Текст книги "Том 3. Воздушный десант"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
– Теперь полежи тихо, не береди ногу.
Антон спросил, долго ли лежать.
– Денька три-четыре, потом зачинай тихонько приступать.
Бабка прилегла на мою шинель отдохнуть и уснула. Антон, Алена и я принялись мерекать, как нам быть дальше. Алена сказала, что перво-наперво останется при Антоне, поднимет его на ноги, потом, если надо, проводит в бригаду. Она уж распрощалась с хозяйкой и захватила весь свой багаж. Если нельзя ей до бригады, она вернется на прежнюю квартиру. Антон согласился с этим. Оставалось определиться мне. Антон Крошка не Дохляков. Но могу ли я свести свою задачу к одному Антону? Нет, не могу. Да теперь я и не нужен ему: и как нянька и как проводник Алена лучше меня. А впереди, в других местах, могу пригодиться. Вон какие штучки выкидывает жизнь. Надо идти дальше и ничего не проходить мимо: ни единой груды соломы, ни ветряка, ни ямы, ни канавы. Везде может потребоваться моя помощь.
Расставаться решили вечером, день проводим у ветряка. Бабка сильно устала: давно уж не делала таких больших концов – и теперь храпит на полный рот. Алена готовит винегрет. Картошку, свеклу, морковь для него она принесла в вареном виде. Предусмотрительная, сообразительная гражданка. В узлах у нее и хлеб, и соль, и масло, и яблоки. Я согласился бы полежать несколько дней вместо Антона Крошки.
Алена рассказывает о гитлеровцах. У них, знать, плохи дела. Вывесили приказ немедленно убрать, очистить все поля. Неубранное к сроку грозятся сжигать. Уже палят оставленную на полосах солому, бурьян, где он шибко великий, поджигают отдельные от деревень хуторки, избушки. Это, знать, для того, чтобы десантникам негде было прятаться. Дело пахнет либо большим сражением, либо отступлением: из некоторых деревень немцы начисто выселяют мирный народ, молодой рабочеспособный угоняют в Германию, прочий – куда глаза глядят. Пустые хаты, где обирают начисто, вплоть до дверных скобок, а где занимают своими солдатами.
Бабка, проснувшись, еще добавила к этой картине. Немцы отбирают все без стыда, без совести. Народ живет тем, что удалось припрятать в леса, в ямы. Немцы ввели принудительные посевы на свою армию.
У Алены вдруг побежали слезы. Я что-то забормотал в утешение. Она припала к моему плечу и, рыдая, снова стала проситься в бригаду.
– Возьмем, возьмем, – пообещал Крошка.
– Тогда… – Я кинул на плечи Алене свою шинель. Она приняла ее без колебания.
Бабка, местная жительница, подробно обсказала мне, как найти ближайший лес. Он порядочный. Там, слышно, обретается много самолетчиков, как называла она десантников. Самолетчики, слышно, каждую ночь беспокоят немцев: то склад оберут, то скот угонят, то машину разобьют. В отместку им немцы собираются спалить весь лес, вместе с самолетчиками. По окрестным деревням уже полно и машин и солдат. Скоро ударят.
После полудня бабка разбинтовала Антона и стала обучать Алену делать массаж, накладывать тряпочки, досточки, повязку. Возились кропотливо, долго. Антону казалось, что мучат его без надобности, а костоправка уверяла, что чем больней, тем здоровей.
– Больно, – стало быть, жив.
В благодарность Антон предложил ей часы, ничего другого ценного не было. Бабка посмеялась:
– Зачем? На свиданки бегать? – И добавила серьезно: – Ничего не надо, гони только скорей гитлеров. Это мне самое дорогое.
Сперва ранним вечером ушла домой бабка, попоздней немного – я. Алена набивалась мне хлебом и другой снедью, но я не взял ничего: я иду в села, в люди, а ей с Антоном жить пока в безлюдье.
18
Еще одна, уже двенадцатая ночь в десанте. Я считаю время не по дням, а по ночам, они богаче событиями и сильней врезаются в память. Что принесет мне эта?
Впереди, в мутно-сером тумане, какая-то черная полоса, распластавшаяся по горизонту, – либо туча, либо лес. Своей отчетливостью, резкостью, неизменностью очертаний больше похожа на лес, тучи ведь непрерывно меняются.
Иду туда. Все больше уверяюсь, что там лес. Но что это? В тумане на самой земле зашевелились какие-то фигурки. Ползу к ним, таясь в неглубокой борозде неубранного картофельного поля. Фигурки склоняются, поднимаются, вновь склоняются – роют картофель. Кто они – фашисты, десантники, мирные?
Фашистам нет нужды рыть картофель ночью, они могут взять сколько угодно днем. Значит, либо мирные люди, либо десантники.
Но мне опротивело трусить, дрожать зайцем. Доколе же можно?! Поднимаюсь в полный рост и говорю в сторону черных фигурок:
– Не стреляйте. Я свой, десантник.
Фигурки быстро выпрямляются, тут я вижу, что они тоже десантники. Один спрашивает:
– Из какой бригады?
– Из пятой.
– Какого батальона?
Называю.
– Как зовут командира?
– Сорокин.
– А жену командира? – Это спрашивает другой, в голосе чую ухмылку.
– Полиной.
– У-у… – сразу в несколько голосов. – Явно наш. Эй, сыпь сюда!
Подхожу. Группа человек семь-восемь наших десантников. Они вышли из леса за картошкой. В лесу их больше сотни, целый сводный отряд.
– Что за новость? Я не слыхал про такой.
– Все услышишь, все узнаешь, а теперь не до этого. Рой картошку!
Ребята пришли налегке, при них только автоматы, лопатки и пустые вещмешки. Набиваем мешки по самую завязку картошкой и быстрым маршем в лес.
Часа через полтора круженья да спотыканья по темному бездорожному лесу с оврагами, с пересохшими водомоинами и непроходимым кустарником старший нашей группы Загибаев объявляет привал. Разводим небольшой костерок из сушняка и ложимся кружком головами к огню. Когда появляются угольки, изрядно загружаем костер картошкой, потом поворачиваем ее с боку на бок, чтобы пеклась равномерно.
Пока она печется, можно и поговорить. Ребята в этой группе и во всем отряде, что называется, с бору – по сосенке. Из разных рот, батальонов и даже бригад, из нашей пятой и третьей.
Обстановка сложилась такая. В этих местах приземлился капитан Гайгаров. Ему здорово повезло: еды – целое картофельное поле, убежище – целый лес, и тут же набежал десантник, доложился:
– Рядовой Загибаев явился в ваше распоряжение, ждет ваших приказаний.
Гайгаров ему:
– Слушай мою команду, рядовой Загибаев!
– Есть слушать команду.
– Собери мой парашют!
– Есть собрать и захоронить.
– Хоронить не надо. Положи в свой вещмешок!
– Там полно, товарищ капитан.
– Понесешь так.
Вот он, Семка Загибаев, – первый закладной, фундаментальный камень, на котором Гайгаров воздвиг свой отряд: щупленький, вертлявый, постоянно озирающийся парнишка с двадцать пятого года рождения. Рассказывая, он то и дело приговаривает: «Ладно уж, так и быть, расскажу».
– Чего играешь в секреты, что тут секретного?! – ворчат на него товарищи. – Валяй подряд. – И шутливо: – Тебе все можно, ты же – правая рука капитана. – И потом говорят мне: – Семка у нас стромкий, он и ординарец и кормилец Гайгарова, он всегда готов, на все готов, первый кандидат в «герои» с большой буквы.
Гайгаров и Загибаев пошли вместе краем леса. Капитан командовал Семке:«Посигналь фонариком, дудочкой! Ответь на сигнал! Пойди установи личную связь!» Семка моргал фонариком, дудел, сам бегал на сигналы и вскоре собрал несколько человек. Каждому из них Гайгаров говорил: «Слушай мою команду! Сигналь, дуди!..» И в первую же ночь сгруппировалось десятка полтора десантников.
Утром все углубились в лес, там продолжали поиски, и за три-четыре дня накопился отряд больше сотни человек. Решили пробираться в Таганский лес, на сборный пункт бригады. Впереди, как положено, шла разведка, за ней – главные силы, сзади – прикрытие.
На выходе из леса разведка нашла свежий окопчик, в нем – две советские гранаты, еще завернутые в бумажки, диск патронов, лопатку, офицерский погон без звездочек. Тут недавно дрался кто-то из наших. Но кто, где он теперь? Убит? Пленен?.. Много всяких вопросов – и все без ответа.
Донесли капитану Гайгарову. Он осмотрел окопчик и приказал идти дальше. Двигаясь по опушке леса, разведка снова обнаружила свежий, еще недорытый окопчик и около него пятерых убитых десантников. Они были раздеты догола, и узнали, что они наши, по разбросанным в траве пилоткам да по русской татуировке на теле убитых.
Похоронили погибших, поклялись отомстить за них врагу. И двинулись было дальше, но капитан Гайгаров вдруг приказал возвращаться в лес. Шли быстро, как убегают. Только поздно вечером Гайгаров разрешил сделать привал.
Скоро две недели, как отряд живет в лесу. Еда давно вышла, едят желуди и картошку, которую таскают за несколько километров. Особенно плохо с питьем. Основное питье – сырая картошка.
В отряде – большие споры. Одни тянут назад: если высадка не удалась и бригада рассыпалась, то нечего заниматься кустарщиной, шилом моря не нагреешь, надо вернуться за Днепр, на свою сторону. Другие считают: десантники в любой обстановке обязаны выполнять поставленную задачу – снова собираться в один кулак – в бригаду и помогать нашей армии форсировать Днепр. Третьи стараются доказать, что больше смысла держаться малыми группами: легче и скрываться, и кормиться и выгодней нападать. Командир отряда Гайгаров скрытничает и пока только рассылает разведчиков. Шепчут, что он задумал какое-то грандиозное дело.
Поели картошечки – вспомнилось детское – и пошли глубже в лес, где хоронился десантский отряд. Пришли по светлу. Народ уже проснулся и обступил нас. Я не видел еще такого большого отряда десантников после приземления и сперва оторопел. Все так почернели от солнца, ветра, пыли, пота, что можно принять за настоящих африканцев.
Лица и руки у всех исцарапаны, под ногтями залежи чернозема, глаза красные, воспаленные от недосыпа. У многих сильно сдало обмундирование: сапоги разбиты, куртки и гимнастерки порваны, пуговиц не хватает.
Появление всякого нового человека в десанте – событие. Меня обступили, начали разглядывать, расспрашивать: где столько времени околачивался, был ли на сборном пункте бригады, кого видел из десантников. Я выкладываю все, что видел и что знаю: комбриг жив, вновь собирает распыленную бригаду, я хожу по его заданию…
Ко мне подскочил Семка:
– Рядовой Корзинкин, срочно к капитану Гайгарову!
Капитан жил на краю десантского лагеря под натянутым, как палатка, и разрезанным с одной стороны для входа парашютом. Вход в тот момент был распахнут. Капитан стоял под куполом парашюта, сверкающий медалями, значками на груди и звездочками на погонах.
Я взял под козырек и доложился:
– Связной командира пятой воздушно-десантной бригады рядовой Корзинкин.
– С чем пожаловал?
– Комбриг приказывает вам немедленно следовать с вашим подразделением в Черный лес в распоряжение штаба бригады.
Капитан Гайгаров спросил, почему штаб бригады переведен в Черный лес, много ли у подполковника Сидорова войск. Когда я перечислял войско: «комбриг Сидоров, капитан Сорокин, переводчица, лейтенант Гущин с бойцами…» – Гайгаров считал по пальцам и ухмылялся. Я назвал всех, последним себя.
– Вот это армия… – сказал Гайгаров, потом отрубил резко: – Я командир этого подразделения и в данный момент не подчиняюсь никому, кроме Родины. Рядовой Корзинкин, идите в группу рядового Загибаева и ждите моих приказаний!
– Не могу. Я обязан вернуться к подполковнику Сидорову.
На мое «не могу» и «обязан» Гайгаров как заорет:
– Рядовой Корзинкин, слушай мою команду! Кр-ру-угом… М-марш! Ать-два, ать-два! Мало слов – могу внушить пулей.
Не стараясь и даже совсем не желая того, я сильно подогрел разногласия в отряде. По многим маленьким костеркам в лагере было ясно, что десантники обычно держались небольшими группами. А тут все сбежались в одну толпу, позабыли костерки и картошку, которая пеклась в них. Позабыли и десантское правило жить тихо и шумели:
– Пошли в Черный лес! В Черный! В бригаду!
Когда узнали, что комбриг жив, сильней потянулись к нему. Они побыли в одиночестве и поняли, какое счастье жить среди своих, в большой воинской части, жить, не боясь, что ударят в затылок.
Из своего шелкового парашютного шатра выходит Гайгаров и командует:
– Отряд, стройся!
Построились.
– По порядку номеров рассчитайсь!
Рассчитались. В отряде сто пятьдесят один человек.
Гайгаров прошелся вдоль всей шеренги, кое-кому прочитал мораль за растрепанный, бабий вид, за недостачу пуговиц.
Постоял и заговорил:
– Товарищи десантники, к нам прибыл связной из штаба бригады. Обстановка в десанте такова, что мы должны действовать самостоятельно. Объявляю наш отряд отдельным воздушно-десантным особого назначения. Командовать отрядом буду я. Лейтенанта Капустина назначаю своим помощником.
Потом Гайгаров развернул список и разделил личный состав отряда на четыре группы: разведчиков, автоматчиков, пулеметчиков, снабженцев. Несколько рядовых повысил – сделал младшими сержантами, а Семку Загибаева произвел сразу в сержанты.
Я попал в группу снабженцев, под начало вновь испеченного сержанта Семки Стромкого.
Основное настроение в отряде – к товарищам, на сборный пункт, к комбригу Сидорову, поближе к нашей главной армии. Мало кого соблазняют замыслы Гайгарова. Свои замыслы капитан держит в секрете от солдатской массы: война, десант, кругом противник… Как можно без тайн! Но через приближенных капитана тайна помаленьку фильтруется к нам, солдатам.
Он решил показать себя, сделать дерзкий рейд по тылам противника.
В том же лесу скопилась вторая группа десантников, около сотни человек. Прознав об этом, Гайгаров наладил туда разведку. Она донесла, что группа, можно сказать, беспризорна: командует ею сержант. Тогда Гайгаров сам явился туда, чтобы принять командование, но чуть раньше его эту группу нашел и возглавил Брянцев, тоже капитан. Начались трудные переговоры. Гайгаров хотел соединить обе группы под своим командованием, агитировал Брянцева на рейд по тылам противника, а Брянцев тянул к командиру бригады.
У Брянцева нашелся единомышленник – лейтенант Капустин. Он старался вразумить Гайгарова: надо заниматься не мелкими налетами – булавочными уколами, а искать десантников, собирать бригаду. Чем больше приведем мы людей к комбригу, тем лучше. Теперь это наша святая партийная задача. А капитан не слушал, даже сердился на своего помощника. Шепчут, что собирается заменить его.
Все решилось довольно скоро. Десант полон неожиданностей, – послышался и стал нарастать басистый гул бомбовозов. А впрочем, это не было особой неожиданностью: такой гул слышен почти всегда, то ближе, то дальше. Сейчас он уже прямо над нашими головами.
В вечернем красновато зоревом небе идут вражеские самолеты. Передний, поравнявшись с нашим лагерем, резко пикирует, в этот момент от него отделяется знакомая-знакомая темная продолговатая штучка – фугасная бомба – и раздается сперва тоже знакомый, сверлящий уши визг падения, а через секунду – обвальный грохот взрыва.
Как побитые псы, тысячей побитых псов воют в небе вражеские самолеты. Лес горит. Земля в разных местах вдруг вспухает, дыбится и летит вверх, разваливаясь на лету глыбами, комьями, мелкой пылью. Летит вместе с деревьями, сломанными надвое, натрое, разбитыми в щепу, которые продолжают гореть и в полете. Кругом дико мечется пламя. Налетает жаркими, обжигающими порывами взбаламученный воздух.
Неприятель непрерывно освещает нас ракетами, сбрасывает зажигательные и фугасные бомбы. Мы все время быстро идем среди пожара и взрывов.
Впереди всех с пистолетом в руке идет Гайгаров, вертит головой, как флюгер на вихревом ветру, и клянет самыми последними словами фашистов, Гитлера, фугаски, ракеты, бога, душу и…
При выходе из леса фашисты окружают нас. Мы идем на прорыв. Как отбойные молотки, трещат пулеметы и автоматы, свиристят пули, охают с треском гранаты. Наш отряд редеет. Но мы рвемся вперед.
В самом конце боя ранили Гайгарова, ранили сильно, в пах. Солдаты выволокли его на шинели.
Мы скрылись в нескошенной кукурузе. Густая, лопушистая, она укрыла нас от света вражеских ракет. Самолеты наугад сбросили несколько зажигательных бомб, но кукуруза спасла нас и от пожара: она была еще сочная, не горючая.
Уцелели сто два человека, а сорок девять потеряны: убиты, схвачены противником, остались в лесу.
Кто сидит, кто лежит. Лейтенант Капустин, взявший на себя командование отрядом, переползает от одного к другому, коротко освещает фонариком и спрашивает:
– Цел? Ранен? Где? – И тут же приказывает здоровым, чтобы раненому сделали перевязку.
Подполз к Гайгарову:
– Ранен? Сильно?
– Да, скверно.
Мне Капустин обрадовался особенно:
– Жив, цел? Молодец. Отдыхай и продолжай свое дело. Поброди, поищи здесь, не окажутся ли ребята из нашего отряда.
Перевязав раненых, отряд уползает в сторону Черного леса. Надо как можно дальше уйти до рассвета.
Гайгарова, завернутого в шинель, волокут три десантника.
Шагов двести – триста я иду вместе с отрядом, остаться сразу одному не хватает духу, и отстаю постепенно, помаленьку.
19
Опять весь божий свет мой, куда захочу, туда и поворочу.
Надо искать деревню, людей.
Деревня нашлась в самое подходящее время: люди уже просыпаются, не надо будить, но еще темновато, и нет большой опасности, что меня увидят фашисты. В первых двух домах не замечают моего стука, в третьем говорят:
– Стучись в хату рядом. Там живет хлопец из ваших, примак. Будет тебе и хлеб и питье.
Иду туда. Через невысокий плетень видно, что дверь в сенцы приоткрыта. Шагаю через плетень и прямо, без стука, в хату. На табуретке возле двери сидит паренек в одном нижнем белье и собирается надевать брюки. Увидев меня, он роняет брюки на пол и отступает к столу. Лицо удивленное, испуганное. Молчит. Молчу и я. Довольно долго меряем друг друга глазами. Потом я начинаю спрашивать: кто он, какой воинской части, как очутился здесь?.. Паренек отвечает неохотно, скупо, с недомолвками. Оба говорим полушепотом, громче опасно, тревожно обоим. Он даже больше в тревоге, чем я.
– А вы, товарищ, говорите прямо, что вам требуется от меня. Долго балакать некогда мне: сами видите – в полях уборка, – шепчет примак и поднимает брюки.
– Ишь ты как заговорил: некогда, уборка… Это видишь, – я показал ему на свои погоны, – узнаешь?
– Вижу и дивуюсь. Когда вы отступали, этих штук не было у вас. Теперь, значит, в полной форме, и война по-другому пошла, в вашу пользу.
– А тебе не нравится это? Ты кто здесь?
Примак пожал плечами: не знаю, мол, суди сам.
– Ты тоже не виляй, говори прямо. Мне тоже зря балакать с тобой некогда.
– И не балакайте. Получите, что вам требуется, и… путь-дорога.
– Не увиливай. Не то я товарища позову. – И я погладил свой автомат. – С ним другой разговор пойдет.
– Тут нас таких примаками зовут.
– Это что значит, как понимать?
– Значит, принятой в дом.
– Кто тебя и зачем приняли?
Примак нехотя мямлит, что в сорок первом дослуживал последние месяцы в Красной Армии. Вдруг война, отступление. Его тяжело ранили. Свои не подобрали.
– А вот они, – примак обводит взглядом комнату, – хозяева этой хаты, подобрали меня, вылечили, потом навсегда приняли в мужья своей дочке.
– А ты себя как считаешь?
– Так и считаю, примаком, мужем своей жены.
– С такими знаешь как поступают? Я вот сейчас устрою тебе военный трибунал.
В это время в избу вбежала встревоженная и злая молодайка и прямо с ходу накинулась на своего примака:
– Чего ты пускаешь всякую шатию в мою хату?
– Я тут ничего… это не я. Он сам зашел, – залепетал примак. Он испугался молодайки больше, чем меня.
– «Сам зашел»! Одолели, дверь спокойно не постоит. Все валят к нам, будто в деревне никого больше нет, – шипела молодка. Ее полные губы и темные густые брови беспокойно двигались, вздрагивали. Она отдернула занавеску в кухню, большим хлеборезным ножом отвернула ломоть от каравая и резко, зло протянула мне: – На, и топай дальше! Да в другой раз не заходи, больше не подам, с меня довольно.
У меня был соблазн схватить хлеб и убежать без дальнейших разговоров. Но соблазн недолгий, минутный, потом стало стыдно: схватишь – и в кусты жрать, как голодная собака. Ф-фу, гад!
Я отвел хлеб рукой и сказал:
– Хозяюшка, я не к вам зашел, а к вашему примаку. И вы в наши дела не суйтесь, уйдите лучше. Мы тут поговорим и скоро расстанемся. Вам совсем ни к чему слушать нас.
Никогда не видывал я такого злого, такого ненавидящего женского лица, какое стало у молодки.
– Нет уж, я из своей хаты никуда. Надо вам посекретничать от меня, тогда выметайтесь с моего двора. – И села, будто с намерением не вставать вечно.
«Оно, пожалуй, лучше, – подумалось мне, – эту злюку опасно выпускать на улицу. Наоборот, надо держать при себе, не то она приведет полицаев или фашистов. Такая на все способна».
Рассудив так, я тоже сел поближе к двери, чтобы не выпускать никого до времени и самому в случае нужды уйти полегче. Мало ли какой может быть случай! Кивнул и примаку: садись. Молодка заметила это и прошипела:
– Чего стоишь? Новый хозяин нашей хаты приглашает садиться.
– Но примак остался на ногах и потом все время косил глазами на окошки в улицу.
– Вы знаете, кто он? – спросил я молодку.
– Как не знать. Я одного только не делала – не родила его, а остальное все: и лечила, и с ложечки кормила, и на руках носила, и ходить учила, как маленького, и слезами обмывала всего сколько раз.
– Знаете, что он подлежит суду, как предатель Родины?
– А что ты, хлопче, скажешь на это?.. – Молодка вскочила и начала трясти меня за плечи. – Когда гитлеры измолотили его, как сноп на гумне, и бросили помирать, никто, никтошеньки, не поднял его, не склонился над ним. И склонилась над ним одна я, склонилась, подняла его, а кругом гитлеры. Я его из самой смерти, из гроба вытянула, я в него свое дыхание вдунула. Теперь, хлопец, скажи: кто кого предал?
– Если надо, обязан погибнуть, но остаться верным Родине.
– Он погибал уж! – выкрикнула молодка. – И если жив, то благодаря мне. Я отбила его у смерти, я ему вторую жизнь дала. И теперь я ему и мать, и жена, и Родина. – Молодка заслонила собой примака. – Он – мой, мой и больше ничей. Изменять у него, кроме меня, некому. И живая никому-никому не отдам его. Хочешь взять – убей сперва меня! Ну, стреляй!
Я не собирался ни убивать примака, ни каким-либо другим путем отнимать его у жены, он нужен мне только в провожатые. И я сказал:
– Дайте хлеба, воды и проводите меня в безопасное место!
– Вам все равно, кто проводит? – спросила молодка.
– Совершенно одинаково.
– Тогда пошли.
Молодка принесла мне напиться, налила флягу, снова подала отрезанный ломоть хлеба. Перед уходом она обдала мужа хозяйским взглядом и приказала:
– А ты ступай к себе и сиди до меня!
Понятно все: примак прячется где-то и от фашистов и от своих, а в хату явился на ночное свидание к жене и до меня не успел исчезнуть.
Идем садами, задворками. Молодка рассказывает, что ведет меня в то место, где первое время спасала своего примака. Счастливое место. Она интересуется, кто победит в войне. Уверяю, что мы. Если уж мы прогнали немцев от Москвы и Волги до Днепра, то до Берлина определенно догоним.
– А моему примаку не будет худо?
– Если ты говорила правду и если он неспособен к войне, то, пожалуй, ничего не будет.
Она шепчет:
– Слава богу, неспособен, у него правая рука сухая стала, как деревяшка.
Спрашиваю, много ли примаков по округе.
– Есть. После того, как своих мужей и женихов проводили на войну, а фашисты повенчали их с могилой, женщины стараются изо всех сил спасать чужих. У женщины характер такой – не может она пройти мимо, когда нужна помощь. Жалостливый характер. И любовь у нее часто от жалости идет. Теперь, когда сотворяется над мужиками такое убийство, свободные женщины и девки не ждут, когда к ним прикатят сваты. Можно никогда не дождаться. Теперь они сами себе мужей промышляют. По деревням кругом многие вырвали, кто, вроде меня, у смерти, а кто у гитлеров из плена.
– Фашисты не преследуют за это?
– Тайком держат, в лесу, в оврагах, в подполье. – И вдруг: – Хочешь в примаки? Хорошая невеста есть. Краля.
Я сказал, что у меня есть своя краля и менять ее не хочу.
– До твоей крали долго топать надо. Наверно, через всю Германию.
– Дойду. Она стоит этого.
– Кто ж такая?
– Победа.
– Наша тоже много стоит. И она здесь, рядом. Вот сейчас мундир, автомат, пилотку в землю. Умер. А сам к крале. Сею же ночь будешь спать тепло, мягко, сладко.
– Ты серьезно это? – подивился я.
– Есть, примут.
– И есть примаки, вроде меня, молодые, здоровые, которые спрятались к бабе под одеяло?
– Ты спроси, чего нет. Это я скорее перескажу, А что сотворяется, этого за всю мою жизнь не пересказать.
Она провела меня в небольшой лесок с глубоким овражком, изрытым множеством ям, где, может быть, многие столетия, даже тысячелетия брали песок и глину. Песок там чистый, ровный, без единого камешка, а глина мягкая, маслянистая, разных цветов.
– Занимай любую, – молодайка кивает на ямы, – все твои. – И уходит. Она торопится: надо и в поле на уборку, надо и поостеречься, чтобы не заметили гитлеры с чужим человеком, да и соседям попадаться на глаза не стоит.
Мне этот приют кажется ненадежным: лесок маленький и уже сильно обдутый, рядом большая гудронированная дорога. Но другого поблизости нет, а бродить, искать его некогда.
Мне тоже не вредно поостеречься не только гитлеров и полицаев, а и примака и особенно его крали. Для большей надежности хоронюсь не в яму и не в кустарник, разросшийся густо по дну оврага, а в самое невероятное место – в бетонную трубу под дорогой, положенную для стока вешних и дождевых вод из овражка.
Еще в самую первую десантную ночь зародилась у меня зависть на такую трубу: вот где покой и безопасность! Фашистам никогда не падет на ум, что в трубе под воинской дорогой, где постоянно идут орудия, танки, грузовики с солдатами, может спрятаться кто-то. У них на такую догадку не хватит фантазии. Искать меня, если вздумают, конечно, будут не в трубе, а по оврагу.
Дождей давно не было, и труба сухая. Правда, не особо чистая, на дне скопился мусор, засохли плесень, ил. Но мне это нипочем.
Я – именинник, сегодня мне стукнуло двадцать лет.
Как помню себя, мой именинный день обязательно праздновали: бабушка пекла пирог с капустой либо еще с чем-нибудь, варила пшенную кашу на молоке, почему-то всегда такую, покупали мне какие-нибудь обновки – штаны, рубашонку, башмаки, разрешали собирать в гости моих товарищей, а когда подрос, справляли именины с вином.
Два последних, военных года прошли без именин: в сорок первом день моих именин совпал с боями за Москву, в сорок втором – с воздушно-десантными учениями, оба раза было не до празднеств. Нынче буду праздновать. Весь день и всю ночь.
Итак, решено: вались на меня хотя все небо, хоть разом, всей громадой, хоть черепками – я буду праздновать: предамся отдыху, мечтам, воспоминаниям. У меня все есть для праздника: ломоть душистого хлеба из пшеницы нового урожая и полная фляжка чистой холодной воды из колодца – это дала краля примака, – да сам попутно в садах и огородах подобрал несколько яблок-падальцев и выдернул три капустные кочерыжки. Да вот эта труба. И подарок именинный есть – фашистская пуля в вещмешке. Что еще надо? У меня – полное десантское счастье.
С чего же начинать? Угощаться рано, едва взошло солнце. Разве только звери начинают праздновать в такую рань, не считаясь со временем, а я все-таки человек.
Самое лучшее – завалиться спать. Отосплюсь-ка за весь недосып в десанте, за всю войну.
Слыхал, что в день имении полагается оглядеть свое прошлое. Не по обычаю, а по охоте отдаюсь этому занятию. Детство. Абрамцевский парк. Мы с Танюшкой, голова к голове, лежим на высоком, нагретом солнцем берегу Вори и глядим, как идет жизнь в зарослях травы. Какое там большое, разное, яркое население: жуки, бабочки, пчелы, шмели, осы, стрекозы, мухи, мошки, муравьи, гусеницы, черви. Мы называем их «нашей скотинкой». И все суетятся, все заняты делом: кто перелетает с цветка на цветок, кто грызет травинки и листья, кто усиленно ползет – спешит куда-то. Все разодеты ярче, пестрей, красивей, чем разодеваются деревенские девки-невесты на праздниках. И все разные. А может быть, и насекомые справляют свои праздники – свадьбы, именины… Глядим не наглядимся.
Потом начинаем ловить букашек и слушать, как они гудят. Есть немые, а многие с голосом – и опять у каждой животинки свой, и они, конечно, разговаривают друг с другом, иначе зачем же дан им голос? Пробуем и мы поговорить с ними, и нам кажется, что они понимают нас, отвечают нам: их голоса становятся то громче, то тише, то добрей, то сердитей.
Начинаем гладить мушек и букашек. У каждой особенная шкурка – есть мягкие, жесткие, скользкие, липкие, теплые, прохладные, всякие-всякие.
Нюхаем, пробуем губами, языком и букашек, и траву, и цветы, и листья, и корни. У каждой травинки и всякой живинки все свое: и наряд, и вкус, и запах.
У нас с Танюшкой много такой скотинки наловлено и посажено в спичечные коробки, в стеклянные и консервные банки. Я зову это хозяйство «скотным двором», Танюшка – «зоопарком». Я не бывал еще в Москве, а Танюшка гостила рядом с зоопарком и бегала в него каждый день.
Деревня. Сколько здесь радостей! Прямо из постели бегу во двор, на траву. Как ласково щекочет она босые ноги! Брожу по лужам, бурлю ногами теплую дождевую воду. Как бесенок, прыгаю под дождем, стараясь не замочиться. Бабушка как-то пошутила: «Хочешь не замочиться – становись промеж дождинок, промеж кáпинок». Смалу, сглупу я поверил ей, да, кроме того, интересно показать свою ловкость – вот и скачу, извиваясь угрем, хмелем.
Явь начинает мешаться со сном. Надо мной по дороге иногда пробегают машины, их мягко шуршащий резиновый бег по гудрону звучит как «хорошо, хорошшо». Это для меня вроде колыбельных песен бабушки, память о которых, не очень ясная, но до трепета сладостная, сохранилась в каких-то закоулках моего существа. Разметался, распустился, отдохновенно размяк. Уснул.
Во сне теплая солнечная осень сменилась морозной снежной зимой. Я, почему-то весь голенький, оказался на льду речки Вори. Лед наворочен глыбами, и я среди них как в гробу. Холодит, леденит со всех сторон.
И вдруг среди ледяного холода – раскатистый, долгий гром. Просыпаюсь, вскакиваю, ударяюсь головой о что-то каменно твердое. Заспался и позабыл, что лежу в сточной бетонной трубе. Гром, грохот над самой моей головой создает колонна танков, идущих по гудронированной дороге.
Схватился за автомат, глянул в один конец трубы, глянул в другой. Оба открыты, в обоих голубеет ясный осенний день. И так захотелось стать двуликим и четвероруким, чтобы одним лицом глядеть в один конец трубы, другим в другой и в каждой паре рук держать по автомату. А теперь не знаю, куда глядеть, и верчусь, как флюгер на вихревом ветру.
В трубе на самом деле оказалось надежно, спокойно. Танки, орудия, автомашины идут себе поверх, ко мне никто не заглядывает. Лежу и радуюсь своей сообразительности. Лежу и вспоминаю свою детскую жизнь, первую и единственную свою любовь. Воспоминания о той жизни, о любви мне слаще, чем казалась тогда сама жизнь, сама любовь.