Текст книги "Том 3. Воздушный десант"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
Овраг – будь он проклят – глубокий, крутой, с песчаными, сыпучими бортами. Сухой песок, едва ступлю на него, оживает и мчится водопадом. Несколько раз уносит и меня. При каждом таком полете можно, стукнувшись о дерево, разрядить в себя автомат, подорваться на гранате. Больше на руках, цепляясь за обнаженные корни деревьев, выбираюсь наконец из оврага. По мне тут же открывают стрельбу. Я надежно скрыт кустарником, и свет кругом неяркий, далекий, палят явно на шум. Это мне урок: живи тихо!
С обстрелянного места переползаю на другое, закучу хвороста. Пальба стихает, – значит, меня потеряли, не слышат. Отсюда хорошо вижу поле, небо, деревню. По-прежнему лучи прожекторов ошаривают высоту, взлетают ракеты, бьют зенитки, радужной метелью кружатся трассирующие пули. Но ни самолетов, ни парашютов не видно. Самолеты при таком зенитном огне набирают высоту больше заданной, их трудно увидеть. Но почему нет парашютов? Закончена выброска десанта или десант не удался?
Да, возможно. Противник встретил нас сильным зенитным огнем. Сила огня, должно быть, вынудила летчиков лететь выше, шибче и подальше от огневых точек врага, сбросить нас, не сбавляя скорости, не снижая высоты.
Перед прыжком я позабыл взглянуть на указатель высоты и не заметил, молчали или продолжали работать моторы самолета.
Уходя от зенитного огня, летчики, знать, разбросали, разбрызнули нас на широком пространстве, потом ветер разогнал парашюты еще дальше от сборного пункта.
Если бы дело шло хорошо, теперь это поле было бы укрыто парашютами, как одеялом.
А может, я один приземлился неладно, лишь меня отбрызнуло?
В деревне стрельба, галдеж. Время за полночь, в хатах темно, и вдруг зажгли свет. Кажется, кричат: «Ур-ра-а!..» Сейчас будут: «За родину! Вперед!» Десантники уже идут в атаку. Но крик заглох на первом звуке. Верней всего, это танки рыкнули гусеницами.
Скоро утро. Надо искать убежище на день.
Вверху новый переполох огней. Лучи прожекторов засуетились и, перекрещиваясь, побежали обшаривать небо. Вот два из них, скрестившись, образовали светло-голубое взлохмаченное облачко. В нем крошечный серебристый крестик – самолет. Обняв его, облачко кидается вправо, влево, вверх, вниз. Огни ракет и зенитных разрывов окрашивают его разноцветными отблесками. Похоже на порхание огромной бабочки или стрекозы с серебристым телом и радужными крыльями.
Сначала это зрелище привело меня в восторг. Я жил еще с глупым, мирным представлением о красоте.
В школе на уроках литературы, в книжках, радиопередачах нас приучали к тому, что всякие огни, огоньки, вспышки, сияния, сверкания, блески, искры, яркости – красота. Не спорю, в мирной жизни все это прекрасно: ласкает глаз, дает или обещает тепло, покой… Такое понятие красоты идет еще от первобытного человека, жившего в пещерах либо совсем бездомно, у костров. Кругом холод, мокро, дикие звери, змеи. Для того человека огонь, свет были жизнью, спасением, прекрасным даром, чудом природы.
А для нас, на войне, в десанте? Я вспомнил свой полет, зенитный огонь, наш корабль в голубом сиянии прожекторов.
И маленький крестик-самолет в небе, пойманный скрещением прожекторов, показался мне распятым на огромном, от земли до неба, кресте прожекторных лучей. Крест, распятый на кресте.
Здесь красота – не свет, не блеск, не день, не шум, а ночь, мрак, тишь, пустота, безлюдье. Всякое оживление, звуки, иллюминации – безобразие, гнусь, опасность.
Сразу, в один миг, весь я покрылся испариной и крикнул в сторону самолета:
– Пикируй! Глубже! Выбрасывай бойцов, дьявол, растяпа!
Будто послушный мне беспрекословно, самолет резко пошел вниз, вырвался из облака и стал невидим. Разыскивая его, лучи прожекторов заметались по всему небу, а ракеты вспыхнули таким нестерпимо ярким, злобно оскаленным сиянием, что каждый листочек и каждая травинка вокруг меня стали видны в отдельности.
Ножи прожекторов кидались вверх, вниз, в стороны, скрещивались, разбегались, снова скрещивались. Вот они, штук пять или шесть, пересеклись в одной точке, поймали что-то над моей головой и начали плавно опускаться к земле. В голубовато-дымном облаке, получившемся от пересечения прожекторных лучей, я разглядел парашютиста. Сначала казалось, что он падает прямехонько на меня, я даже отполз немного, но с приближением к земле его относило в сторону. Там что-то сильно, широко горело, солома или сено.
Лучи прожекторов провожали парашютиста почти до земли, а потом вдруг отбежали от него. В тот же миг парашют коснулся дымно-пламенного столба, который поднимался над пожарищем, и сам полыхнул красным флагом.
И то ли почудилось мне, то ли в самом деле было так – перестали тявкать зенитные пушки и пулеметы, остановились и примолкли на дорогах все машины, утих галдеж и гам в деревне: почтим память погибшего молчанием! И слышен был в этот момент только нечеловечески высокий, режущий ухо, режущий, как бритва, крик парашютиста.
А может быть, это кричал я, у меня вдруг появилась боль в горле.
Затем в пожаре, грохнуло подряд несколько взрывов – у парашютиста взорвались гранаты и патроны. Брызнули еще раз фонтаном искры. И все. Не стало человека. Осиротела мать, овдовела невеста. Оборвалась одна из рек жизни.
Я рывком закрыл глаза ладонью.
И вот снова затявкали зенитки, пулеметы, заурчали на дорогах машины, поднялся гамеж в деревне. Мне надо оглядеться и возможно поскорей убираться.
Начинается рассвет. Вдалеке, у горизонта, плывет одинокий парашют. Он похож на огромную белую луну, ущербленную снизу. Парашютист, конечно, не услышит меня, но я не могу удержаться и кричу ему громко, что есть мочи:
– О-го-го-го-о! Счастливого приземления-а-а!..
Немецкий гвалт в деревне не утихает. Теперь нельзя туда, теперь надо в овраг.
Лежу опять в той же ямке на дне оврага. Здесь немало таких ямок, есть, наверно, и получше. Но эта милей всех: я уже обмял, облежал ее, она уже стала немножко моим домом. Съел два кубика концентратов – горох и кашу, – их можно есть так, не разводя водой, а только запивая. Правда, они вызывают сильную жажду, требуют много питья. Допил всю воду. После такой заправки чувствую себя почти героем. Немного побаливают плечи и поясница: девять часов таскал не снимая полное десантское снаряжение. И теперь не рискую сбросить его – сдернул только сапоги на минутку и вытряхнул песок, нахватанный с бортов оврага.
Разуваясь, вытянул из голенища свою пилотку. Я совсем забыл про нее, всю ночь шатался гололобым. Интересно, чем наградили бы меня в тылу за такое нарушение устава? По уставу, мы и в десанте должны носить полную воинскую форму, ходить при погонах, орденах и медалях.
Толкаю пилотку снова в голенище. Тебе лучше там, а мне лучше без тебя: оба верней сохранимся. Голова в десантской пилотке – заманчивая цель для противника. Вон как яро охотится он за такими головами.
Лежу вниз брюхом, чтобы при первом подозрительном шуме вскочить немедля.
Охота спать. Но какой может быть сон, когда столько дела?! Самое первое – найти товарищей. Встаю. Брожу по оврагу. Сигналю фонариком. Здесь, в зарослях, еще темно. Сигналю дудочкой. В ответ н-ничегошеньки! Выползать из оврага опасаюсь. Ночью, когда выползал, меня обстреляли. Противники могут быть еще там, у оврага скорее всего.
Другая забота – парашютно-десантные мешки. Наша группа выбросила восемь штук, на каждую двойку бойцов по мешку. Я пока ничего не нашел, ни мешков, ни парашютов, на которых спустили их. Хорошо, если подобрали их мои товарищи. А если и они, как я… тогда мешки и парашюты уже подобраны немцами.
Будут еще дела, будут!
В каждом миге десантской жизни столько всяких слагаемых, столько всяких неизвестных, что заранее вычислить, предугадать что-либо совершенно невозможно.
Как быть, если на сигналы не отзываются? Собачьего нюха у меня нет. И брожу наугад, заглядываю в ямки, в лунки, забираюсь в кустарник, во все места, где могут укрыться десантники. Но ведь так же хорошо может затаиться в них и противник. Мои уши все время ждут: вот грянет «хальт», а глаза встретятся с дулом немецкого автомата.
Овраг зарос дубами, кленами, рябиной, жимолостью. Конец сентября. Золотая осень. Самый листопад.
Разгорается заря. Увядший лист на деревьях и палый на земле становится от зари сиреневым. Я хожу будто в огромном сиреневом саду, по сиреневой земле. Но, уже обманутый прелестью ярких красок и разных огней, подозрительно гляжу и на это великолепие.
4
Товарищей нет, надо выпутываться одному. Меня тянет в деревню. Туда немцы увели кого-то ночью. Вряд ли я смогу помочь схваченным, но меня тянет туда неодолимо, и если я не пойду, у меня на всю жизнь останется сознание непростимой вины.
Мне знакомо это. У меня есть бабушка Авдотья Терентьевна, по-деревенски Авдоха, которая возилась со мной гораздо больше матери. Она выкачала меня в зыбке, забавляла и пугала сказками, ко мне подходит вполне «бабушкин сынок», как называют таких в деревне. Раньше и сейчас еще главная воспитательная сила в наших подмосковных деревнях – бабушки. Детских яслей и садов не хватает. А матери покормят младенцев грудью пять – семь месяцев и сдают целиком бабушкам, на коровье молоко и кашу. Сами уходят либо в колхозную работу, уходят целиком, либо уходят еще дальше – в города, на заводы, фабрики.
Таким же порядком шло и в нашей семье. Отец с матерью работали на кирпичном заводе в двадцати километрах от деревни, а ребятишек подкидывали бабушке. Двоих, по словам бабушки, прибрал господь – унесла какая-то желудочная болезнь. Вживе из нового поколения Корзинкиных остался один я.
Жили мы с бабушкой вдвоем. Дедушку убили в первой мировой войне. На намять о нем осталось несколько фотографий, которые висели на стене и сильно выцвели. Я не видал дедушку живого, и фотографии не вызывали во мне никаких чувств – ни жалости, ни печали, ни любопытства. Да и бабушка вспоминала дедушку не часто и уже спокойно, без слез, примирившись с его преждевременной смертью и своим ранним вдовством, примирившись как с обязательным, неизбежным, общерусским горем. Сейчас трудно найти русскую семью, где бы не было убитого в трех последних войнах – первой мировой, гражданской и второй мировой, которую ведем. Семьи, потерявшие одного, считаются счастливыми, в других убито по двое, по трое.
Жили мы с бабушкой, на мой тогдашний взгляд, замечательно. У нас был свой дом, свое поле, свой огород, свой сад, своя корова Звездочка, рыжая, с белым пятнышком на лбу, за что и окрестили Звездочкой, свои овцы с ягнятами, свинья с поросятами, куры с цыплятами и сторож всего этого – серый кобель Полкан.
Бабушка почти всякий день варила мясо – когда свинину, когда баранину или курятину, – при каждой дойке поила меня парным молоком. Избыток молока увозила в Москву на продажу. Я постоянно бегал за бабушкой, как бегает за маткой жеребенок или теленок, не отнятый от молока. В доме, в деревне, бабушка не противилась этому, а когда случалось идти в поле, в лес, старалась спровадить меня обратно:
– Дом нельзя оставлять надолго. Ястреб потаскает всех кур. Поросята заберутся в огород, выроют картошку, морковь. Да мало ли что может сотвориться без хозяйского пригляду…
– Еще маленько, пять шажков! – торговался я, а потом припрашивал еще три, два, один шажок.
Иногда торговля кончалась мирно, иногда бабушка, выведенная из терпенья, давала мне шлепка. И я мчался домой. Места у нас неровные, сильно пересечены овражками, которые густо, до полного непролазу, заросли черемухой. Весной они в цвету, как в снегу. Мчался в гору и под гору одинаково на всем скаку. Весной наломаю цветущей черемухи, летом нарву спелых ягод.
Особенно любил я провожать и встречать бабушку, когда она ездила в Москву. Дорога на станцию идет сперва по открытому полю, потом ныряет в Абрамцевский парк. Бабушка разрешала мне доходить только до парка, а дальше – ни-ни… В парк одному нельзя. И начинала перечислять сказочных злодеев, которых я боялся: там Баба-яга, Змей-Горыныч, Медведь – липова нога, Волк-дурень…
– Я не один, я с тобой пойду.
– Домой-то одному придется.
– Я с тобой в Москву.
– Куда ты мне, обвешанной? Вот поеду в Москву без бидонов, тогда возьму.
До парка обидно маленький кусочек пути. Мне хотелось за парк, за лес, туда, где на краю неба чернел дым железной дороги. Про эту дорогу постоянно говорили, бабушка ездила по ней через день, а я даже не видал еще. И пожалуй, мне больше хотелось на станцию, чем в парк.
– Мне не надо в парк, – уверял я бабушку. – Мне на станцию.
– Туда не минуешь парка.
– Как-нибудь… – канючил я.
– Вот пристал! Говорю, ногами не минуешь парка, можно только лётом. Ну, лети! Чего не летишь? – И бабушка смеялась.
Не добившись миром и ладом, я решил самовольно проникнуть в парк и на станцию. Однажды, проводив бабушку с молоком, не лег, как обычно, досыпать, а выждал, когда она уйдет подальше, и побежал за ней. Она шла не оглядываясь, и около парка я почти догнал ее. Входить туда одному было страшно.
Парк был листвяный – березовый, липовый, дубовый, – весь в солнце. И столько щебетало разных невидимых в деревьях пичужек, будто щебетали все листья.
Прямая, широкая тропа, по какой можно ездить на телеге, но почему-то не ездят, следов нет, рассекала весь парк, от поля до поля. Когда мы вышли к другому полю, бабушка свернула влево по дороге. Я побежал краешком, поближе к деревьям. Дорога переметнулась по плотине через речку. Там бабушка свернула в густой, темный, как сумерки, еловый лес. И прямая, широкая дорога кончилась, осталась плохонькая, кривая тропчонка.
Я испугался леса и остановился у речки. Тут было интересно: по одну сторону плотины большой пруд, по другую хлещет из пруда сердитая вода. Она выбила у плотины глубокую яму, там на дне сверкали голые разноцветные камешки. Вот достать бы их!
Побродив недолго у плотины, я побежал домой. Ох и мчался же через парк! Вспоминались бабушкины сказки, и парк с каждым шагом казался страшней: в тенях, в пнях виделись разные чудища, в шорохах и шумах слышалось, что за мной бегут, летят, уже протянули руки Змей-Горыныч и Баба-яга.
Никто не схватил, даже никто не встретился, ни человек, ни зверь.
Через день снова тишком да молчком я пустился за бабушкой и прошел немного за речку, в страшный лес. И обратно уже не бежал, зажмурясь от страха, а шел спокойно и вертел головой во все стороны. Среди деревьев мелькнули дома. Подошел к ним поближе, поглядел. Всего четыре дома. Неподалеку от них увидел небольшую церковь, вроде часовни, и маленькую-маленькую избушку, меньше бани.
Потом еще повторил такой поход несколько раз и наконец дошел до станции и там встретил бабушку. Она вышла из вагона с толпой других молочниц. Они громко говорили, смеялись. Молочницы все бойкие, смелые, шумные.
Но вот бабушка увидела меня и остановилась, попятилась. Затем подбежала ко мне, схватила за плечи, тряхнула.
– Витька, козявка, ты как очутился здесь?
– Тебя прибёг встречать.
– Дома все ладно?
– Ладно.
– А ворота незаперты оставил?
– Запер. Сам в окошко вылез.
– Ну, молодец. С кем прибёг?
– Один.
– Один?.. Не ври, парень, врать нельзя!
– Ей-бо, один. Вот те крест, – перекрестился и рассказал, как ходил за ней по пятам. – Теперь знаю весь парк и ничего не боюсь. Никого здесь нет.
– А река? А пруд?
– У нас они тоже есть, я к ним привыкший.
За такое самовольство, я думал, мне полагается здоровенный шлепок, и не один, но бабушка сделала совсем другое, совсем дивное – крепко обняла меня за голову, поцеловала в вихры и сказала:
– Как же ты напугал меня. Слава богу, что цел!
На обратном пути я потянул бабушку в сторону, к самой маленькой избушке. Она была как настоящая, из толстых бревен, под тесовой крышей. У конька с обоих концов были деревянные лошадиные головы, чуть пониже, тоже с обоих концов, деревянные совы. В одной стене – дверь, в другой – окно на речку, еще в одной – окно с балкончиком. Около избушки перед входом соломенный навес.
– Что это? – спросил я. – Баня?
– Избушка на курьих ножках.
Я сразу же метнул глаза вниз, поглядеть, где там курьи ножки. Избушка стояла на четырех пнях.
– А где ножки?
– Вот такие пни с лапами и называются курьими ножками. Похожи ведь?
– Да, здорово похожи. А кто живет в избушке?
– Раньше видывала, играли барские ребятишки. А теперь давно уже никого не вижу. Может, по ночам кто бывает.
– А кто?
– Совы, летучие мыши, зайцы.
– И Баба-яга?
Не знаю. Это надо ночью глядеть.
Я попросился в избушку. Бабушка отпустила. В избушке был пол, потолок, лавки. Я поглядел во все окна, посидел на балкончике. Да, видно, что в ней никто не жил из человеков: на полу, на лавках, на балкончике валялось много сухих листьев, занесенных ветром. Но чудища могли жить, они, скорей всего, не метут полов: у медведей, волков, змеев нет рук, у Бабы-яги помело грязное, – наверно, только мусорит.
Избушка так взбудоражила, так распалила меня, что виделась во сне. Я вскакивал, шарахался по дому, бредил: не боюсь Бабу-ягу, я от нее убегу. И кончилось тем, что решил переселиться в избушку, пожить в сказочном мире.
Но тут случилась беда – бабушка попала под сильный дождь с градом, простудилась и заболела тяжелым воспалением легких. Моя мама перебралась временно в Чижи, а меня, спасая от горьких переживаний, отправила в соседнюю деревню, к тетке.
Я уже знал, что люди умирают, их хоронят – прячут под землю – и встретиться с ними после этого невозможно, но свою бабушку, бойкую говорунью, сказочницу, не мог представить мертвой. Думал: поболеет и встанет, – бывало, хварывала.
А к тетке вдруг приехал мужик из Чижей, пошептался немного и начал собираться обратно. Тетка зажгла перед иконами лампадку и долго молилась, потом оделась во все черное, сказала, что ей надо в город, и уехала с мужиком. Я понял: про город она врет для меня, а едет в Чижи, бабушке плохо.
Меня будто схватил кто-то и понес. Стороной от дороги, чтобы не попадаться на глаза тетке, босиком по колючей стерне недавно сжатого ржаного поля, по топкому лугу, по кустарнику промчался я пять верст до дому. Чувствовал только страх: успеть бы, не опоздать бы! Опоздаю – и не будет бабушки, гостинцев, сказок; почему-то казалось, что не будет ни солнца, ни тепла, одна холоднущая зимняя ночь.
Бабушка была еще жива, но уже не говорила и никого не узнавала. Тетка молилась перед иконами. Я встал рядом с ней и тоже начал молиться.
Три дня бабушка пробыла между жизнью и смертью, а затем пошла на поправу. Почувствовав, что будет жива, она подозвала меня, перекрестила и сказала:
– Ты вымолил меня. Дай тебе господи за это счастье!
Я сказал, что тетка молилась больше моего.
– И ей, господи, дай счастье! Без тебя, одна тетка, может, и не отмолила бы. Господь больше внемлет маленьким.
Вот и сейчас в деревню, где не утихает шум, тянет меня то же чувство: успеть бы, не опоздать бы. Нахожу склон поотложе, полесистей, забираюсь наверх, где овраг окаймлен неширокой полосой кустарника. Здесь, на обдуве, кустарник почти нагой. Сквозь негустую сетку ветвей хорошо вижу поле, дорогу. Но видят и меня: сразу бьют по мне из двух точек. Ныряю обратно в овраг. Пробираться в деревню нечего и думать.
Начинается день. А днем мы должны отдыхать, спать, набираться сил для новых диверсий и вести наблюдение за противником.
Забираюсь в свою яму – уже присвоил, вот человече! – которую облежал, обмял. Но заснуть толком не могу. У меня странное состояние – полусон, полубред.
Наплывают воспоминания, воображаю, что не только в воспоминаниях, а на самом деле вернулся назад, в свое детство, мне семь лет.
Была вот такая же осень. Тепло, солнце. Начинался листопад. Бабушка хворала. Я сидел около нее и думал грустно, что, пока она болеет, отойдет все – черемуха, грибы, орехи, выпадет снег, и я не поживу в сказке. Мучило меня нетерпенье поскорей переехать в избушку на курьих ножках. Я все уже обдумал: спать натаскаю сена, а еще лучше палых сухих листьев; есть буду грибы сыроежки и другие жареные, в парке много всяких грибов; можно из дому принести картошки, капусты, репы; пить буду из реки.
Меня беспокоило, что я не умею варить, жарить. Но я решил одолеть и это. Подсел к бабушке и завел разговор:
– Ты, бабушка, все умеешь?
– Где все… Таких людей нету.
– А много умеешь?
– На мою жизнь хватит.
– Кто научил тебя?
– Сама. Когда дедушку убили, я одна большая осталась в доме, а маленьких – орава. Надо мне было делать все и за себя, и за дедушку, и за всех маленьких. Тут хочешь не хочешь – заумеешь.
– Я тоже хочу все уметь.
– Учись, научишься. Люди не родятся с «умеем». «Умей» потом приходит, от науки.
– Я хочу скоро. Научи меня!
– Чему научить-то?
– Суп варить, картошку, грибы жарить.
– Это зачем тебе, да еще скоро?
– Тебя кормить. – Не сказал, что собираюсь переселяться в сказку.
– Спасибо, внучонок! Только с этим успеется. Пока вот добрые люди кормят нас, а скоро и сама я поднимусь.
Наше хозяйство и уход за нами вели моя мать и тетка, чередуясь: у каждой были еще свои дела, свое хозяйство. Я приглядывался, как они варят, жарят, пробовал даже помогать, но все кончалось неудачей – на меня прикрикивали: «Парень, не мешайся, не путайся под ногами! Без тебя тошно».
Так и остался без «умея». Но не унывал: научусь сам, сделаю кое-как – и ладно. Мне не гостей принимать.
Бабушка не залежалась, скоро повела дом сама и снова начала возить в Москву молоко, сметану, творог, а по заказу – и разные лечебные травы, коренья, ягоды. Многие из московских людей называли бабушку своей кормилицей и лекаркой, приглашали в гости и сами приезжали к нам.
Не подвела меня и осень, дождались и орехи и грибы. Можно было переселяться в сказку. Для первого раза я взял только маленькую корзиночку да ножик и сказал бабушке, что пойду по грибы в наш лес. Вокруг Чижей много лесов: сразу за огородами – наш Чижевский, с версту от деревни – Абрамцевский, в другой стороне – Мурановский. В свой лес бабушка спокойно отпускала меня одного.
Скоком, будто наш дворовый пес Полкан, сорвавшийся с цепи, прибежал я в парк, в избушку. Но избушка оказалась занятой – на скамейке, среди дубовых и кленовых опалых листьев, сидела маленькая девочка. Увидев меня, она вскочила, – знать, сильно испугалась, – и прянула в угол. Я тоже испугался и отпрянул немножко назад.
Долго стояли мы, как завороженные, как немые, удивленно и опасливо обшаривая друг друга глазами. Девочка была с меня, в белой вышитой кофточке, в пестром сарафанчике, в сандалиях на босу ногу. Темноватые волосы перевязаны голубой ленточкой.
Я тогда верил, что и Баба-яга, и Змей-Горыныч, и Красная Шапочка – все, что рассказывается в сказках, есть и в самом деле. Может быть, эта девочка – Красная Шапочка, которая сняла свою шапочку? Не все же время она ее носит! А может, сама Баба-яга прикинулась девочкой? Она – волшебница и может обернуться кем угодно. Ишь какая пестренькая, яркая, как синица, даже ярче.
Я, грязнолапый, в замызганных штанишках и рубашонке, без пояса, нечесаный, показался ей, наверно, нищим. Такого она, пожалуй, не будет хватать: сам голоден, одни кости, в нем нечего есть.
Вдруг девочка заговорила:
– Ты, мальчик, ко мне?
– Нет, – отрезал я сердито, как рубанул топором.
– А к кому?
Я растерялся, – как ответить? А потом решил: если она Баба-яга, я убегу, а если просто девочка, прогоню ее, – и снова рубанул:
– Жить. Это моя избушка.
– Твоя?.. – Видно было, что девочка удивилась. – А мне сказали – ничья.
– Я нашел ее.
– Я тоже нашла. Я тут давно живу.
И верно, избушка была выметена, вымыта, над окнами красиво спускались золотистые кленовые листья, на подоконниках стояли стаканчики с цветами.
– Все равно моя. Ты уходи!
– Я раньше твоего нашла. И мама разрешила мне жить тут.
– А мне – бабушка. Я вот приведу ее, она задаст тебе.
– А я трех бабушков приведу. Они побьют твою. У меня и дедушков три и папков два.
– Про папок ты врешь, двух папок не бывает.
– Бывает. У меня в одной деревне папа Егор, а в другой – папа Коля.
– Не бывает, врешь, – твердил я упрямо.
Она так же упрямо твердила обратное:
– Бывает, бывает. Сперва был один папка Егор. Потом он развелся с мамой и стал разведенный. А папка Коля свелся с мамой и стал сведенный. И оба мне гостинцы дают. – Было видно, что она довольна, гордится этим. – У меня и бабушков три, и дедушков три, и папков два, и мамков… – Чуть-чуть не сказала: «тоже две», пересчитала всех по пальцам, заняла почти целиком обе руки и протянула ко мне: – Вот сколько! А у тебя одна бабушка. У-у-у, как мало!
Я постарался припомнить всю свою родню:
– Мамка есть, папка есть. Дедушка тоже был, он теперь убитый. Тетка есть.
– У меня тетков и дядьков не сосчитаешь, – перебила девочка. – У меня всех больше.
Нет, я не хотел оставаться сраженным и начал перечислять все и всех, что можно было назвать своим:
– Корова есть Звездочка, овечки есть, изба есть…
– Это не человеки. Это не считай! – И девочка даже притопнула ногой. – Человеков у меня больше.
Я решительно был хуже ее. Ну хоть бы в чем-нибудь, хоть чуток быть получше! И тут я вспомнил, что моя мать беременна, можно двинуть в бой, в защиту себе, еще одного человека, и сказал:
– Мне мамка скоро родит брата.
Это немножко сбило с девочки гордость и спесь: брата у нее не было. Но через секунду она снова торжествовала:
– Я попрошу маму, и она купит не одного, а двух братцев.
– Не купит, – уверенно отрезал я. – Купил не хватит.
– Купит. Хватит. – Девочка горячилась и набивала число братцев: – Трех купит. Сколь захочу, столь и купит.
– Ребят не покупают, а родют. Ты, дура, не знаешь.
– Нет, знаю, меня купили. Я в магазине лежала, в коробочке, спячая. А принесли домой, разбудили – стала глядячая, говорячая и ходячая. Вот такая. – И она повернулась кругом: гляди.
– И совсем не так. Тебя мамка родила в больнице. Всех людей родют.
– Не выдумывай. Меня купили. Родют только в сказках.
Поссорились чуть-чуть не навсегда. В тот раз я не стал больше разговаривать и пошел по парку собирать грибы. Собирая, обдумывал, как выжить девчонку из избушки. Поколотить? Нет. У нее столько бабушек, дедушек, папок. Напугать? Это можно. Только вот как? За чем-нибудь отпроситься у бабушки ночью и прибежать сюда с Полканом. Эта придумка понравилась, на ней и остановился.
Если бы кто сказал, что вскоре эта девочка станет моей первой и пока что единственной любовью, я подрался бы с ним, почел бы это непростимой, вечной обидой. Я свирепо завидовал ей и ненавидел ее. А случилось, что она заставила впервые затрепетать любовью мое сердчишко. Она же и ранила его первой изменой.
Домой я пришел сильно расстроенный, озадаченный и сразу же начал выпытывать у бабушки:
– Бывают у человека два отца? Тут одна девочка хвалится, что у нее два папки, разведенный и сведенный.
– Родной отец у каждого только один, и мать родная всегда одна. Неродных, сведенных и разведенных, может быть больше.
– А что лучше – один или два?
– Когда они хорошие, один ли, два ли, тогда одинаково хорошо. А когда плохие, хоть сколько будь, все равно плохо. Все-таки самое лучшее, когда один отец, – в доме меньше скандалов.
– А сколько бывает у человека бабушков и дедушков?
– Родных по двое, бабушка с дедушкой по матери, также и по отцу. У тебя с отцовской стороны умерли. И для тебя это не позор: у всех умирают. Не родных может быть больше. Девочка напрасно задается своими сродниками: не она их завела, они появились без нее.
– А как заводятся ребята? Девочка говорит, что ее купили в лавочке.
Бабушка посмеялась:
– Она шутит над тобой. Всех ребят рожают мамы.
На следующий день я снова помчался в избушку, у меня было чем воевать. Девочка уже хозяйничала там, по-другому развешивала над окошками кленовые ветки.
– Один папка лучше, – крикнул я запальчиво, – меньше в доме скандалов!
– Нет, два лучше: гостинцев, конфетков больше, – отразила мой наскок девочка.
Тут я пустил другой снаряд:
– Не будет у тебя братца. Ребят не покупают, а родют.
– Зато у меня трое бабушков, трое…
Но я перешиб ее:
– А братца не будет, не будет!.. – и с этим победным криком я ускакал собирать грибы.
Но не уходил далеко от избушки, хотел узнать, что делает тут девочка и когда уйдет домой.
Она выбегала из избушки, собирала сухие листья, что-то бынчала себе под нос. Поглядывала и в мою сторону. Я без разгиба шарил по земле, делая вид, что грибов тут не оберешься. Пусть позавидует.
И она позавидовала, тоже вышла собирать грибы. Но грибы не попадались: и было их мало, и я поблизости обобрал все. Она подошла ко мне и спросила:
– Мальчик, как тебя зовут?
– Витькой.
– А меня Таней, Танюшкой. Ты умеешь играть?
– Умею.
– Давай будем вместе!
– А где? В избушке? – Я ни за что не хотел уступать ее.
– В избушке.
Тогда я согласился. Танюшка объявила, что играть станем в «дочки-матери», она будет матерью, я – дочкой.
– Не буду девчонкой, не буду. Уходи из моей избушки. – И я начал теснить девочку к двери.
– Понарошку ведь, для игры, – уговаривала меня Танюшка. – Маленько поиграем и бросим.
– И понарошку не буду. Я – парень. Уходи, уходи!
– А сынком будешь? – извернулась Танюшка.
Тут я сдался: сынком – не девчонкой, сынком можно.
Сперва Танюшка объявила, что я совсем маленький, еще не умею ходить и лежу все время в зыбке. Я разлегся на всю скамью. Она села рядом, на краешек, похлопывала меня ласково и пела колыбельную.
Тпруни-нуни, у Петруни
Была сивая кобыла.
Заскочила в огород,
Съела грядку огурцов,
Распугала молодцов.
Молодцы, молодцы,
Собирайте огурцы!
Я захрапел, как сонный. Но оказалось, что так неинтересно, надо орать на всю деревню, быть уросливым. Тогда я заорал, а Танюшка больно хлопала меня и ругала: «Полоротый крикун! Яд мой вечный… Спи, бессонное чучело!» Кое-как уторкала, я снова захрапел.
Спустя немного начала трясти меня, будить:
– Витя, вставай, пора в школу.
Предполагалось, что прошло много лет и я учусь в первом классе. Танюшка от своей матери знала несколько букв и старательно вдалбливала их мне.
На другой день Танюшка сказала, что мы выросли, нам можно играть в «папку с мамкой», только сперва надо обвенчаться.
– Как это? – Я слыхал по деревне разговоры, что есть люди венчанные и невенчанные, а самого венчания не видывал. Меня беспокоило одно: не пришлось бы играть девчонку.
– Я все знаю, я видела, как венчают. Ты будешь жених, я – невеста, – успокоила меня Танюшка. – Пойдем за листьями, надо сшить подвенечную одежу. Иголку с ниткой я принесла.
Пошли по парку. Его устилали всякие-всякие листья. Мы насобирали самых ярких. Танюшка сшила из кленовых листьев два венца, себе и мне. Получились интересные – как золотые, с зубчиками. И еще сшила пояса, себе из красных осиновых листьев, мне из дубовых.
Надели венцы, пояса, взялись за руки и три раза обошли вокруг избушки. Совсем близко была церковь, но закрытая, и потом, Танюшка сказала, что играть с настоящей церквой грешно. Во время венчанья она что-то пела тихонько, без слов.