи.

Тот остановился: больше от удивления, поскольку "красавчиком" был назван впервые в жизни. И вздрогнул, чудом удержавшись от того, чтобы не перекреститься и не сказать: "Свят-свят, рассыпься": с круглого, веснушчатого, перепуганного лица на него смотрели серые, широко расставленные глаза.

– Лиза… – невольно сорвалось у него.

– Ась? – не расслышав, переспросила незнакомка, и Илья увидел, что она совсем молода: не больше двадцати. Тяжёлая, растрёпанная каштановая коса, размотавшись, упала ей на плечо, девушка досадливо отбросила её, обернулась на переулок – и тут же резво прыгнула за спину Ильи, потому что к ним, непотребно ругаясь, нёсся рыжий взъерошенный парень с поленом в руке:

– Рупь отдай! Возверни рупь, кур-р-рва, убью! На полтинник сговаривались! Деньги трудовые, небось, возвертай немедля!

– Ай, господи-и-и! – тоненько заверещала она, прячась за Ильёй. Тому вовсе не улыбалось вмешиваться в драку; к тому же он уже догадался, кем является похитительница трудового рубля. Но рыжий с поленом был уже близко, вокруг – ни души, и Илья, быстро нагнувшись, дёрнул из-за голенища нож.

Он не собирался пускать нож в дело, рассчитывая только напугать парня, – и это ему удалось. Тот остановился в двух шагах, тяжело дыша и опасливо поглядывая на посвечивающее в свете фонаря лезвие.

– Отойди, цыган. – неуверенно сказал он. – Не путайся, твоё дело – сторона.

Она, зараза, рупь увела. Пущай возвернёт – и катится, откуда выкатилась.

– Отдай… – тихо сказал Илья, повернувшись к прячущейся за ним девушке.

– Чичас ему. – шёпотом ответила она. – Однова уже отдала, так он и полтинника обещанного не оставил… А мои разве не трудовые?

Илья нашёл в её словах резон и сказал рыжему:

Вали, пока я не осерчал. Коли полтинника жалко, так женись. Будешь на халяву каждый день пользоваться.

– Морда конокрадская. – осторожно сказал рыжий. – Гляди, Лушка и тебя обдерёт, как липку, она такая…

– Шлёпай, шлёпай. – Илья убрал нож в сапог. – Да брёвнышко не урони смотри. За женой бегать сгодится.

– Вот встречу я тебя как не то в закоулке… Илья даже не стал отвечать. Девица чинно уцепилась за его локоть, пошла рядом и, уже сворачивая за угол, показала рыжему язык.

– Ну, вы просто мой спаситель неописуемый! – заявила она Илье, оказавшись на освещённой улице и поудобнее проталкивая руку ему под мышку. – Не побрезгуете в гости зайти? Здесь недалече, в Хомутовском… Илья колебался. Ни в какие гости, тем более, к уличной потаскухе, идти ему не хотелось. Но Лушка лукаво и вопросительно взглянула на него снизу вверх, и снова запрыгало сердце: как же, проклятая, похожа… Похожа на Лизку, на Лизавету Матвеевну, которую он не любил никогда, но и забыть не мог. Полгода прошло – а всё вспоминался пустой, засыпанный снегом Старомонетный переулок, тёмный дом, пахнущие мышами и ладаном переходы и лестницы, комната с иконами за лампадой, свеча на столе, серые, полные слёз глаза, горячие руки, белая грудь под рубашкой… Как забудешь такое…

Как забудешь её слёзы, её горестные просьбы:

"Возьми ты меня хоть в табор свой, не могу я без тебя, не в силах…" "Да что ты там делать будешь, дура? Пропадёшь через неделю…" "И пусть пропаду! И хорошо даже! Хоть неделю, неделюшку одну в радости прожить, с тобой рядом, а там… Пусть всё огнём горит!" Он, дурак, только смеялся тогда. Ну, куда ему было волочить в табор купчиху, и чем бы она, в самом деле, там занималась? Настю, цыганку, и ту бабы всё лето гадать обучали, да так толком и не выучили, а уж Лизку-то… Смех и думать было. Он и смеялся.

Илья никогда не лгал Лизе. Не обещал ничего, не клялся в любви, потому что уже тогда сходил с ума по Насте. Он не был виноват ни в чём.

Но душа ныла до сих пор, и сейчас, глядя на круглое, сероглазое лицо Лушки, Илья уже знал: пойдёт с ней. Ненадолго, только сегодня, только этим вечером, – но пойдёт. И ни одна живая душа об этом не узнает.

Лушка снимала комнату в длинном, чёрном двухэтажном доходном доме, мрачно выглядывавшем из зарослей поникших под дождём кустов сирени.

– Заходите, красавчик. У меня топлено. Вы не беспокойтесь, у меня только приличные господа бывают, семейные, даже один доктор ходил. Я недавно гуляю, по обстоятельствам плачевным, а до этого в рублёвом заведении служила, у мадам, так нас даже каждую субботу смотрели в больничке, чтоб не завелась гадость какая… Болтая без остановки, она отперла номер, безошибочно попав ключом в скважину в полной темноте коридора, вошла, таща за собой Илью, и чиркнула спичкой, зажигая свечу. Свеча – обгрызенный мышами, весь оплавленный огарок, вставленный в узкий стакан, – осветила небольшую комнату с аккуратно застеленной кроватью, на которой высилась прикрытая вышитой салфеткой гора подушек. Кроме кровати, в комнате был буфет, заставленный баночками с румянами и помадой, флаконами и пустыми бонбоньерками, дешёвый дощатый сундук и стол без скатерти, на котором стояла начатая коробка монпансье. На узком подоконнике топорщилась из горшка красная, буйно цветущая герань и лежала раскрытая книжка.

– Грамотная ты, что ли? – с уважением спросил Илья.

– Как же, два года при церкви обучалась. А вы книжки любите?

Илья только отмахнулся и велел:

– Ты мне "вы" не говори, не барин, небось. Тебя Лушка звать?

– Лукерья Ситникова. – она вдруг тоненько хихикнула. – А тебя, я знаю, Ильёй зовут.

– Откуда знаешь? – напрягся он.

– Да слышала раз, как ты в трактире с мужиками ругался. – Лушка, задёрнув окно занавеской, не спеша раздевалась. – Ты не бойся, ко мне ваши, из Слободки, захаживали уж. Оченно довольные были.

– Наши? Кто?

– Я фамилиев не спрашиваю, а только захаживали. – Лушка вдруг встревожилась. – Ты, может, есть хочешь? Ежели на всю ночь останешься, так я за самоваром сбегаю.

– Не нужно, не останусь. – Илья сел на кровать, за руку потянул к себе Лушку, и та, тихо засмеявшись, подалась. Сейчас она показалась Илье уже не так сильно похожей на Лизавету Матвеевну: Лушкино лицо было грубее, резче, с яркими пухлыми щеками, – словно срисованное с ярмарочного лубка. Но каштановая коса была такой же тяжёлой и мягкой, и так же круглилась грудь под старой, местами заштопанной рубашкой. Илья запустил руку в вырез. Лушка тихо засмеялась:

– Ути… Щекотно… Дай я ляжу. И сам ложися. Да рубаху хучь сними, дурная голова!

Через час Илья поднялся с кровати.

– Хорошо у тебя, только идти надо, не то как раз засну. Сколько с меня?

– Как со всех, полтинник.

Он положил деньги на стол, быстро начал одеваться. Лушка тоже поднялась, потянула к себе кофту; пощёлкала языком, разглядывая подсохшие потеки грязи.

– Вот змей Стёпка, всю одёжу спортил… Хоть нагишом выходи! Нехай теперь хоть трёшницу платит – не ляжу с им! Ну, слава богу, платье "гризет"[85] осталось… Для порядочных людей держу, так вот поди ж ты – по улице таскать придётся!

– Ты куда на ночь глядя? – удивился Илья.

– Как куда? – усмехнулась она. – Дале гулять. Ещё ж вон и десяти нету.

Ты же не хочешь оставаться?

Он и вправду не хотел. Но, обернувшись с порога, сказал:

– Может, загляну как-нибудь к тебе.

– Заглядывай, рада буду. – Лушка натягивала через голову платье. – Будешь выходить – дверь прихлопни, чтоб не скрипела… Илья сделал, как она просила. Выйдя из дома, поёжился под порывом холодного ветра, подумал: пришла же блажь в голову… Ведь не пошёл бы нипочём, не будь эта потаскуха так на Лизку похожа. Он огляделся, но тёмный переулок был безлюден, только в самом его конце раскачивался от ветра фонарь, и Илья пошёл на этот свет.

После того вечера он заходил к Лушке ещё несколько раз. Найти её было легко: если она не бродила вдоль тротуара возле трактира, то находилась дома, и Илья уже знал: окно занавешено и горит свеча – значит, есть гость. Тогда он садился на крыльцо и ждал, куря трубку или вертя во рту соломинку.

Однажды окно было зашторено, но свеча не горела, из чего Илья заключил, что посетитель остался на всю ночь. На другой день Лушка со смехом рассказала, что это опять был её "енарал":

– Ух, обожают они меня, военные! И что во мне, на их вкус, такого есть-то?

Военных, впрочем, она и сама любила: полстены в её крошечной комнате было заклеено портретами генерала Скобелева, неизвестными офицерами с саблями наголо, усатыми, звероподобными казаками на конях. Ещё Лушка любила картинки с конфет, и Илья всякий раз покупал ей новую коробку. Она радовалась, как девчонка, с визгом прыгала ему на шею, тут же усаживалась на постель поедать шоколад, время от времени предлагая и Илье, но тот сладкого не любил. Расправлялась с конфетами Лушка мгновенно, сразу вырезала ножницами картинку, пришпиливала на стену и, отойдя, мечтательно любовалась:

– Ну, прямо-таки красотища несказанная! Вот спасибо-то, сокол ясный!

А ты что в штанах до сих пор? Для просто посидеть, что ли, явился? Так я чаю принесу… Давай, Илья, сам ведь торопишься завсегда!

Это было правдой: Илья не хотел лишнее время задерживаться у Лушки, чтобы Настя, дожидаясь его допоздна, не подумала чего-нибудь не того.

Вёл он себя очень осторожно и два раза не свернул в Лушкин переулок лишь потому, что возле трактира ему встретились знакомые цыгане. А однажды, возвращаясь от неё, Илье пришлось делать огромный крюк задворками, потому что в конце переулка, возле Конной, явственно слышалась цыганская речь. Лушка обо всех этих предосторожностях, разумеется, знала и относилась к ним с пониманием, однажды даже сказав:

– Оно и верно, Илья, жену обижать незачем. Её у тебя Лизой звать?

С чего ты взяла? – нахмурился Илья. Неприятное чувство царапнуло по сердцу.

– А ты меня всё время Лизой зовешь! – хохотнула Лушка. – Ежели не жена, так кто она? Ещё, что ль, к кому захаживаешь? Ну, жеребе-ец цыганский…

– Не твоё дело. – помолчав, сказал Илья. Лушка ничуть не обиделась и вскоре уже болтала о чём-то другом, но муторное ощущение так и не прошло, и Илья поспешил уйти. Впрочем, через неделю явился снова. Настя ни о чём не знала, и посему большого греха в этих своих хождениях Илья не видел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю