Текст книги "Том 3. Воздушный десант"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
Немцы бросают ракеты, стреляют. А нам с Танюшкой наплевать на это. Бросай, стреляй, бомби… Все равно есть счастье на свете!
И долго стоим молча. Она то берет мои руки в свои, – руки у нее горячие и трепетные, – то, будто спохватившись, начинает быстро поправлять мой вещевой мешок, чтобы лежал уютно и легко, то вздыхает и покачивает головой. В темноте ее лицо видится мне как бледное, мертвое пятно, без всякого выражения, а при свете ракет оно загорается таким сиянием, что я не могу уйти, не поглядев в него еще раз.
А расходиться все-таки надо. При вспышке новой ракеты мы припадаем друг к другу, крепко обнимаемся и долго целуемся, как в кино, что и дышать становится нечем. Потом Танюшка начинает отстранять меня и шепчет:
– Иди, иди. Скоро увидимся. Не сердись, что я так, по старинке… – и озорно благословляет меня широким крестом. Перекрестив три раза, быстро, без оглядки убегает назад.
Пока я под осенним ненастьем шастал от партизанского госпиталя до Настёнки, а потом лежал у нее в подземелье, месяц успел и народиться, и выкупаться, и уже изрядно вырос. Мне это на руку: в свете месяца отчетливо видны деревни, дороги, тропинки, лесочки, и я бреду уверенно, не блуждая.
В конце первой же ночи встает над горизонтом знакомый ветряк-инвалид, где оставил я Антона Крошку с Аленой Березкой. Беру прямо на ветряк, прибавляю шагу. Ночной горизонт не широк, и к рассвету я возле ветряка.
– Здравствуй, приятель! – До целого крыла, вздернутого вверх, и до култышек других, поломанных крыльев мне не дотянуться, и здороваюсь с ветряком прикосновением ладони к деревянной стенке. – Кто же изуродовал тебя, дружище? Ветер? Молния? Снаряды?
Намолчавшись в подземелье, я рад поболтать и с неодушевленным ветряком.
– Ну как ты теперь, один или есть постояльцы?
Сигналю фонариком, дудочкой, спрашиваю, кто есть.
Ветряк пуст. Значит, Антон Крошка… Нет. То, что ветряк пуст, ничего не значит, радоваться еще рано.
Уже достаточно светло, чтобы увидеть меня, и ради предосторожности обползаю вокруг ветряка на коленках, гляжу, нет ли тут свежей могилы. Никаких признаков. Вот теперь можно порадоваться: Антон Крошка, верней всего, поправился и благополучно ушел отсюда на сборный пункт бригады.
Теперь я могу спокойно дневать и забираюсь в ветряк. У меня нет никаких оснований не доверять ему: он долго и верно хранил Антона Крошку. Забираюсь на самый верх, под крышу. Здесь не очень уютно: сильно свищет ветер, не переставая рвется в полет уцелевшее крыло, отчего весь деревянный ветхий шатер мельницы дрожит, скрипит.
Зато на этом бую я не засну слишком крепко, не просплю свою голову. Кроме того, отсюда видно далеко-далеко во все стороны. А я люблю поглядеть на мир с высоты. У меня эта любовь с детства, когда мы с Федькой носились по холмам и высоткам Подмосковья. Потом она разрослась во время экскурсий на Урал и Кавказ. И наконец, служба в воздушно-десантных частях, учебные полеты и прыжки с парашютом сделали меня неболюбом.
И еще одно удовольствие лежать здесь, под крышей ветряка, – мне кажется, что я быстро еду, лечу, оттого и скрип и ветер. А после пресмыкательства на земле и под землей я сильно тоскую по езде, по полету.
Засыпаю с приятным воспоминанием, как ездил с отцом на Алтай. Во время разных сельскохозяйственных кампаний – посевной, уборочной – наша Чижевская МТС каждый год посылала своих трактористов помогать таким многоземельным краям, как Сибирь, Казахстан, Заволжье. Ездил на такую помощь и мой отец. Однажды, за год до войны, мы ездили вместе, он – трактористом, я – помощником. Был целый состав платформ с тракторами, а в хвосте одна теплушка для трактористов. Но я только забегал в нее поесть да попить, а ехал на платформе, возле нашего трактора, и спал там. Рассядусь, как тракторист, схвачусь за рулевую баранку, чтобы на крутом повороте не швырнуло за борт, и качу. А навстречу мне с шумом, с дымом, с ветром несутся пассажирские и товарные составы, плывут неоглядные поля спелой бронзоватой пшеницы, сосновые перелески и белоногие березовые колки, пестрые, будто прикрытые лоскутными одеялами, города, однообразно серые бревенчатые деревни, голубые извилистые реки и речки, в небе хлопотливо летают птицы, важно, неторопко передвигаются облака, иногда еле видимые, а иногда совсем невидимые, широко, могуче гудят самолеты.
Когда обгоняем подводы, пешеходов, кажется, что они идут навстречу нам, но идут нелепо – пешеходы вперед спинами, а телеги задками.
Ночью земля становится похожей на небо, ее окутывает синеватый небесный сумрак, и в нем зажигаются огни. Большими золотистыми роями сияют они в городах, тускло, грустно, редкими точками тлеют в деревнях, широкими сполохами мчатся по дорогам впереди машин, одиноко, вразброс, теплятся на полевых станах. Ночная земля красивей ночного неба.
С открытой платформы я оглядел нашу землю от Москвы до Алтая, а когда работал, все время была видна сверкающая под солнцем снеговая корона горных вершин. Оттуда мчались какие-то особенные ветры, они так освежали и бодрили, что трактористы почти не чувствовали усталости и степной жары, которая бывала под сорок градусов.
Также на открытой платформе ехал и обратно. В ту поездку особенно сильно, незабываемо я почувствовал родину. Моя родина не только деревня Чижи и отделение милиции, где прописан я, но и все Подмосковье, вся Россия, вся Земля и все небо с Луной, Солнцем, звездами. Здесь, в десанте, я постоянно чувствовал эту свою большую родину. Хранила меня не дрянненькая избушонка в Чижах, а сама Земля, обогревало само Солнце, дорогу мне освещала Луна, моим поводырем в ночных бездорожных плутаниях много раз бывали звезды.
Сон на ветряке быстро освежил и укрепил меня, как тот горный алтайский ветер, к полудню я уже выспался, готов в дорогу. Но идти открытыми полями при солнце не рискнул, остался на ветряке до темноты. Сегодня я могу не рисковать и не спешить, даже полениться, еды мне Танюшка насовала полный вещмешок, питья после недавних дождей везде море. Лежу, глазею на пустое небо. Где-то там, далеко-далеко за Солнцем, есть такая же земля, на ней такой же ветряк, и в нем такой же Корзинкин, и он думает то же самое, что и я.
Ну зачем бог и его чудеса?! Вселенная – уже такое чудо, к которому невозможно прибавить что-либо!
С наступлением темноты оставляю ветряк. Вскоре показывается знакомая заброшенная колокольня.
У колокольни нечего делать, прохожу мимо и сворачиваю на тропу к памятной деревеньке, где жила Алена Березка. Вот здесь я не пройду мимо. Стучусь. Слышу тяжелые, ленивые шаги и голос через дверь:
– Што надо?
– Алену Березку.
– Э-э, хлопче, запоздал ты. Ускакала твоя Алена.
– Куда?
– Не знаю. Ускакала – не сказала.
– Давно?
– Не дюже давно, недели с две аль чуть побольше.
– Спасибо!
И бреду дальше. Крепнет вера, что Антон Крошка и Алена ушли вместе в нашу бригаду.
Еще два дня и две ночи в дороге. Наконец Черный лес. Он начинается реденьким, низкорослым кустарником. Перебегая в серой, туманной мгле раннего утра от кустика к кустику, натыкаюсь впопыхах на тройку вооруженных людей. Они мгновенно окружают меня и хрипят сдавленными голосами:
– Стой! Руки вверх!
Скорее всего, десантники. Одеты сборно: есть на них кое-что и советское военное, и немецкое военное, и гражданское. Все грязно, рвано. Автоматы у них наши и крик: «Руки вверх!» – наш, десантский.
31
– Братцы, товарищи, я свой! Я Корзинкин!
Один из них хватает меня за лацканы куртки, притягивает к себе и начинает разглядывать в лицо. Оно у меня почти целиком закрыто повязкой. Разглядывает и ворчит:
– Корзинкин?.. Но если врешь, прикончу на месте.
Тут я узнаю в этом человеке своего дружка Федьку Шаронова и говорю:
– Феденька, осторожней тискай. Я еле жив.
– Корзинкин, верно. Выплыл? Вот это дело. Я ж давно причислил тебя к лику убитых. – Он раскидывает руки для объятий: – Можно?
– Валяй! Только потише, не повреди рану.
– Тихохонько. Я – как мама, как бабушка. – И действительно, обнимает меня нежно, ласково, насколько позволяют это грубые солдатские руки.
– А нам можно? – спрашивают двое других и тоже обнимают меня. Они не так близки мне, как Федька, но тоже десантники и даже одного со мной батальона. Сейчас вся группа возвращается из разведки.
Спрашиваю Федьку, с чего он решил, что я убит.
– Как с чего? Я давно здесь, а тебя нет и нет.
– Я писал тебе с одним старикашкой. Что он, не дошел, не донес письмо?
– И дошел, и донес. Но ты и после письма еще болтался где-то. Я все жданки съел.
– Ты не умеешь ждать.
На мой упрек Федька отвечает упреком же:
– А ты не умеешь ходить, неповоротлив, как бревно.
Потом окидывает всех нас быстрым взглядом и командует:
– Ну, малышня, пошли!
Он не любит обращений «малыши», «парни», «ребята», они слишком нежны, сладки для его детдомовского слуха, и признает только «малышня», «шкеты», «пешеходные орлы».
Шумно вваливаемся в лес. Шуметь и здесь не положено, но не можем сдержать радости, что живы и снова вместе, не можем подавить желания погаметь хотя бы немножко: всем до смерти надоело переговариваться шепотом, чихать, кашлять и смеяться в кулак.
– Вот наш дом. – Федька кивает на лес важно, гордо.
Лес, правда, хороший, серьезный: вековые сосны, березы, дубы, клены, заваленные буреломом овраги, буераки. И торжественный, медлительный шум в вершинах.
По пути ребята наперебой рассказывают мне. Уже вся бригада в сборе. Ну, конечно, не до последнего человека, есть потери. Некоторые побиты еще в воздухе, как только высыпались из самолетов, побиты зенитным огнем врага. Другие погибли от несчастливого приземления: упали в реку и потонули, угодили в пожары и сгорели, сели на вражеские огневые точки и были уничтожены, взяты в плен. Были потери и позднее, во время сбора, есть они и сейчас, редкая вылазка из леса обходится без них. Но около тысячи бойцов уцелело, в бригаде соединилось несколько отрядов и групп – Фофанова, Жукова, Зайцева…
Гайгаров умер по дороге. Уцелевших из его отряда привел в бригаду Капустин. Привел свой отряд и Брянцев.
Мои скитания не пропали даром. Федька тоже «насвистал» не мало.
В бригаде снова нормально работает штаб, по всем правилам идет воинская служба: разведка, посты, секреты, вылазки, налеты, поверки, отдание чести, выпускаются рукописные боевые листки… Есть уже солидное хозяйство: лошади, коровы, телеги, мотоциклы, велосипеды…
Налажена регулярная воздушная и радиосвязь бригады с левым, советским берегом Днепра. Много было маеты, чтобы наладить эту связь. При десантировании так разбросало радистов, что комбриг на долгое время оказался без радиосредств. Три раза ставил он задачу наладить живую связь, трижды наши ребята пытались пробраться через немецкие позиции и переплыть Днепр. Но безуспешно: весь берег Днепра, занятый врагом, был изрыт окопами и непроходимо опутан проволочными заграждениями.
Одновременно и левый, советский берег Днепра пытался установить связь с десантом: оттуда, как узналось потом, были выброшены две группы десантников с радиостанциями, но по разным причинам они не смогли попасть в нашу бригаду. Тогда был послан специальный самолет «ПО-2», но противник сбил его.
Наконец один из радистов явился к комбригу. Станция у него была слабенькая – «РБ». Он решил связаться с любой станцией левого берега, а потом уж через нее со штабом фронта. Кода у него не было, говорил он открытым текстом. Его долго не хотели принимать: думали, что говорит фашист.
После многих неудач радист все-таки добился, что одна из станций приняла радиограмму в штаб фронта. На другой день вызвали к рации нашего комбрига и сказали:
– Просим ответить на три вопроса. Кто ваш сосед? Откуда знаете Фокина? И где встречались с ним в последний раз?
Комбриг ответил, что сосед у него – третья воздушно-десантная бригада, и назвал командира, что Фокина знает давно по службе на Дальнем Востоке, встречался с ним там много раз. И начал называть встречи.
Комбригу сказали, что их интересует только последняя встреча с Фокиным. А комбриг запутался во множестве встреч и позабыл, какая из них последняя.
Разговор сменился тяжелым молчанием и мог оборваться совсем. Но с левого берега, знать, тоже не хотели этого и еще раз сказали, что их не интересуют былые встречи на Дальнем Востоке, а только недавняя, последняя. Тут комбриг вспомнил, что совсем недавно, как раз по пути на аэродром, откуда десантировался, он мимолетно повстречался с Фокиным. Когда он рассказал об этом, ему отозвались:
– Вот теперь мы знаем, что вы подполковник Сидоров.
Он доложил о численности и положении бригады. Ему назначили время для следующего разговора. Вскоре после этого в бригаду начали прилетать «утята» (самолеты «У-2»), сбрасывать оружие, боеприпасы, медикаменты, почту…
Федька остановился и объявил:
– Пришли. – Потом усадил меня на сучковатую сосновую валежину, а сам умчался хлопотать по моим делам: доложить обо мне командирам, доктору, разбудить лентяя и засоню кашевара. Федька все такой же, как прежде, непоседа.
Сижу с краю небольшой поляны. Где-то рядом целая воинская бригада со своим хозяйством. Но все так спрятано, замаскировано, что я ничего не вижу, кроме сосен, полуобдутых дубов, совсем голых берез и ворохов опавшей листвы. Заколдованный, завороженный лес.
Утро. Начинает всходить солнце. Необдутые деревья и поляну в засохшей опалой листве подернул сиреневый блеск.
«Только гулять в таком лесу. Любить и гулять, – подумалось мне. – Вдвоем бы с Танюшкой. И никого больше».
За спиной раздается шорох, оборачиваюсь. Подходит Антон Крошка, щурится на меня. Узнал, обрадовался. Рад и я чуть не до слез.
– Ты чего тут сидишь? – спрашивает Антон. – Пойдем в землянку. Вот она.
Расшвыривает ногами листвяной ворох. Под ним вход в землянку, совсем рядом с валежиной, на которой сижу.
– Подождем Федьку. Мне, может, придется сразу лечь в госпиталь.
– Госпиталь не лучше нашей землянки. Ну ладно, подождем Федьку, – соглашается Антон и подсаживается ко мне. – Ждать-то можно тебе? Больно уж страшно перевязан ты.
– Говорю, что ранен я не так страшно, как обмотан.
Через поляну бойко перебегает к нам молодка, простоволосая, в накинутой наспех шинели, в домашних тапочках на босу ногу, забавно козыряет и говорит:
– Доброе утро, товарищи! Вас, товарищ Корзинкин, с приходом! Боец Алена Березка ждет ваших приказаний.
– Алена-а… А ну, подойди поближе!
Так вот она какая… Тогда в хлопотах я плохо разглядел ее. Круглолицая, румяная, светловолосая, остроглазая, верткая, с маленькими бородавочками по обеим сторонам носа. «Боевое охранение», – сказал мне потом про эти бородавки Антон.
– Как ты попала сюда? С ним?.. – киваю на Антона.
– Не все такие строгие, как вы, товарищ Корзинкин. Товарищ Антон оказался добрее, позволил проводить его до бригады.
– Что делаешь тут?
– Помогаю доктору и Полине Ефимовне.
– Доктору… Это понятно: у докторов много всякого дела. А что помогаешь Полине, переводить с немецкого?
– Да, с немецкого. – И смеется. – Переводим немецкую картошку и капусту на десантский борщ. Полина Ефимовна и по этому переводу мастерица.
– Ванюшку нашла?
– Найду, – говорит убежденно, с упрямым выражением лица. – А теперь разговор не про Ванюшку, теперь про вас. Боец Шаронов сказал: «Беги, Алена, в распоряжение Корзинкина. Он ранен». Я жду ваших приказаний.
– Мне пока ничего не надо.
– Помыться, постираться надо, – подсказывает Алена.
– У меня нет сменного белья.
– Найду, принесу. – Опять милое, шуточное под козырек. – Разрешите идти?
Уходит.
– Хорошая баба, – говорит Антон. – И в больнице она, и на кухне, и нас, уж не знаю, скольких человек, обстирывает – и все ей нипочем. Одно знает – улыбается во все лицо, будто не работает, а лимонад пьет. Я только благодаря ей приполз сюда. Помнишь, каким нашел меня на мельнице? Алена ухаживала за моей больной ногой, как за младенцем: пеленала, делала массаж, баюкала ее на своих руках. Ну, болезнь не выдержала таких забот, такой ласки, нога пошла на поправу. Тогда Алена говорит: «Антон, надо подаваться в бригаду».
А я: «Рано. Еще не могу приступать на ногу».
Она: «И не надо приступать. Мы как маленькие, как ползунки».
Взвилась с места, нырнула в темный угол мельницы, потом вынырнула. В руках у нее мой парашют. Распластала его – не парашют, а… и назвать как, не придумаешь. Когда я спал да бредил во сне, Алена переформировала парашют в волокушу – из шелка сделала подстилку вроде матраца, из подвесной системы сшила постромки, упряжку.
«Вот, говорит, ты, Антон, ляжешь на матрац, а я впрягусь, и… Понял?» Чего тут понимать? Другое было трудно – согласиться на такое путешествие. Я грузен, как старый медведь, кроме того, вещмешок, оружие, да у Алены своих два узла. И все это волочить одной бабенке! Но… сам понимаешь, какая была ситуация, самая неподходящая, чтобы лежать на мельнице, и согласился попробовать. Сперва Алена уложила на волокушу багаж и отвезла недалечко, потом повезла меня. Она тянет где, как червь, пόлзом, где по-собачьи, на четвереньках. Я здоровой ногой и руками помогаю ей, где подтолкнусь, где подтянусь. И довезла. К концу пути я так поправился, что начал приступать больной ногой. Тогда Алена вела меня в обнимку. Хорошая женщина, преданная. На мою Марфутку похожа.
– Ты возле Алены не позабудь свою Марфутку.
– Нет, что ты… У нас с Марфуткой крепко. И у Алены с Ванюшкой тоже крепко.
Заколдованный, завороженный лес оживает. Наступил тот час, когда десантники после ночных вылазок и налетов собираются с дорог, с полей в свое гнездо прятаться на день, отдыхать, спать. На поляну со всех сторон пробираются меж деревьев небольшие группки.
Многие из возвращающихся в крови, одни от своих ран, другие запачкались об убитых гитлеровцев. Все, конечно, зверски устали, некоторым надо на перевязку, но никто не торопится ни в землянки, ни к доктору. Сгрудились на поляне и рассказывают друг другу, кто что сотворил за ночь.
Одна группа подорвала вражеский танк и перебила с десяток автоматчиков; другая остановила два грузовика с имуществом, перебила охрану, водителей, потом машины подожгла; третья захватила восемь голов крупного рогатого скота; четвертая отбила и угнала шесть подвод с продовольствием; пятая задержала походную кухню. Кроме того, в нескольких местах испорчены мосты, дороги, порвана связь, зажжены пожары. Что натворит огонь, пока неизвестно: он еще не потушен.
На поляне груда трофеев: мешки, ящики, велосипеды, обмундирование. Отдельно сложено оружие. Живые трофеи – лошади и рогатый скот – бродят по соседству, жуют еще не совсем увялую лесную траву.
Мы с Антоном толчемся среди толпы, слушаем рассказы. Они коротки, с недомолвкой, их слишком много, и размазывать не дают. Но все понимают друг друга с полуслова.
Боец Зигамуллин рассказывает, как громили фашистскую квартиру:
– Бах-бах в окошки, сразу три гранаты. Я завыл от жалости: сразу три. Дом в огне. Из него скачут немцы, босиком, в одном белье. Этих мы чирк из автомата повыше, чтобы без пересадки в Могилевскую, червей кормить. Вот один в шинели. Длинная, офицерская, мировая шинель. Этого я черканул пониже, жалко было шинель дырявить. Ну и шинель! Вот она. – И Зигамуллин распяливает шинель.
Солдат Друзин набивается всем велосипедами:
– Отдаю даром, за одно спасибо.
– Сколько же их у тебя?
– Три. Один себе, два лишних.
– А зачем добывал, для кого старался?
– Мне один надо было, а едут сразу трое. Ну и стеганул всех из автомата: пожалуй, не дождешься, когда один поедет.
– Ну давай! – соглашаются взять велосипеды, но когда узнают, что они лежат в поле около дороги, охота пропадает. – Ты себе-то получше ведь выбрал?
– Известно, – признается Друзин. – Если уж сам себе не пожелаешь хорошего, то чего ждать от соседа.
– На что нам твои оборыши? Достанем сами.
Федька ведет меня к доктору, попутно рассказывает, что доктор герой, похлеще многих записных десантников. Выбросился он с парашютом в ту же ночь, что и все мы. Но ему не повезло с первых же шагов: прыгнул неудачно, запутался в стропах, приземляясь, ударился головой о пень и лишился чувств. Очнувшись, слышит русские крики. Его заметили, подбежали к нему наши солдаты, и, не разбираясь, с ходу, один ударил его автоматом по голове. Доктор снова потерял сознание. Его забрали, привели в чувство. Тут выяснилось, что весь самолет десантировался прежде времени на нашу территорию и доктора сперва приняли там за переодетого фашиста.
Второй раз доктора десантировали одного на самолете «У-2», где надо выходить на крыло. Ночь. Самолет выключил мотор, но по инерции летит все еще с ураганной быстротой. Ревет и рвет холодный, тугой ветер, тот особый летный ветер, который так похож на воду в горной реке. Доктор разжимает руки, и ветер бросает его с крыла в кромешную тьму, на землю, занятую врагом.
На этот раз доктор прыгнул удачно, прямехонько в лагерь десантников. Здесь он организовал госпиталь. В трудные моменты дерется наравне со всеми, в общем строю, под шквальным огнем собирает раненых. Боевой, настоящий десантский доктор.
Мне сделали перевязку, назначили усиленное больничное питание и постельный режим, но лежать разрешили дома. Федька и Антон приняли меня в свою землянку. Там же квартирует дед Арсен. Из партизанского госпиталя он ушел не долечившись и теперь еще перемогается.
Первый обед принес мне сам лазаретный шеф-повар Дохляков. Он пожирнел, порумянел, и теперь его фамилия невольно вызывает смех.
– Слышу, гуторят: «Вернулся Корзинкин». Надо поглядеть какой. – И Дохляков вглядывается в меня. – Ну, с прибытием! Угощайся!
– С чего ты в поварах оказался? – спросил я.
– По призванию.
– Нашел призвание!
– Самое нормальное. Лучше сытно, чем голодно. Лучше жарко, чем холодно. Я это давно, еще мальчишкой в колхозе, понял и после семилетки двинул прямехонько на курсы поваров. Две навигации работал на пароходе поваром.
В десант сбросили его строевым солдатом, но штатные повара растерялись, и Дохляков перепросился к котлу.
Обед буржуйский: мясные щи, жареная картошка с кониной и солидная пайка хлеба из пшеничной муки простого размола. Но так кормят только больных и раненых. Все здоровые десантники едят хряпу – сырую картошку, капусту, тыкву, свеклу, дубовые желуди. Да, к этой пище больше всего подходит слово «хряпа»: звук при еде получается хряповый. Иногда после удачных налетов бывает мясо. Его тоже хряпают – едят сырым или чуть-чуть обжаренным. Разводить костры для варки, распускать сильно дым опасно: можно вызвать на себя вражескую авиацию. Да и ждать, когда сварится, изжарится, некогда, нет мочи: десантники живут с постоянным недоедом, а порой в волчьем голоде, когда закусывают только ветерком и запивают закуску собственной слюной.
– Ну и раздобрел же ты, парень, – дед Арсен тычет Дохлякова кулаком в брюхо, – бессовестно раздобрел! Объедаешь нашего брата голодных.
– Не говори, дед, глупостей. Я совсем не ем. Ей-богу! – Дохляков небрежно, вдали от своего лица, делает крест рукой. – Клянусь, не ем. Я только пробую.
– Вот и напробовался, стал как беременная баба. – Арсен хохочет. – Баба, которая носит двойню-тройню.
– А без пробы нельзя: такая уж у поваров работа, такая судьба. Но лучше быть толстым, чем тонким. – Дохляков самодовольно ухмыляется.
– Надо менять фамилию, – советует Арсен. – Такой брюхач, брюхан, брюхоньер – и Дохляков. И не хочешь, да захохочешь.
Вот отвоююсь и перефамилюсь. Присобачу что-нибудь такое театральное.
– Что? Какое? – пристает к Дохлякову Федька.
– Найду-у…
– Может, нашел уж?
– А чего тут искать, само просится.
– Выкладывай, что просится. Не тяни резину! – Федька готов схватить Дохлякова за грудки.
– Плохо, что ль, – Десантский?
– Как, как? Десантский? – Федька подносит к лицу Дохлякова кукиш и хрипит: – А этого не хочешь?!
– Тебе-то что? Жалко?
– Жалко. И не дам. – Федька рубит левой ладонью воздух. – Не дам!
– А я возьму. – И Дохляков убегает, бравурно насвистывая.
Федька рассказывает про него, что был сносный, вполне терпимый деревенский паренек, в меру трусливый, в меру жадный, а попал в десант, поголодал и сделался отвратительным, – наедается каждый день по-верблюжьи, на неделю, все боится: а вдруг завтра ничего не будет?
На другой день я отказался от больничного питания. Ну его к черту, стыдно лопать: у меня здоровые деревенские зубы и желудок, и хряпа привычна с детства, а в бригаде много отощавших сильней моего. И зажил на общих основаниях. По этому случаю Антон Крошка написал своей Марфутке про нашу жизнь: живем вчетвером в землянке, едим из одного котелка, курим из одного кисета, пьем из одного болота, вообще живем единодушно и единобрюшно.
А с водой здесь и в самом деле хорошо – большое непересыхающее болото.
Нарушаю и постельный режим. Пошел доложился капитану Сорокину, что прибыл, скоро вернусь в строй. Он поинтересовался только моим здоровьем, а как бродил я, не стал расспрашивать. Теперь у него сотни подчиненных, выслушивать все приключения не хватит жизни.
Наша землянка из всех солдатских, пожалуй, самая хорошая: изобретательный, хозяйственный Антон постоянно улучшает ее. Она и просторней, и светлей, и суше других, есть в ней глинобитная печка, керосиновая лампа из консервной банки. Антон обещает, что и спать будем скоро по-барски, на пружинных постелях.
И дух в нашей землянке легкий. В иных не скажешь ничего вольного, критического: передадут начальству да еще с добавкой. А мы промеж себя завели полную свободу слова. Идет этот смелый, вольный дух от того же Антона Крошки, а нравится и Федьке, и Арсену, и мне.
У нас любят бывать и наши товарищи солдаты и офицеры, вплоть до комбата Сорокина. У комбата с Антоном Крошкой старая, сталинградская дружба. В десанте завелась новая, с Арсеном Коваленковым. Обстоятельно припомнив отступление в начале войны, они убедились, что видят друг друга впервые, что неприятное Сорокин слышал от другого старика, что не один Арсен, а еще кто-то, может быть, многие не одобряли отступление Красной Армии. Сорокин по-сыновнему сказал Арсену спасибо, как правильному, мудрому отцу, а старик порадовался, что хлопцы, бежавшие за Днепр, сдержали свое обещание – вернулись.
Разведка донесла, что враг подтягивает силы ближе к нашему лесу. Дед Арсен начинает пощелкивать затвором своей берданы, измеряет, сколько на ложе нетронутого места, и говорит:
– Можно еще уложить гитлеров с двадцать. А ежели погуще пустить, то и с тридцать уляжется.
– В бой собираешься? – спрашивает Федька.
– Пора, лежал довольно. Не то дождусь – приказом поднимут.
– И с кем же пойдешь? С пулеметчиками? С автоматчиками? Берданщик ты у нас один.
– Встану куда-нибудь.
– Так не годится. В одиночку можно и куда-нибудь, а когда в боевом порядке, надо точно знать свое место, соседа справа, соседа слева.
– Вот и встану промеж тебя и Антона.
– А если мы с противотанковым ружьем пойдем? Там третий – лишний. Ты заранее узнай свое место.
– У кого? Кто тут местами распоряжается?
– Если хочешь быть с нами, просись у командира батальона Сорокина.
Идем всей землянкой. Дед позвал нас похлопотать за него перед комбатом. Мы рады, мы ждем интересного разговора. Сорокин обедает, но для деда вход к нему всегда открыт.
– Обедал, дедушка? Еще хочешь? Садись, гостем будешь… По делу пришел? Ну, говори! А вы?
– Мы все по одному делу, – говорит Федька.
– Они вот сказывают, что у вас каждый сверчок со своего шестка дерется. А где же я буду? – спрашивает дед. – Пока мой шесток – землянка.
Сорокин. В землянке и будешь. Там спокойней всего.
Арсен. А что же бить там? Глину? Вшей?
Сорокин. Лежать, сидеть будешь. Можешь спать.
У деда начинает дрыгать борода, глаза упираются в Сорокина, как прицел снайперской винтовки.
– Все драться пойдут, а мне – спи. Когда жарко было, на тебе, Арсен Коваленков, все места, всю Украину. А отлегло немножко, очухались: нет тебе, Арсен, никакого места. Порядочки! Есть, што ли, места-то? А нет – я и сам найду.
Для Сорокина наконец становится понятно, чего хочет дед. Он отхлебывает глоток борща, закуривает, смотрит на нас, но мы настроены слишком легкомысленно, чтобы помочь ему в его затруднении.
– Не рано тебе? – спрашивает Сорокин.
– Седьмой десяток живу. Скоро поздно будет, – ворчит Арсен.
А Сорокин ему:
– Я не про то. Сила есть, здоровье есть? Хватит?
– На гитлеров завсегда найдем.
Сорокин закурил, затягивается, медленно выпускает дым, колеблется. Но ведь хорошо известно, что удержать деда можно, только если связать его, и то, пожалуй, перегрызет все и сделает по-своему.
– Ладно, пойдешь с ними, – нехотя говорит Сорокин. – Но полное подчинение командиру!
– Вот-вот. Люблю серьезный разговор, – радуясь, одобряет Арсен.
А нашему комбату не надо учиться вести серьезный разговор, он давно умеет, и тут же отдает приказ: Арсена Коваленкова зачислить рядовым бойцом, вооружить по уставу, бердану за устарелостью снять с вооружения, но разрешить Коваленкову оставить ее при себе как дорогое воспоминание; Антону, Федьке и мне приказывает немедленно обучить Арсена владению автоматом, гранатой, пулеметом, вообще всеми видами оружия, какими располагает наша бригада.
Переходим от Сорокина в оружейный склад. Дед получает установленный для десантников комплект оружия. В тот же день принимаемся за науку. Ученик способный, ретивый, дело подвигается ходко.
Начинаю бродить по соседям. Сколько же всяких затей, чтобы убить бездельное время. Игра в домино, в лото, в самодельные карты не в счет. Напридумано много нового. В одной землянке, как только сунул я туда голову, сразу закричали трое:
– Кто лезет? Говори фамилию!
– Корзинкин.
– Не то, не та!
– Вам какую надо?
Рассказывают, что они задумали организовать музыкальный ансамбль. Трое уже нашлись: Затевахин, Заливахин, Затирахин. Но никак не найдут Расхлебахина.
В списках бригады есть такой, а где обретается в наличии, никто не знает. Как сиганул из самолета при десантировании, так и пропал без вести. Убит, пленен, скитается – ничего не известно, не осталось после него никаких пузырей.
Спрашиваю, почему обязательно требуется Расхлебахин.
– А сам не поймешь? При таком подборе – Затевахин, Заливахин, Затирахин – никак невозможно без Расхлебахина. Совсем не та каша, какая задумана. Пресно. То ли дело, когда начинает концерт Затевахин, а кончает Расхлебахин! Звучит?
– Звучит, – соглашаюсь я и советую взять кого-нибудь, невзирая на фамилию, и выпускать на сцену под псевдонимом. Артисты часто имеют псевдонимы.
– В крайнем случае придется так, но подождем еще, авось объявится настоящий.
Ансамбль играет на пустых бутылках разной величины. Музыкант держит бутылку около своих губ, держит то ближе, то дальше, с разными наклонами, дует в горлышко с разной силой, и бутылка играет, как заправский музыкальный инструмент. Ребята утешают не только самих себя, а выступают и по другим землянкам. Им можно заказывать свои любимые марши, песни. Для меня сыграли несколько номеров, и по собственному выбору, и по моему заказу. Получается совсем недурно, если посадить их за занавеску, ну никогда не догадаешься, что играют на бутылках.