Текст книги "Том 3. Воздушный десант"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
Наша четверка отличилась. Правда, не воинской доблестью: здесь, среди отпетых десантских головушек, трудно выделиться, любая доблесть и дерзость считаются всего лишь обязательной нормой. Отличились мы, наоборот, сдержанностью, умеренностью десантского размаха. Мы остановили на шоссе легковую фашистскую машину. Случилось так, что при обстреле шофер и охрана были убиты, а главный пассажир, какой-то фюрер, остался жив. Его даже не царапнуло. Чтобы поскорей исправить эту несправедливость, Федька замахнулся на фюрера ножом.
– Ша! – скомандовал ему Антон.
Федька задержал нож и заворчал на Антона:
– Чего тебе? Не мешай!
– Этого возьмем живьем.
– Зачем? Нашел добро!
– А ты не видишь, кого подцепили? Крупного фюрера.
Немец розовый, холеный, пахнущий духами, в богатой офицерской форме, заляпанной густо золотыми и серебряными кренделями-вензелями. На груди у него железный крест. Обезоруживаем его, командуем:
– Вперед!
Он снимает с пальца кольцо с каким-то дорогим камнем, который сияет яркой звездочкой, и предлагает его нам, то одному, то другому. Все отказываемся. Потом, видимо решив, что главный у нас Федька, он берет его холеными руками за руку и пытается надеть кольцо.
– Отстань, гад! Не марай мне руки! – рычит Федька и отталкивает фашиста.
Но тот упорно лезет к нему, униженно, просительно гладит рукава шинели. Тогда Федька хватает кольцо и бросает далеко в бурьян.
– Нас не купишь. Пошли! – И подталкивает фашиста автоматом.
Мы сдали пленного в штаб бригады. Он дал очень ценные сведения. Потом его отправили на самолете в штаб фронта. Комбриг особым приказом вынес нам благодарность.
34
Немцы отметили наш лес – у дороги против него поставили белый, хорошо приметный столб с черной деревянной рукой, указующей в нашу сторону, и с надписью под рукой по-немецки и по-русски: «Партизаны». Дня через два надпись заменили новой: «Бандиты». Все вооруженные машины открывают от этого столба пальбу по нашему лесу. Бьют дико, наугад, без ущерба для нас. Но столб все-таки сильно портит нам настроение.
Снова прилетел самолет. Он заберет нашу почту. Все садятся за письма, сажусь и я писать матери.
Бедная моя мама! Дорогие, бедные наши мамы! Мы знаем, что никогда не уходим из вашего сердца, из вашей памяти. Вспоминаем постоянно и мы вас.
Дорогая мамочка, не подумай, что я не хочу домой, позабыл его. Я помню все-все, даже давно забытое снова всплыло. Я собираю и берегу, как ничем не заменимые драгоценности, все-все крохи моего былого.
На войне, при постоянно угрожающей смерти, наша память приобретает удивительное свойство – становится многократно памятливей, переворачивает, перекапывает все осадки прежних лет и выдает «на-гора» такое, что уже казалось навсегда погребенным под толщей многих лет и множества переживаний, казалось никогда не бывшим.
Мне было три-четыре года. Мы жили в деревне у бабушки. Вы с папой сели пить чай, а меня оставили на полу ловить тени, которые отбрасывал с улицы в комнату гибкий, весь трепещущий тополь. Но мне хотелось к вам, к столу. Я трудился долго и упрямо, чтобы взобраться на стул. Помочь мне вы почему-то не хотели. Наконец я убедился, что стула мне не одолеть, сел около него и сказал с горькой обидой и с упреком вам: «Бедный-бедный капуз!» Я не умел еще выговаривать «карапуз». Помнишь ли ты?
Тогда вас это привело в восторг, вы долго смеялись, потом ты схватила меня под мышки и вознесла до своей головы и затем уж посадила на стул. С той поры я полюбил высоту. Сначала высоту твоих рук, потом высоту деревьев и, наконец, высоту самолетов. Не тот ли первый взлет и сделал меня воздушным десантником?
И еще… Мы пошли с тобой в перелесок собирать сучья, чтобы сварить ужин, и я впервые увидел цветы. Увидел-то, наверно, не впервые, а цветы вошли в мою жизнь впервые. Я остановился перед ними, открыл рот и, помню, что-то мычал и бубнил, пораженный их красотой. Мне так хотелось их съесть. Но ты строго сказала: «Это есть нельзя, – начала называть цветы по именам: – Это незабудки, это бубенчики».
Я повторял за тобой, но, сколь ни старался, у меня получалось: «земзютки», «губень».
Теперь мне кажется, что это было тысячи лет назад.
И еще, тем же летом. Мы с тобой пошли по малину, ты поставила меня к одному кусту, а сама обирала другие и постепенно скрылась. И вот после того, как твоя голова мелькнула последний раз, меня охватил такой страх… такого я никогда не испытывал и на фронте. Этот страх: «Потерял маму, больше не увижу маму» – был сильнее страха смерти.
Я кинулся в ту сторону, куда ушла ты. Вдруг дорогу мне преградила хворостина, пустяковая хворостина. Но я никогда до того не встречал таких препятствий, не знал, что можно перешагнуть, убрать, боялся даже коснуться ее и закатился ревом. Ты вернулась, взяла меня за руку и повела, вероятно, даже не заметила хворостинки. Я шагнул через нее, зажмурясь, весь дрожа: а вдруг схватит, сделает больно, отнимет маму? Но вот ничего такого не случилось, и меня охватило торжество: смята неприступная преграда, страшный враг повержен. Это был мой первый подвиг. Моя первая отвага.
Ты называешь войну ужасом. Но не думай, что наша жизнь – сплошное несчастье, убийства, злоба. Нет, не так. Есть у нас и любовь, и дружба, и всякие другие – солдатские радости. В огне войны, в страхе смерти мы научились больше ценить и любить жизнь. Она засияла для нас новым, более ярким светом. Рядом со мной воюет Антон Крошка. Редкий отец, редкий брат так берегут сына, брата, как бережет он меня. Если надо будет, он умрет за меня без всякого колебания. Он уже не раз своей меткой пулей, своей беспредельной храбростью отводил от меня смерть. Точно такой же и другой мой боевой товарищ – Федька Шаронов. Ты знаешь его. Есть девушка. Когда я ухожу на опасное дело, посмотрела бы ты, каким чистым, благословляющим взглядом провожает она меня.
Путь наш труден, верно, но за спиной у себя мы слышим ликованье свободной, счастливой земли. Пусть мы умрем, но, умирая, будем знать, что надолго убили войну.
Обрати всю свою любовь на моих сестренок! А братишку Даньку люби меньше! Да-да, люби меньше: потом, когда его пошлют на войну, будет меньше горя. И тебе и ему.
У меня не хватает духу написать все это, и я пишу, что мы стоим на отдыхе, фронт отсюда даже и не слышен. Живем, как на даче, воинских занятий никаких нет, удим рыбу, собираем грибы.
Комбриг вызывает лейтенанта Гущина, Федьку Шаронова, деда Арсена, меня и ставит нам задачу – пробраться в партизанский лес для связи с отрядом Бати.
Собираемся. Наши сборы оказались трудной операцией. Дело в том, что выпустить нас так, как мы есть, немыслимо. С виду мы и не красноармейцы и не фрицы, мы – оборванцы. В десанте обмундирование и снаряжение как в огне горит. Продирался сквозь лес, полз, скатился в овраг, напоролся на колючую проволоку, рвануло осколком, пулей – везде летят пуговицы, подметки, клочья, целые рукава и полы. Восполнение идет только за счет противника: получать от своих, самолетами, еще не пришло время. А поскольку мы находимся у самого фронта, где складов с обмундированием нет и не бывает, мы снимаем его с убитых фрицев.
Одеваясь за счет убитых, с разных плеч и чинов, в то же время мы всеми силами храним свое, отечественное обмундирование. Если оно уже бесполезно для нашей плоти, не прикрывает и не греет, то необходимо для души и для успеха нашего дела. Для души это символ нашей армии, нашей Родины. А в деле оно отличает нас от немцев, по нему нас узнает и принимает местное население, мы сами распознаем друг друга, оно помогает нам поддерживать дисциплину.
Но осталось этого отечественного, к сожалению, слишком мало: у кого только ремень, пилотка, вещмешок, погоны, у кого орденок, медаль, у иных ничего явно советского, а сплошные безлико-интернациональные лохмотья. В своей бригаде можно щеголять и так, все знают друг друга в лицо, но идти далеко, особенно к партизанам, – на все сто обеспечена пуля. Разве какой-нибудь Арсен Коваленков станет вглядываться: а нет ли у этого «фрица» советского ордена?
Сейчас, на поход к партизанам, нам нужен безукоризненный красноармейский вид. Тут самый маленький недостаток может привести к большим последствиям. Не так посажена звездочка – и партизан уже насторожился: а не провокатор ли это – звездочки сажать не умеет?
И вот нас одевают с головы до пят заново. А набрать при нашей бедности три комплекта цельного обмундирования не легко. Дед пойдет в своем, странником. Собирают по всей бригаде, на ноги поставлен чуть не взвод людей: дневальные, дежурные, старшины. Полина Сорокина и Алена Березка пришивают пуговицы, звездочки, воротнички. А потом, когда все готово и мы одеты, нас осматривает комбат Сорокин. Он доволен.
Наши вещмешки набивают листовками, мы понесем их партизанам для распространения по всему Приднепровью.
КО ВСЕМ ЧЕСТНЫМ ЖИТЕЛЯМ ПРИДНЕПРОВЬЯ
Товарищи!
Красная Армия ведет победоносное наступление. В районах излучины Днепр форсирован. Вы слышите канонаду – это наступает Красная Армия.
Войска Красной Армии действуют в тылу у немцев, вместе с ними против фашистов борются славные партизаны.
В злобе и бессилии фашисты расстреливают пленных красноармейцев и партизан, выселяют целые деревни мирных жителей.
Ко всем честным гражданам обращаемся мы: помогайте Красной Армии, истребляйте немецкие обозы с боеприпасами и продовольствием, разрушайте дороги и мосты, не давайте немцам продовольствия, при их отступлении не давайте уводить скот и увозить хлеб. Бейте немецких фашистов и их приспешников предателей, где и чем можно, – этим ускорим победу и освобождение своей Родины от захватчиков.
Смерть немецким оккупантам!
Смерть изменникам Родины!
Да здравствует свободная советская Родина!
Да здравствует Красная Армия!
Сорокин еще осматривает нас и на прощанье обнимает.
– Только без риска.
И от комбрига приказ не рисковать, не делать никаких налетов; наше дело одно – Батя. По всему видно, что связь с Батей очень нужна.
Солнце на покой, а мы в дорогу. Наш дед Арсен хорошо знает эти места. Если кто другой не просунет иголки, обязательно попадет в немца, то дед клянется, что проведет всю бригаду. С таким проводником мы не кружим много по лесам, по оврагам, а идем почти по прямой. В первую ночь все благополучно. На другую хуже: мы уперлись в линию железной дороги. Слева у нас – широкий приток Днепра, справа, близко, – переполненная немцами станция. У дорожного полотна стоят часовые. Мы таимся под высокой насыпью.
– Что, дедок… Провел бригаду? – насмешливо шепчет Федька.
– Бригаду я не здесь поведу. С бригадой придется покружавить.
– И нам вот придется либо кружавить, либо перебегать под пулями часовых. А ночь лунная-лунная!.. Собачья ночь!
Кружавить надо много: если вправо – огибать большую станцию, влево – переплывать реку, да и там, за рекой, за станцией, тоже могут быть часовые, и мы решаем пересечь линию здесь.
Часовых двое. Из них надо сделать одного и проскользнуть у него за спиной.
Оставив нам мешок, шинель, гранаты, Федька налегке, только с автоматом да кинжалом, ползет на освещенную насыпь. Ползет в узкой тени, которую отбрасывает телеграфный столб. На склоне насыпи, кроме трех таких полос, ничего другого темного нет.
Федька загодя вытянул кинжал и держит в зубах, как собака берет ребро, поперек. Кинжал довольно длинный, конец его иногда выходит за тень и тогда загорается острым синим огоньком.
Федька торопится. Часового лучше снять тихо, ножом, пока он стоит к нам спиной. А если обернется, тогда уж автоматом. Но это нам не интересно: тогда ввяжутся в схватку и часовой у моста, и немцы со станции.
Мысленно мы говорим часовому: «Стой, голубчик, не шевелись! Не поднимай шуму попусту! Тебе все равно умирать».
И он, будто завороженный силой нашего желания, стоит, а потом тихо падает. Вместо него становится Федька. Эту смену замечаем только мы.
Мы кидаемся вверх, на насыпь, перебегаем дорогу и летим кубарем на другую сторону. А Федька стоит и поливает из автомата железнодорожную станцию, мост, тихо подползающий к нему поезд. Федьке начинают отвечать, но бьют прерывисто, короткими очередями, должно быть без определенной цели. Продолжая стрелять в разные стороны, Федька догоняет нас, потом откидывает автомат за плечо и говорит:
– Теперь им до утра, до светла хватит разбираться.
Идем и прислушиваемся, как за спиной у нас разгорается беспорядочная стрельба, она уже охватила всю станцию, перекинулась за реку.
– Слышь, куда идет? Пусть потешатся, пусть! Завтра выть начнут, – радуется Федька.
– Не торопись радоваться. Не пришлось бы и нам выть. Ни к чему затеял ты переполох, – упрекает его Гущин.
– Как ни к чему? Часового надо было убрать?
– Надо.
– Встать вместо него надо?
– Не уверен.
– Определенно надо, чтобы другой часовой не спохватился: «А где мой сосед?» Перепутать мозги на станции надо?
Возразить нечего. Федька учел все, не залег, а встал на пост, открыл оттуда огонь и этим так перепутал немцам мозги, что они палят и палят друг в друга.
Через два дня мы в партизанском лесу ищем партизан и не находим: лес большой, и партизан не учить скрываться. Видим, что тихо не обойдешься, и даем выстрел, погодя другой. И вот перед нами чубатый хлопец, одет сборно, на нем и военное и штатское, но оружие: автомат, гранаты, пистолет – все одного образца, немецкого.
Останавливаемся, закуриваем, потом начинается длинный осторожный разговор. Хлопец говорит, что Бати не знает, в лесу оказался проходом, выбирается из плена. Но вот еще хлопец, еще, затем дядька лет сорока… Что называется, не успели оглянуться, а кругом нас уже шестеро.
– Теперь вот можно и до Бати, – говорит первый хлопец весело, с нескрываемым торжеством. – Теперь хотите не хотите, а все равно пойдете до него.
Ведут нас кругами, зигзагами, по бурелому, сквозь кустарник. Деду Арсену наконец надоедает спотыкаться, отводить сучья, и он начинает ворчать:
– Зря мытарите нас и себя мытарите. Попутать хотите, чтобы сами до вашего Бати дорогу не нашли. Только немыслимо это: мне тут каждая травинка родня.
– Какой хозяин нашелся!
– Да, и этому лесу был хозяином.
– Это когда же? При царе? Когда помещиком был?
– Когда ты немецкой сопли боялся, под лавку лез.
Хлопец весь вспыхнул обидой и удивлением: как смеют говорить такое ему, который весь арсенал своего оружия отбил самолично у немцев.
– Кто ж ты такой?
– Арсен Коваленков.
– Арсен? – удивляются все хором.
Потом хлопец говорит:
– Арсена, сказывают, пчеловод Мокрецов немцам пропил.
– Клевета. Я – Арсен. – Дед стучит себя в грудь кулаком. – Мокрецов не повинен ни в одном моем волосе.
– Арсен… – Наши конвоиры переглядываются, шепчутся. – Вот он какой… Десять тысяч марок стоит.
– Нет, придется накинуть, – говорит дед. – Десять тыщ Арсен раньше стоил, а теперь еще пятнадцать тыщ стоит, как десантник.
Партизаны, несмотря на все уважение к Арсену, ведут нас по-прежнему. Арсен ворчит:
– До вашего Бати, как до бога, одних сапог не хватит, надо целый обоз брать.
– Хватит и останется, – вон Батя.
Высокий человек с длинной бородой и волосами белыми до последней нити. На плечах широкий серый плащ, голова не покрыта. Ходит неторопливо, важно, говорит глуховатым ласковым тоном. Даже зная, трудно поверить, что этот человек – партизан, что под плащом у него автомат и гранаты, что медлительные руки стреляют, как молния, и не знают промаха. Как стреляет Батя, мы слышали не раз. Он в этом районе человек известный: до войны работал тут много лет большим работником, в войну стал организатором партизанского отряда.
Гущин разговаривает с Батей, все другие отошли от них в сторону. Федька с дедом Арсеном пошептались, отошли подальше, сели на траву и готовятся закусывать. Батя косится на них, потом подходит, внимательно глядит на кусок темной конины, на крутую пшенную кашу, которую мы едим вместо хлеба, и говорит с упреком:
– В гости со своим хлебом не ходят. Хозяину обида.
– Мы приглашенья не получили, а есть дюже хотим, – говорит дед, разрезая конину.
– Нет, нет, не позволю. Клади свое обратно в мешок. Не то из гостей долой. – Батя неподдельно волнуется. – Да разве мы такие уж незаможники, что… Пошли-пошли!
Партизанский лагерь очень похож на наш, спервачка тоже не много увидишь и поймешь, тоже все запрятано в землю. Принимают нас в большой землянке – партизанском общежитии.
– Однако вы того, небогато живете, – сочувствует нам Батя. – Мы посправней. – Кивает на стол, который накрывают хлопцы: – У нас и хлеб настоящий, и масло, и яблочки, и медок сотовый. Мы поделимся с вами. Может, полностью и не обеспечим, если у вас едоков изрядно, а поделимся. По-братски поделимся. Потом склады немецкие можем показать. Оттуда уж сами возьмете.
Начинаем закусывать, разговор смолкает. Воспользовавшись этим, один из хлопцев вставляет свое слово.
– Батя, а знаешь, кто это? – кивает на деда. – Арсен Коваленков.
Батя перестает жевать, спокойно, без того удивления, с каким глядели на Арсена хлопцы, внимательно оглядывает деда, потом встает, крепко обнимает и целует в обе щеки.
– А мы искали тебя, – говорит он деду. – Сильно искали. Негоже, думаем, человеку одному.
– Негоже, негоже, – подхватывает дед и крутит головой, – не приведи бог, как плохо.
Они стоят рядом, будто нарочно, чтобы померяться бородами. Дед Арсен осторожно трогает Батину бороду и хвалит:
– Хороша. Сурьезная борода. Давно носишь?
– Третий год. Она у меня военная, партизанская.
– У меня постарше твоей, довоенная.
– Моей до твоей долго расти надо, – льстит Арсену Батя.
– Догонит. Твоя, чай, растет, а моя остановилась, сечется, – ответно льстит Бате Арсен, – бороды не до без конца растут, а что какой положено.
– Всё так, – успокоительно заключает Батя.
Ночью отправляемся обратно. Батя и пятеро его хлопцев идут с нами. Все, кроме Бати и двух хлопцев, основательно нагружены, несем десантникам партизанские подарки – мед и масло.
Свободные хлопцы идут отдельно от нас, один впереди, другой позади, часто куда-то исчезают, затем появляются, что-то коротко и неслышно сообщают Бате и снова исчезают, появляются…
В проводниках сегодня не дед, а Батя, ведет новым, более населенным путем. Только скроется одно село, как видно уже другое. На рассвете Батя круто сворачивает, и мы идем прямо на сады, на постройки скотного двора, от которых навстречу нам гонят стадо.
– Однако вы смело, – говорит Гущин.
– А это наше село, партизанское, – отзывается Батя.
– Совсем не бывает немцев?
– Бывают, постоянно околачиваются. Но сейчас нету.
– Как же вы?..
Разведки не посылали, и нам не понятно, как узнал Батя, что в селе нет немцев. Батя, смеясь, говорит:
– А это наша, партизанская тайна. Вот ободняет, поднимусь на бережок повыше (село стоит у реки) и про все села-деревни точно скажу, где есть немцы, а где нет. И даже с некоторыми подробностями.
Нетрудно догадаться, что у Бати введена сигнализация. А вот какая, хотя бы в этом селе, в которое мы входим. В селе все так обычно.
Равняемся с коровьими базами. Батя рассказывает, каким богатым был колхоз до войны, только дойных коров около тысячи. А сейчас две трети базов пустует. Он заглядывает в один из таких базов, ворота в который распахнуты, а уходя, с сердцем толкает одно полотнище ворот, и оно наглухо закрывается.
Все так естественно, и распахнутые ворота в пустом базу, и маленькая экскурсия в него, чтобы показать, как ограбили колхоз захватчики, и раздражение Бати, и то, что он выместил его на воротах – они подвернулись под руку, – и только одно показалось мне подозрительным: толчок рукой был рассчитан, именно таков, чтобы полотнище закрылось наглухо. Я сказал об этом Бате:
– Вы не просто толкнули, вам так нужно было.
– Что это мне нужно от каких-то безработных ворот? На что они могут годиться? Скажите! Авось мы и применим. Поучимся, – говорит Батя с тонкой усмешкой.
Словечко «безработные» окончательно убеждает меня, что ворота не безработные.
Подходим к большому пятистенному дому. В пролете открытой калитки стоит грузная женщина лет сорока и, пропуская нас, говорит:
– Милости просим, гости дорогие!
Радушно, искренне, без всякой натяжки.
Одна половина избы будничная, другая праздничная. Нас проводят в праздничную. В будничной начинают греметь самоваром. Батя приоткрывает туда дверь и спрашивает:
– Марковна, для кого заводить собираешься?
– А для всех.
– Нам не надо, мы сначала спать будем. Всю ночь шли.
– Тогда и мы подождем, – говорит Марковна.
– Правильно. А потом все за один стол. Вот если бы баньку завела…
– Вот-вот, – подхватывает наш дед. – Пока мы валяемся – истопится.
– А не вечером? – спрашивает Марковна.
– Вечером мы дальше, – говорит Батя.
Марковна приносит три больших охапки перин, подушек, мы устраиваем широкую, во всю комнату, постель и ложимся. Из партизан с нами остается один Батя, а хлопцы все уходят на село. У них там и знакомые и родные.
Какая же прелесть настоящая человеческая постель! У меня млеет каждая клеточка, из горла рвется счастливый хрюк, как у сытого поросенка.
Я, дед и Федька просыпаемся только после полудня. Батя и Гущин уже выспались, вымылись, сидят в будничной половине, которая полна всякого народа.
Идем в баню. Дед ложится на полок париться, мы с Федькой устраиваемся на лавке. На полке так жарко, что когда я поднимаюсь в уровень с ним, мне кажется, что у меня начинают трещать волосы. Но деду прохладно. Нахлестывая себя веником, он то и дело кричит:
– Вздани! Вздани!
Мы плещем на каменку. Пар дикой волной кидается в потолок, потом, сердито клубясь, спускается до пола, но тут ему неуютно, и опять лезет кверху. Его там набилось столько, что мы еле видим деда.
– Вздани! Кипяточком! – кричит дед, потом вдруг соскакивает с полка, мы думаем, что ему невтерпеж, а дед надевает рукавички – специально выпросил их у Марковны – и снова на полок.
Что делается на полкé, уже не видно. Мы только слышим звук веника – хлесь, хлесь – вскрики деда: «Ай-ай-ай!»
При каждом «хлесь» нас обдает волна жара. У нас такое чувство, что вот-вот от жара лопнут глаза, и мы начинаем отступать: с лавки пересаживаемся на пол, затем ложимся, затем переползаем к порогу, наконец приоткрываем дверь и, как рыбы зимой у проруби, жадно ловим свежий воздух.
Опять слышится: «Вздани! Холодной!» Я ползу, как под навесным огнем, и опрокидываю на каменку большую шайку, чтобы угодить деду. Новый вихрь пара, и в нем голос:
– Дурак! Тебе сказано – окати. Ну, теперича раскрой поскорее дверь, распахни всю!
– Ты, дедушка, сам напутал, сказал: «Вздани».
– Может быть, может, ошибся, – гудит дед.
Дверь настежь. Баня наполняется благодатной свежестью, мы окатываем деда холодной водой, он весь дрожит от удовольствия и бормочет: «Вот-вот-вот! Ну-ну-ну!.. Ой, лихо вымылся!»
– Так можно насмерть замыться, – говорю я.
– И замоюсь – не пожалею.
После бани чай, потом обед, послеобеденный сон и опять чай. За день с нас скатывается вся усталость. К вечеру мы уже напеваем, шутим: «Вздани, холодненькой. Да нет, дурак, окати кипяточком». И радуемся. И самим чудно, как мало надо нам для радости.
Вечером уходим. Наш груз потяжелел – к нему прибавились соленые огурцы и сушеные груши. Партизаны провожают нас. У пустого коровьего база я обгоняю Батю и открываю прихлопнутое полотнище ворот.
– Отгадал, отгадал, – ласково говорит Батя, приостанавливается, прислушивается к шуму на дороге и спрашивает: – А если немцы приедут в наше село?
Я закрываю оба полотна ворот наглухо.
– Правильно. Как видишь, тайна наша нехитрая. Где ворота, где колодезный журавль, где теленок то пасется, то не пасется – помаленьку все служит нам.
Здесь, от коровьих базов, мы поворачиваем в свой лес, а партизаны – в свой.