355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Дробина » Дорогой длинною » Текст книги (страница 13)
Дорогой длинною
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 11:30

Текст книги "Дорогой длинною"


Автор книги: Анастасия Дробина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 68 страниц)

– Чашки! Чашки мои! – Марья Васильевна шутливо замахнулась на хохочущего Медведь-гору. – Ума ты лишился, Никита Аркадьич? Посуда дорогая, старинная, от твоей голосины полопается ещё! Что я дочерям в приданое пущу?

Чуть поодаль Немиров донимал насторожённого, как ёж, Илью:

– Это займет совсем немного времени… Как тебя зовут – Илья? Чудесно, а я – Иван, можешь сразу на "ты", без церемоний…

Не положено, – сомневался Илья. – Вы – барин всё-таки.

– То-то и оно, что всё-таки, – поморщился Немиров. – Тятенька имел скобяную лавку в Старом Осколе… Ну, не об этом речь. Я тебя очень прошу – посиди покойно несколько минут, я хочу сделать наброски. Будет интересно…

Настоящий цыган из табора… У тебя, видишь ли, очень характерный типаж.

Илья пожал плечами, сел так, как просил чудной барин, – на полу, положив гитару на колени и поджав под себя ноги. Хотел было сказать, что у них в таборе гитар не имелось: никто не умел на них играть. Вот гармонь сипатая у Мотьки да, была, у девок бубны водились… Но, подумав, Илья промолчал.

Чего зря объяснять, пусть господа тешатся.

Стешка вытащила из вазы самый большой пряник. Впилась в него зубами, с набитым ртом напомнила:

– Владислав Чеславыч, стих обещали…

Заволоцкий вспыхнул. Сидящий рядом Рыбников добродушно ткнул его кулаком в бок:

– Спой, светик, не стыдись… Не мучь общество.

– Да я… в общем-то и не… Так, сущая безделица… – смущённо пояснил Заволоцкий. – Просто вдруг пришли в голову какие-то глупейшие строчки.

Право же, даже неловко читать.

– А если я попрошу-у-у? – сладко сощурилась Стешка.

От её кокетливой гримаски бедный студент покраснел ещё гуще и забормотал что-то о собственной безнадёжной бездарности и злоупотреблении благожелательностью друзей. Потребовались дружные уговоры всех присутствующих, прежде чем Заволоцкий, отчаянно конфузясь, вышел на середину комнаты и начал читать.

После первых же строчек в комнате воцарилась тишина. Чуть слышно трещали дрова в печи. Отблески свечей дрожали на паркете, искрились синие морозные узоры на окнах. Негромко звучал голос Заволоцкого:

Как хочется хоть раз, последний раз поверить…

Не всё ли мне равно, что сбудется потом?

Любви нельзя понять, любви нельзя измерить, –

Ведь там, на дне души, как в омуте речном.



Проглянет солнца луч сквозь запертые ставни,

И всё ещё слегка кружится голова.

По-прежнему звучит наш разговор недавний,

Под струнный перебор звучат твои слова…



Не нужно ничего – ни слёз, ни сожалений.

Былого никогда мне больше не вернуть.

Но хочется хоть раз, на несколько мгновений

В речную глубину без страха заглянуть…


Дочитав последнюю строку, бледный Заволоцкий осторожно поднял глаза на Стешку. Но, к его великому изумлению и негодованию, цыганка не удостоила его даже взглядом. Она с открытым ртом смотрела через его плечо.

Недоумевая, студент обвёл глазами цыган и увидел, что все они как один уставились на что-то за его спиной. Заволоцкий обернулся.

В дверях залы стояла Настя. Даже в полумраке залы было заметно, как сильно она похудела. С осунувшегося лица лихорадочно блестели запавшие глаза. Под резко обозначившимися скулами лежали тени. Небрежно заплетённые косы, как растрёпанные смолёные верёвки, висели до колен.

Настя молчала. Молчали и цыгане. Звенящую тишину внезапно разорвал гулкий звук: это упала с колен Ильи на пол гитара.

– Осторожнее, чёрт… – машинально сказал Митро. И, опомнившись, кинулся к сестре: – Настька! Дэвла! Ну… как ты? Как ты, девочка? Ты… зачем встала-то?

– Добрый вечер всем, – тихо произнесла Настя. Слабо улыбнулась. Под ошеломлёнными взглядами цыган подошла к Заволоцкому:

– Владислав Чеславович, вы это свои стихи читали? Что за прелесть… Помоему, куда лучше, чем раньше.

– Настасья Яковлевна… – растерянный Заволоцкий взял её за руку, коснулся губами запястья. – Как вы себя чувствуете?

– Хорошо… Хорошо. Это наши дурни вас напугали? – Настя снова улыбнулась. – Я давно уж и не больна, всё прошло. Ой, да гостей-то много!

Никита Аркадьич, и вы, барин, – здравствуйте. Давно что-то не захаживали. К маменьке ездили или экзаменья сдавали?

– Чёрт возьми, как я рад вас видеть! – смущённо проворчал Рыбников, поднимаясь и беря Настю за обе руки, утонувшие в его огромных ладонях до самого локтя. – Как ваше драгоценнейшее? Вы изрядно перепугали всю Живодёрскую общественность. Помилуйте, разве можно так себя вести?

– Да уж простите меня, дуру, – в тон ему повинилась Настя, присаживаясь на диван. – В самом деле – распустилась… А какие стихи-то чудесные, Владислав Чеславович! Особенно вот это – про глубину речную… Давайте из этих стихов новый романс сделаем!

Бледный от счастья Заволоцкий теребил в пальцах край сюртука и бормотал, что ради бесценнейшей Настасьи Яковлевны он готов не только романс, но и кабацкую песню сотворить из собственного опуса. Стешка сидела надутая. Цыгане взволнованно переглядывались. На лице Митро появилась недоверчивая улыбка. Илья, сидящий на полу, жадно, во все глаза смотрел на Настю.

Вот уже месяц, как он не видел её. Месяц – с того самого проклятого вечера, когда у ворот княжеского особняка отказался от своего слова. Слышал, конечно, о ней – от Варьки, от забегавших в дом цыган, знал, что больна.

Иногда настоящий смертный ужас подкатывал к горлу – вдруг помрёт… Илья заходил в церковь на углу, до рези в глазах смотрел в тёмные, неласковые лики святых, пробовал молиться – не выходило, неумелые просьбы застревали в горле. А потом, ночами, чуть не выл, вспоминая – по кому сохнет, из-за кого умирает Настька. Ведь любила же князя, проклятая! Любила, дрянь, любила, потаскуха, любила, подстилка барская, любила… Так любила, что не боялась ни отца, ни хора, сама, средь бела дня ходила к нему… Если б он, Илья, раньше знал про то – шагу бы к ней не сделал. И тут к горлу подступала нестерпимо горькая, до слёз, обида. За что же Настька так обошлась с ним? Он ведь не просил… Не бегал за ней, не докучал, ничего не хотел, душу не мотал всякой любовной чепухой… Зачем же обманывать было, клясться, что любит, что согласна уехать с ним? Неужто просто хотела позабавиться? При мысли об этом темнело в глазах, Илья до боли вжимался лицом в подушку, шептал самые страшные ругательства, какие только знал… А перед глазами, хоть режься, стояло бледное лицо с мокрыми от слёз глазами, растрёпанные косы, дрожащие губы… Он вставал, крестился, пил воду в сенях. Помогало, успокаивался. Ненадолго.

Сколько раз Илья представлял себе их встречу. Сколько раз уверял себя, что в сторону её не повернётся, не взглянет даже, уйдёт, как только увидит…

И вот – сидит и смотрит, как дурак, во все глаза! А она, проклятая… Как будто его тут нет вовсе. Сидит и разговаривает с Рыбниковым, и манит к себе Митро с гитарой, и смеётся над Стешкиными глупостями, и… и как будто не было ничего.

Цыгане, смеясь и подталкивая друг друга, сгрудились возле рояля, за который важно уселся Рыбников:

– Послушайте, Настасья Яковлевна! – он рассыпал по клавишам арпеджио, взял аккорд, вполголоса запел: – "Как хо-о-очется хоть раз, последний раз поверить…" Так?

– Да нет, Никита Аркадьич. Мне по-иному слышится… – Настя облокотилась на рояль, тихо напела: – "Любовь нельзя понять, любо-овь нельзя измерить…" Выше, понимаете? Тогда за самое сердце берёт.

– Любопытственный термин… – буркнул Рыбников, беря мощное фермато. – Но что-то гениальное в этом есть… Эй, Заволоцкий! Автора на сцену! Хватит краснеть, дуй сюда! Как, по-твоему, будет ли сдиезированный соль-минор должным образом "забирать за сердце"? "Любо-о-о-овь нельзя понять…"

– Боже правый, да не так! – раздосадованно сказала Настя. – Митро, поди сюда! Ну, ты-то понимаешь, что я хочу? Играй!

По лицу Митро было отчётливо видно, что он понимает ещё меньше Рыбникова, но готов играть что угодно – лишь бы Настя не загрустила снова.

Перехватив гриф гитары, он наугад взял несколько аккордов, и, к изумлению всех присутствующих, Настя радостно воскликнула:

– Да, так! Ещё! Играй ещё!

Вскоре и самовар, и пряники были забыты. Молодые цыгане, усевшись возле рояля, жадно следили за схваткой Рыбникова, Митро и Насти. Мелодию для новоиспечённого романса подобрали довольно быстро, спели несколько раз под одобрительное покряхтывание присутствующих. Стешка уже сорвалась было звать Якова Васильевича на прослушивание, но Настя снова забеспокоилась:

– Нет… Опять не то что-то… Владислав Чеславыч! Господин сочинитель!

Нельзя ли ещё строчечку? Сюда бы припев хорошо, просто сам просится!

– Но… как же? – растерялся Заволоцкий. – Матка боска, не слишком ли будет длинно?

– А вы ещё что-нибудь про глубь речную. Это самое красивое, – серьёзно сказала Настя. Свечи тронули оранжевым отсветом её лицо, заблестели в глазах. Она стояла в двух шагах от Ильи, и на какой-то миг ему даже показалось – вот-вот взглянет… Но она не обернулась. Выжидательно смотрела на смущённого студента: – Пожалуйста, Владислав Чеславыч! У меня уж и первая строчка есть! Что, если так: "Пусть эта глубь – безмолвная…"

– Пусть эта даль – туманная… – неуверенно продолжил Рыбников из-за рояля, и Настя восхищённо закивала. Вдвоём они уставились на Заволоцкого, который, нахмурившись и раскачиваясь на пятках, напряжённо думал.

Цыгане боялись и рот открыть и лишь заворожённо следили за качанием "господина сочинителя", сопровождающимся невнятным бормотанием:

– Размер совсем другой… Меняется рифма… С женской на мужскую… Чёрт знает что… "Пусть эта глубь – безмолвная… Пусть эта даль – туманная…" Хорошо, чёрт возьми! – он перестал качаться, обвёл цыган загоревшимися глазами. – Настасья Яковлевна, а что, если так – "сегодня нитью тонкою связала нас судьба"?

– Правильно! – хором закричали Рыбников и Настя. – А дальше?

– Твои глаза бездонные… – подсказал, усмехнувшись, Митро.

– Твои стихи бездарные… – буркнул в рифму Рыбников, но на шутника гневно обрушились всей компанией, и он, замахав руками, завопил: – Отстаньте, вражьи дети! Дальше вам любой раёшник сложит! Твои глаза бездонные – и губы твои алые! И руки твои белые! И грудь твоя безмерная… прощенья просим у дам-с… Ну же, Заволоцкий! Кто из нас, в конце концов, пиит?

"Пиит" наконец добился внимания, перекричав поднявшийся в комнате хохот. Он заявил, что если некоторые варвары и неучи закроют рот, то он прочтёт почти сложившийся в голове вариант припева.

Настя отчаянно замахала руками на цыган, и стало тихо. Заволоцкий, запинаясь, прочел:

Пусть эта глубь – безмолвная, пусть эта даль – туманная,

Сегодня нитью тонкою связала нас судьба!

Твои глаза бездонные, слова твои обманные

И эти песни звонкие…


Заволоцкий запнулся, виновато пожал плечами. Цыгане все как один подались к нему, чувствуя – рождается что-то небывалое. Настя сжала ладони, как на молитве. Рыбников сморщился, словно от сильнейшей боли, застонал:

Ну давай же, Владька! Давай, сукин сын! Сущий пустяк остался! «Твои глаза бездонные, слова твои обманные и эти песни звонкие…»

– Свели меня с ума… – вдруг раздалось с пола.

Тишина. Чье-то тихое "ах…"

– Не сгодится так? – хрипло спросил Илья.

Вокруг молчали. Илья видел два десятка ошеломлённых взглядов, буравящих его. Ещё месяц назад он сквозь землю бы провалился от такого внимания к своей персоне. А сейчас видел лишь чёрные, лихорадочно блестящие глаза Насти. Впервые за вечер она повернулась к нему.

– Ура! Браво! – грянул Рыбников. – Недурно пущено! Илья, да ты, оказывается, тоже поэт!

– "Судьба – с ума"… Довольно слабая рифма, – нахмурился Заволоцкий, но профессиональная критика утонула в радостном гаме.

Вся компания кинулась к роялю, но Митро с грохотом захлопнул крышку и, перекрыв своим басом взрыв возмущённых голосов, заорал, что романс должен пойти только под гитару, а петь должен только Илья.

– Настька! Ну скажи ты им, скажи сама! Кто лучше Смоляко споёт?!

– Никто, – хрипло сказала Настя, глядя в тёмное окно. – Илья… окажи милость.

За мёрзлыми стёклами летел снег. Красные язычки свечей дрожали, отражаясь на крышке рояля. Где-то в глубине дома мерно тикали часы.

Перебивая их, чуть слышно всхлипывала гитара Митро. Негромко, вполсилы звучал голос Ильи:

Не нужно ничего – ни слов, ни сожалений,

Былого никогда нам больше не вернуть,

Но хочется хоть раз, на несколько мгновений

В речную глубину без страха заглянуть.



Пусть эта глубь – безмолвная, пусть эта даль –

туманная,

Сегодня нитью тонкою связала нас судьба.

Твои глаза бездонные, слова твои обманные

И эти песни звонкие свели меня с ума…


Если бы это пение услышал Яков Васильев, Илья вылетел бы из хора в тот же день. Не хватало дыхания, голос срывался, пересохшие губы дрожали. Он пел, глядя поверх голов цыган в синее, покрытое ледяной росписью окно, словно со стороны слыша собственный голос. Впервые за полгода, проведённые в хоре, он видел, ясно видел то, о чём пел. Стояла перед глазами чёрная речная гладь, подёрнутая седым туманом, мутным пятном светился огонь на дальнем берегу. Даже холодную прибрежную сырость Илья ощущал всей кожей, и молчание воды, и лунный обманчивый свет, и бездонную, стылую глубину реки. И стояло перед глазами бледное лицо с двумя чёрными ямами глаз. Настя… Настя… Настя… Почему, за что? Что он сделал, чем обидел её? За что…

Гитара смолкла. В комнате повисла тишина. Илья стоял глядя в пол. Больше всего хотелось повернуться и выйти вон.

– М-да-а-а… – нарушил тишину задумчивый голос Рыбникова. – Это, пожалуй, будет посильнее "Невечерней"… Как вы думаете, Настасья Яковлевна… Настасья Яковлевна?!

Илья вскинул голову. И успел заметить лишь мелькнувший подол чёрного Настиного платья. Закрыв лицо руками, она молча метнулась прочь из комнаты. Хлопнула дверь. Стешка, ахнув, вскочила было, но нахмурившийся Митро поймал её за рукав:

– Сиди, кобыла…

– Ну вот, мы её расстроили, – огорчённо сказал Заволоцкий. – Не нужно было разводить эту вселенскую печаль, она ещё нездорова…

– Нет, брат, тут другое, – Рыбников ожесточённо поскрёб в затылке. – Да-а-а уж… Ну что ж, Илья, давай ещё раз? Репетнём? Что-то ты, душа моя, петухов пускать начал.

– Не буду, – процедил сквозь зубы Илья. И, не замечая обиженного взгляда студента, ушёл на диван. Там присел рядом с художником, про которого в пылу сочинительства все забыли.

Немиров, за весь вечер не проронивший ни слова, торопливо чиркал сточенным карандашом по бумаге. Илью он даже не заметил. Тот осторожно поднял с пола упавший листок бумаги. Усмехнулся, рассмотрев собственную физиономию с тем самым выражением на ней, которое Яков Васильев называл "всю родню похоронил". Получилось очень похоже. Заинтересовавшись, Илья глянул через плечо Немирова.

Даже в небрежном, сделанном на скорую руку наброске легко узнавались Настины черты. Фигура, одежда были изображены лёгкими торопливыми линиями – художнику явно не хотелось задерживаться на них. Зато, казалось, половину листа заполняли огромные, широко раскрытые глаза. Чёрные глаза Насти, полные слёз. Художник захватил тот момент, когда она, стоя у рояля и сжав ладони, слушала новорожденный романс. Илья в тот миг не смел и взглянуть на неё. "Твои глаза бездонные, слова твои обманные…" – снова вспомнилось ему. Сглотнув вставший в горле ком, он хрипло сказал:

– Хорошо вышло…

– Ты находишь? – рассеянно отозвался Немиров, стирая пальцем какой-то ему одному заметный недостаток на рисунке. – Редкой красоты девушка, мой друг… Несомненно, в её лице есть что-то библейское… Что с ней? Она, кажется, страдает от любви? С неё нужно писать Агарь в пустыне… Наверное, я буду просить её позировать.

– А это куда денете? – кивнул Илья на рисунок.

Студент, опустив карандаш, изумлённо взглянул на него. Усмехнулся краем губ. Илья отвёл глаза. Понизив голос, попросил:

Продайте, барин. Вам на что, вы ещё нарисуете… Сколько хотите?

– Изволь, – Немиров протянул ему набросок. – Возьми в подарок. А ты, я вижу, всерьёз…

– Чепуха! – оборвал его Илья, поспешно пряча за пазуху рисунок. Чувствуя, что художник улыбается, быстро встал и вышел из комнаты.

В сенях было темным-темно. На ощупь перебирая сваленные на лавке полушубки и кожухи, Илья никак не мог найти свой. Вытащив один, растерянно повертел его в руках, пожал плечами. Пошёл с кожухом в кухню, всю залитую луной.

Тусклые лучи просеивались сквозь искрящуюся ледяную роспись окон.

Свет полосами лежал на полу, высвечивая каждую соринку. От окна тянулась длинная тень, и Илья замер на пороге, узнав Настю. Она стояла у окна, кутаясь в шаль. Водила пальцем по серебристым ледяным узорам. Лунный свет дрожал на её волосах. Она не слышала, как вошёл Илья, и продолжала что-то рассматривать сквозь чёрный, оттаявший кружок на стекле. Илья сделал шаг, другой. Старая половица скрипнула под каблуком. Настя резко повернулась.

На её лицо упала тень, но Илья успел заметить – она плачет.

– Ты?.. – хрипло спросила она. Невольным движением подняла руку к лицу.

– Я. – Илья отвернулся. Ждал – думал, Настя кинется прочь, убежит, как недавно… Но она не шевелилась. Глядя себе под ноги, Илья чувствовал её испытующий взгляд. Что сказать? И нужно ли говорить что-то? "Как хочется хоть раз, на несколько мгновений…" Наконец, он тихо выговорил:

– Ты не плачь. Чего зря… Он, Сбежнев… может, ещё вернётся.

Молчание. Илья поднял голову. И вздрогнул, увидев кривую, неестественную усмешку на лице Насти. Она беззвучно смеялась, а лицо её морщилось, словно от боли. По щекам бежали слёзы. Испугавшись, не лишилась ли девушка ума, Илья шагнул было к ней, но Настя отпрянула.

– Знала, что дурак… – сдавленно сказала она, – но что паскудина такая!.. Как земля носит, господи… И, не договорив, выбежала в сени. Дробный, удаляющийся перестук каблуков. Хлопнувшая наверху дверь. Тишина.

Илья постоял немного у окна, прижавшись лбом к ледяному стеклу. Затем медленно вытащил из-за пазухи свёрнутый набросок Немирова. Не глядя, изорвал его, сунул обрывки в печь, натянул на одно плечо чужой кожух и, споткнувшись на пороге, вышел из кухни.

Глава 10

По ночной Живодёрке гуляла февральская метель. Белые смерчи поднимались выше заборов, снег летел косыми полосами. Низкие домики замело до самых окон. Время перевалило за полночь, и обитатели улочки давно спали. Горело лишь маленькое окно в домике Макарьевны.

На кухне за столом сидели Варька, Кузьма и хозяйка дома. Свеча, вставленная в горлышко старой бутылки из-под мадеры, отбрасывала на лица цыган шевелящиеся тени. Насупленная Макарьевна пыталась вязать носок. Кузьма вертел в пальцах ржавый гвоздь, смотрел в пол. Варька всхлипывала, вытирая глаза полотенцем. Никто не утешал её. За печью трещал сверчок. Ветер визжал и бросался на оконные рамы.

– Не знаю я, что с ним… Ничего не пойму… На дворе ночь-полночь, метель, а его где носит? Ушёл, ни слова не сказал. И так вторую неделю уже!

– Будет он докладываться, как же! – проворчала Макарьевна, подцепляя спицей упавшую петлю. – Что он у тебя – подлеток сопливый? Двадцать лет парню, дело известное. Кралю себе завёл, только и всего.

– Да?! – вскинулась Варька. – Если так, я в церковь пойду и сто свечек Богородице воткну! На здоровье, пусть бегает!

– Так что ж ты маешься?

– А то! – Варька смолкла. Шумно высморкалась в полотенце, уткнулась подбородком в кулаки. Свеча треснула, уронив каплю воска. По стене метнулся сполох света.

– Злой, как чёрт, ходит. Разговаривать совсем разучился. Целыми днями сидит, молчит, в стену смотрит. Даже гитару не мучит. Даже на Конную не идёт! Второго дня Конаковы приходили, звали, так отказался. А чуть вечер – за ворота, и нет его всю ночь. И вчера тоже под утро явился! У меня уже терпёж лопнул, сунулась к нему, спрашиваю: "Где ты был?" В "Молдавии", говорит, с цыганами сидел. Да какая "Молдавия", когда трезвый, как архиерей! Врёт, и сам видит, и знает, что я вижу, а всё равно врёт. Сроду у нас такого не было!

– А чего ж ты хочешь? – удивилась Макарьевна. – Чтоб он тебе про свою кралю со всех сторон обсказал? Ты – девка, тебе ни слышать, ни думать про такое не годится. А его дело холостое, пусть гуляет. На то и молодость дана.

Вот когда я ещё у покойника-батюшки в Устюгах жила…

– Может, мне знать и не годится, – с горечью отозвалась Варька, – только что это за краля, после которой человек с единственной сестрой разговаривать не хочет? Какая от неё радость? Ей-богу, лучше бы женился.

– Жени-и-ился… – усмехнулась Макарьевна. – Уж с этим хомутом успеется, не беспокойся. Тебе-то что за радость с невесткой грызться?

– Нет, я бы не грызлась, – Варька вздохнула. – У них бы дети пошли, и я бы с ними хоть возилась…

– У, куда! Ещё со своими навозишься.

– Ай, чепуха… Кузьма! А ты что молчишь? С тобой разговариваю!

– А что я? – Кузьма выронил гвоздь, захлопал глазами. – Что я-то? Я же совсем ничего не знаю!

– А мог бы и знать, – Варька придвинулась к нему. – Макарьевна правду говорит, я – девка, сестра, мне он не скажет, а тебе… Друзья же вы! Неужто ни словом не обмолвился? Где его нелёгкая по ночам носит?

И понятья никакого нету… – поёжился Кузьма.

Варька недоверчиво сощурилась.

– Что – и не спрашивал ты ни разу?

– Я ещё жить хочу. – Кузьма нагнулся, отыскивая на полу гвоздь. – Илюха и раньше не сахарный был, а теперь совсем… И не вяжись ко мне с этим, сто раз говорил! Всю плешь уже проела…

– Нету у тебя никакой плеши!

– Нет, так скоро будет от такой жизни. – Кузьма отвернулся, умолк.

Макарьевна сердито загремела спицами. Варька, приблизив к самой свече мокрое от слёз лицо, задумалась.

Внезапно Кузьма поднял голову.

– Стучат, кажись.

– Взаправду? – Макарьевна отложила вязанье, повернулась к двери. – Да нет, парень, послышалось. Ветер это.

– Стучат, – упрямо повторил Кузьма.

Теперь прислушались все трое. Сквозь визг ветра донеслись удары.

Варька и Кузьма одновременно вскочили.

– Явился, что ли? – растерянно пробормотала Варька.

– Рано, – заявил Кузьма. – Наверное, из Большого дома кто-то. Варька, живо нос вытри, сейчас петь побежим.

– Боже святый, хоть льда, что ли, приложить… – Варька кинулась в сени.

Макарьевна, прихватив на всякий случай кочергу от печи, отправилась открывать. Кузьма пошёл за ней.

Дверь в сенях сотрясалась от ударов ветра. Стук больше не слышался.

Макарьевна с трудом отодвинула щеколду, насторожённо спросила:

– Кого черти среди ночи несут?

– Макарьевна, я это… Пусти, ради бога… – послышался глухой голос. – Уморилась стучать.

У порога по колено в сугробе стояла заметённая снегом женщина.

Макарьевна прищурилась, заслоняясь ладонью от ветра. Недоумённо сказала:

– Прости, милая, не признаю. Ты чья будешь-то?

– Ольга… – вдруг тихо сказал Кузьма за её спиной. – Дэвлалэ… Ольга, ты?

– Это я, чяворо. Впустите… пожалуйста.

– Господи Исусе, святые угодники! – всполошилась Макарьевна. – Да заходи! Заходи живее, дура! Откуда ты? Откуда? Что стряслось? Кузьма, где свеча?!

Кузьма метнулся в кухню, тут же вернулся с огарком. Неровный свет упал на тёмное, исхудавшее лицо пришедшей. Это была молодая цыганка, закутанная до самых глаз в серую, грубую шаль. Поймав испуганный взгляд Макарьевны, она усмехнулась углом посинелых губ. Знаком приказала Кузьме опустить свечу, и пятно света упало на её огромный живот.

– Вот и всё. Больше ничего с собой не взяла.

Так это правда? – внезапно осипшим голосом спросила Макарьевна. – Правда, доченька?

Цыганка кивнула. Закусила нижнюю губу, и по её впалым щекам поползли слёзы.

– Пешком с самого Сивцева Вражка шла, все ноги отстудила… Метель…

– Одурела, шишига?! – завопила Макарьевна. – Хоть бы утра дождалась да извозчика взяла, ты же тяжёлая, бестолочь!

– Денег нет… – Ольга вдруг качнулась, неловко ухватившись за косяк.

Макарьевна, ругаясь, схватила цыганку за плечи и повлекла в глубь дома.

Кузьма остался стоять в сенях, растерянно почёсывая в затылке. Из темноты на цыпочках вышла Варька. Шёпотом спросила:

– Слушай, кто она?

Кузьма протяжно вздохнул. Варьке пришлось потеребить его за рукав, требуя ответа, и тогда он неохотно выговорил:

– Вот, значит, как вышло… Это Ольга. Жена… Митро.

Варька ахнула. Из горницы доносилось ворчание Макарьевны, слабый голос пришедшей. За дверью пронзительно визжал ветер.

Варька знала эту историю. Ещё в первые дни своего пребывания в хоре она простодушно спросила у Стешки, отчего Митро, которому шёл двадцать восьмой год, всё ещё не женится. В ответ Стешка сделала круглые глаза, прижала палец к губам, потащила Варьку в тёмный закуток под лестницей и уже там страшным шёпотом поведала историю "этой потаскухи" – жены Митро.

…Ольга была из тульских цыган, пела с сёстрами в хоре и там, в трактире, во время выступления, попалась на глаза Митро, бывшему в Туле по "лошадиным делам". Двадцатилетний Митро, увидев высокую красавицу с неласковым взглядом тёмных глаз, звонко и сильно выводящую "Не томи, не спрашивай", потерял голову. Через неделю в Тулу приехали сваты от семьи Васильевых, через месяц в Москве сыграли свадьбу. Ольга тут же запела первые партии и начала пользоваться бешеной популярностью у гостей хора на зависть Зине Хрустальной. Особенно ей удавались протяжные русские песни, и слушать "Ништо в полюшке не колышется" и "Не шумите, ветры буйные" съезжалась половина московского купечества. К тому же Ольга прекрасно плясала: перенять её плавную, живую "венгерку" так и не смогла ни одна из хоровых цыганок. А в один из вечеров в ресторане Осетрова появился Прокофий Игнатьевич Рябов – русоголовый богатырь с косой саженью в плечах, старший сын знаменитого купца-промышленника Игнатия Рябова.

Прокофий Рябов был известен среди москвичей не менее своего папаши-толстосума, но слава его была иного рода. У всей Москвы на устах было недавнее происшествие, когда выходящего из трактира Рябова сбила бешеная тройка. Кубарем отлетевший в сугроб Прокофий не пострадал, но осерчал сверх меры. Тут же, даже не отряхнувшись, голыми руками разорвал упряжь на саврасой лошадёнке какого-то извозчика, взвился верхом, галопом нагнал тройку и остановил её, вцепившись мёртвой хваткой в задок саней. Вскоре в придорожный сугроб с воплями полетели и ямщик, и седок. Рябов же вскочил в тройку, по-разбойному свистнул и умчался, успев на ходу бросить горсть рублей владельцу савраски.

Эта история надолго сделала Прокофия Игнатьича героем. А затем последовали и другие события, восхищённо передававшиеся из уст в уста по всей Москве. То Прокофий Рябов на спор боролся с медведем на Ходынском поле; то нёс на плечах через весь Охотный ряд десятипудовых братьев Разорёновых, купцов первой гильдии; то один выходил "на кулачки" против "стенки" разгуляевских фабричных. На его огромной ладони запросто можно было танцевать – что и проделывали раз за разом цыганки васильевского хора. Рябов сажал их по три на каждую руку и носил по трактиру под восторженные вопли всех присутствующих, оглушительным басом подпевая хористкам: "Гей вы, улане!" Прокофий Игнатьевич был щедр, без счёта дарил цыганкам кольца и ассигнации, любил сам петь с хором, неплохо играл на гитаре и был своим человеком в Большом доме. Никто, даже всё подмечающие старухи-цыганки, не видели, чтобы он уделял жене Митро больше внимания, чем остальным солисткам. Никто не замечал, чтобы он делал ей особенные подарки, искал встреч наедине. Никто не знал, когда они успели сговориться. И поэтому громом с небес грянуло известие о том, что Ольга сбежала от мужа к Рябову.

Эта весть мгновенно облетела Москву. Сухаревка гудела. Рассказывали, что старик Рябов, услышав о случившемся, встал на дыбы, загрозил лишением наследства, и отец с сыном разругались насмерть. Замоскворецкую родню Рябова успокаивало лишь то, что он не мог жениться на Ольге, поскольку та была венчана с Митро. Прокофию пришлось снять дом в Сивцевом Вражке, водворить туда Ольгу и жить с ней "во грехе".

Митро, до последнего момента не догадывавшийся ни о чём, был потрясён.

Первый месяц после ухода Ольги он ходил чёрный и злой, ни с кем не разговаривал, много пил, пропадал в публичных домах на Пироговке, и даже Яков Васильевич не пытался удержать его дома. Кто-то из цыган однажды увидел Митро сидящим в трактире вместе с Прокофием Рябовым. Но разговор, состоявшийся между ними, так и остался в тайне: Митро никому не рассказал о нём. Жениться во второй раз он не захотел. Хоровые цыгане, справедливо рассудив – не век же ему сохнуть по потаскухе, – начали водить в Большой дом своих дочерей, сестёр и племянниц, но Митро в упор не желал замечать невест. Марья Васильевна с утра до ночи расхваливала молодых цыганок, уговаривала, сердилась, плакала, снова упрашивала сына и, возможно, добилась бы своего, но как раз в это время Митро, к его облегчению, забрали в армию. Когда через четыре года он вернулся, к нему уже никто не приставал.

Так прошло семь лет. Ольга жила с Рябовым в Сивцевом Вражке – кажется, в любви и согласии. Прокофий, несмотря на уговоры купеческой родни, так и не пожелал вступить в законный брак с подходящей особой своего круга. Ольга родила ему трёх дочерей, но все три умерли во младенчестве. С цыганами она больше не виделась. Иногда хоровые встречали Ольгу на улице – одетую по последней моде, в шляпе, собольем салопе. Отворачивались, быстро проходили мимо.

Неделю назад по Москве прокатилась страшная весть: тридцатилетний Рябов, богатырь и могута-человек, умер от глупейшей простуды – через три дня после того, как напился ледяного кваса в парной Сандуновских бань. Панихиду служили в церкви на Арбате, куда съехалась вся родня. Ольгу, беременную на последних сроках, видели у гроба. На поминки она не пришла…

– Им-то, наследникам, Ольга зачем? – Кузьма задумчиво чесал в затылке. – Там их человек сорок сбежалось на рябовские тысячи. Небось, кровная родня, им всё отойдёт, а с Ольгой он невенчанным жил. По закону ей ничего не положено. Если бы хоть дети были…

– Как же они её выпустили-то? – пробормотала Варька. – На сносях, среди ночи, через всю Москву… Да ещё в метель такую!

– А кто она им? Цыганка… Небось, ещё боялись, что она отступного потребует.

– И потребовала бы! Она с ним, как жена, семь лет жила! Ребёнка донашивает! Что, дитё им тоже не нужно?

Кузьма с сожалением посмотрел на взъерошенную Варьку.

– Очумела ты? Да кому оно нужно? Прокофий Игнатьич старшим сыном был, ему все лавки-магазины да дом на Остоженке отошли бы. Если Ольгино дитя законным признать, то остальная родня вся в дураках окажется. Вот они её и выставили. – Кузьма сквозь зубы выругался. – Хоть бы дня дождались, христопродавцы!

– Что же теперь будет? – прошептала Варька. – Как же ей…

Кузьма не успел ответить. Снаружи послышалось глухое топанье: кто-то отряхивал на пороге валенки от налипшего снега. Затем ударили в дверь.

Кузьма и Варька переглянулись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю