Текст книги "Том 3. Воздушный десант"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)
В расположение немцев пришла грузовая машина. Что в ней, не видно, она закрыта брезентом, но по тому, как брезент вспучился, ясно, что груз большой. Машина далеко, и мы сомневаемся, стоит ли при нашей бедности обстреливать ее. Машину густо обступили немцы.
– Жалко, нет пушки… – ворчит Федька. – Недурно бы послать снарядика два-три на ужин. – Он и подраненный по-прежнему вечный неугомон.
Мы думаем, что машина привезла еду.
– А все равно не едать им, – вдруг решает Федька и стреляет.
Мы ждем, что в лучшем случае машина загорится. Но результат получается такой: на наш выстрел в машине гремит целый поток взрывов, на немцев летят какие-то темные штучки, как стая вспугнутых птиц, и тоже рвутся, рвутся. Мы догадываемся, что это гранаты.
Когда взрывы умолкают и дым рассеивается, мы видим, что там, где была машина и толпа немцев, теперь чернеет большое выжженное пятно.
– Пошли туда! – зовет нас Антон. – Авось разживемся гранатами: чай, не все разнесло.
Соображения Антона вполне правильны. Ползем осторожно, по окопчикам, по-за брустверчикам, по рытвинам взбудораженной танками земли. Риск двойной: можно напороться на живого немца и на цельную гранату и по неосторожности взорваться вместе с ней.
Гранат цельных нет, а вот немцы живые есть. Они все тяжело ранены взрывами. Нам от них ничего не надо, ни добивать их, ни спасать мы не собираемся, пусть и умирают и выздоравливают сами. Они же, особенно в первый момент, ждут беду, и в глазах у них вспыхивает бешеная злоба к нам, застывает одно-единственное желание – собрать последние силы и убить нас. Убить, испепелить – и ничего больше. А проходит иной раз только несколько секунд – и ненавидящее выражение сменяется просительным: дайте жить, дайте пить.
Пусть живут: если не навсегда, то до конца войны определенно выведены из строя. А пить нам самим нечего. Антон глядит в эти переменчивые глаза то лютых врагов, то несчастных умирающих и ругается:
– Зачем лезли к нам? Поделом вору мука.
– Не туда, Антон, гнешь, – встревает Федька. – Не они виноваты. Их обманули, им втемяшили, что мы угрожаем Германии, а потом мобилизовали, толкнули сюда. Виновники всего – владыки, хозяева страны. Эти сидят дома.
Мы начинаем прорабатывать хозяев и владык в самом широком смысле – и немецких, и японских, и всех прочих, которые преподнесли человечеству кровавую военную кашу.
Люди переросли лоскутное устройство мира. Им нужно единое, всечеловеческое коммунистическое общество.
Время освободиться от всех и всяческих пережитков рабства, установить новые, свободные отношения между народами и отдельными людьми, сделать невозможной войну. Способствовать этому будет целью моей жизни. А сейчас главное – свернуть шею фашизму. И мы с Федькой в это дело внесем свою долю.
38
На ночь перекидывают нас в поле, ближе к Днепру. В это время Красная Армия переходит Днепр, а мы сдерживаем немца, который рвется к переправе. Патроны у нас на исходе, голод и усталость валят нас с ног, но мы держимся упорно. Держимся той радостной мыслью, что наши уже здесь, вот-вот грянет: «Ур-ра, за Родину!»
Женская дружина из партизанок и беженок опять разносит по полю сражения хлеб и кипяток. И с ними – не обман ли это зрения, не мираж ли? – Дохляков.
– Ты зачем здесь, Дохляков-Десантский? – спрашивает Федька.
– Как зачем? Питать вас.
– И где ты нахватался такой смелости?
– Война творит героев. – И Дохляков делает героический вид, насколько это возможно в лежачем положении.
– Если уж из тебя, из такого труса, сотворила героя, то придется верить, что война все может, – говорит Федька издевательски, затем переходит на сочувственный тон: – Но учти: фашистские пули дырявят и поваров.
– Учитываю на все сто.
И действительно, Дохляков передвигается только ползком, стараясь не поднимать головы, и почему-то задерживается возле каждого убитого.
– Он шарит что-то, – говорит мне Федька и ползет за Дохляковым, затем манит меня к себе. Оба хорошо видим, что Дохляков обыскивает убитых и перегружает с них что-то в свои карманы.
– Так вот он зачем здесь, – шипит Федька. – В случае чего обшарит и тебя и меня, заберет адреса, потом будет писать… Катерине…
В это время брызнул немецкий автомат.
Дохляков и не вскрикнул, а только дернулся коротко всем телом и сунулся головой в земь. Мы с Федькой уползли обратно в свой окопчик. Потом Федька изрек:
– Туда ему и дорога. Мне и в могиле не было бы покоя, если бы эта тварь Дохляков-Десантский сохранился живьем, остался позорить нас, десантников.
Начинается новый, третий день. Для танков у нас осталось два патрона противотанкового ружья да одна граната. Подкрепление получить неоткуда. Кругом взрытое поле, и живых тут меньше, чем мертвых, И все перепуталось – где наши, где немцы. Про свой штаб мы ничего не знаем. Вся надежда на наши автоматы, в которых тоже не много жизни.
А танки идут, идут, вот сразу штук пять, и ведут такой огонь, что нельзя приподнять головы. Идут прямиком на нас. Мы прикидываем, как лучше израсходовать оставшиеся патроны и гранату, подождать ли еще или начинать огонь. Общая стрельба действует заразительно, иногда ненужно, вредно, начинаешь стрелять против воли.
Осколки снарядов, как жернова, перемалывают бруствер нашего окопа, земля сыплется на нас ручьями, над головой злобный, ржавый визг. Танки почти рядом, мы чувствуем сотрясение не только стенок окопа, но и дна.
– Пора, – говорит Федька. – Бью!
И не бьет… Я припадаю к нему, хочу разорвать, сдернуть обмундировку, но руки скользят по быстро намокающей кровью одежде. Федька ранен осколками сразу в несколько мест. Моя возня увеличивает и без того нестерпимую боль, и Федька хрипит из последних сил:
– Брось, дай умереть. Напиши Катерине: убит… прямо в сердце. Увидишь ее – поцелуй от меня. Она была мне одна за всех – за мать, за отца, за невесту, за жену. Одна за всех.
Он любил ее, далекую, никогда не виденную, не целованную. А все выдавал нам, своим товарищам, за шутку. Ну как я напишу об этом Катерине? Ах, друг мой, жил бы и писал бы сам!
Наконец расстегнул на Федьке десантскую куртку, из грудного кармана гимнастерки достал документы. Больше заниматься с ним некогда и незачем: он умер. Хватаюсь за ружье, выпавшее из рук моего друга, и посылаю патроны в головной танк. Один, другой… Ушли все. Сердце готово разорваться: неужели промазал? Нет, танк горит.
Один из танков начинает утюжить соседний окоп. Я не знаю, кто там, но кто бы ни был, он – наш, мой друг, друг Федьки. Я швыряю под танк последнюю гранату. У танка срывает гусеницу, он стоит, но продолжает вести огонь. К нему подходит другой танк, а затем круто поворачивает в мою сторону.
Я со своим пустым ружьем лежал в тесном глинистом карманчике. Когда между мной и вражескими танками осталось не больше сотни метров, когда я считал время уже не минутами, не секундами, а мигами, поблизости ударил снаряд. Стенки карманчика сдвинулись и погребли меня живьем. Непогребенной осталась только голова, будто нарочно, чтобы я видел свою смерть. Танки все приближались и с ходу вели сильный огонь. Десантники открыли ответный. Потом танки и люди сблизились настолько, что в дело пошли гранаты.
Танки стреляли, утюжили наши окопы, давили наших людей, горели, взрывались, – их было много и хватало на все. Мои товарищи, как утопающие, то поднимались над окопами, то падали в них. Понять, кто упал для спасения жизни, а кто уже потеряв ее, было нельзя.
Я видел все, до самых последних мелочей, вплоть до выражения лиц, до судороги ртов, которые, я догадывался, выкрикивали проклятия, и ничего не слышал, оглушенный снарядом, и ничего не мог, стиснутый тяжелой глиной.
Не передать, какая тоска была во всем моем теле, как я рвался туда, к товарищам.
И если для других тишина – отдых, счастье, то для меня – смертная тревога сердца, холод и тяжесть могильной глины.
Вот еще танк. Вместе с потревоженной землей с бруствера окопчика свалился на меня мертвый Федька, и возле него прошел танк. Я весь в земле, меня так сжало, что не могу шевельнуться. Мне сильно свернуло набок голову. Но я еще жив, мою смерть принял на себя мой друг, принял и в мертвых, как не раз принимал в живых.
Начинаю ворочать головой. Наконец вывернул из-под убитого друга. Пробую шевелить плечами, руками, расшатываю себя, как расшатывают столб, когда нужно выдернуть.
Кое-как высвободил правую руку, дал ей отдохнуть, потом достал десантский кинжал. Режу, пилю, сверлю кругом себя землю. Стала немножко порыхлей. Вот свободен до колен, а встать не могу, нет сил. Оглядываюсь, как маленький вороненок, который еще не научился летать. Вижу, идут немцы, собирают своих убитых и раненых. Снова прячусь под труп моего друга. Немцы пускают в него еще пулю.
Земля, спаси меня, своего несчастного сына! Мы все твои, Земля, все из тебя. Хоть и не так грубо, не так прямо: «Взял бог ком глины и слепил человека», – как думают верующие, но все из тебя. Спаси меня, Земля! Я отвечу тебе тем же: всю жизнь буду работать, чтобы тебя не терзали больше снарядами и бомбами, не кромсали гусеницами танков. Дай мне, Земля, еще увидеть солнце!
Когда немцы отошли, я начал разминать плечи, руки, ноги. Меня сильно жамкнуло землей, и все во мне онемело. Разминаю себя и чувствую, что ко мне возвращаются силы, возвращается и слух, – медленно, по капельке, но возвращается. И так собираю их долго-долго, до темноты. Затем опоясываю себя и мертвого друга одним ремнем и ползу, сам тоже еле живой.
Кругом немецкие голоса. Наши отошли. Но недалеко, иногда я слышу их. Одному доползти – тут и делать бы нечего, но вдвоем… Порой наваливается такая слабость, что не могу держать головы и прижимаюсь лбом к земле. Оттуда идет прохлада, а с нею сила. Свежесть приглушает жажду. Чем бы хоть немного приглушить еще голод. Особенно раздражают всякие запахи, некоторые даже до тошноты. А запахов много, и все резкие: гари, пороха, бензина и пота.
Всходит луна. Мне кажется, что этот глаз неба сегодня глядит особенно пристально, с выражением недоумения, тревоги, печали. От трупов людей и машин ложатся тени. Среди них я вижу одну, которая движется, и в ту же сторону, куда пробираюсь я. Это кто-нибудь из наших. Я достаю десантскую дудочку и негромко сигналю. Мне не отвечают, но тень замирает. Я сигналю снова, настойчиво и нежно, насколько позволяет грубоватая и к тому же надломленная во всяких невзгодах дудочка. Тень осторожно ползет ко мне. Когда до полного сближения остается метров двадцать, тень говорит:
– Свой?
– Свой.
– Назовись!
Называюсь. К нам быстро подползает дед Арсен и тянет руки, чтобы обнять. Но, заметив, что Федька никак не встречает его, он опускает руки и спрашивает:
– А чего с ним?
– Убит.
– Убит? – Дед переползает к Федьке, гладит окоченелые руки, целует холодное, уже запредельное лицо, затем прижимается щекой к щеке мертвеца и шепчет: – Сынок, сынок… Как же это ты, а? Э-эх!
Переборов горе, дед пристраивается к Федьке с другого боку, и мы ползем дальше. Дед пыхтит, видно, что старается изо всех сил, по я почти не чувствую облегчения: сил-то у деда осталось еще меньше моего.
В первом же теневом пятне мы останавливаемся отдохнуть.
Я спрашиваю, каким образом, зачем дед очутился на этом поле.
При деде нет никакого оружия, ни шинели, он в своем прежнем, деревенском виде, в руках у него железная крестьянская лопата.
– С разведки иду.
– Да, Антон сказывал. Постой, когда это было?
– Давно. С той самой проклятой разведки и бреду. И сам не верю, при мне ли моя голова аль отдельно валяется.
– При тебе, при тебе.
– Может ведь так не посчастливить человеку! Берем мы Свидовок, а комбат Сорокин говорит: «Надо еще брать Дахновку. Только сперва надо разведать. Кто пойдет?» «Мне, думаю, удобней всех». Снял шинель, а под шинелью у меня все мужицкое, сдал автомат, взял в одном дворе вот эту лопатку, – одним словом, ходил копать картошку. Иду – пропускают. К ним ведь иду, сцапать всегда успеют. Пришел в Дахновку, узнал, что надо, и обратно пошел. Лучше бы ночи подождать, а мне не терпится. И прошел постов пять. А на шестом прицепились. Я и так и этак: из Дахновки, мол, в поле картошку копать иду. Назвался Платоном – в Дахновке живет такой старик и на меня сильно похож. Не верят. Да и не слушают, да ни бельмеса и не понимают по-русскому. Лупят меня кто прикладом, кто кулаком, кто плеткой. Сильно помяли. Но и обозлили дюже. Потом дали двух автоматчиков и погнали обратно в Дахновку.
Автоматчики глядят на меня так себе, не зло, автоматы несут кое-как: немцев-то кругом много, бежать мне некуда.
А я бежать задумал. Вот захотели автоматчики покурить, остановились. А у обоих трубки. Это мне на руку. «Пока они набивают – я удрать попробую. Что будет, все равно во всех концах смерть», Ну, они за кисеты, а я лопату покрепче сжал. Они к зажигалкам припали, а я как хлестану лопатой по башмакам. Один сразу упал. Другой – за автомат. Только я опередил его. Потом обоих доколотил как следует. Хотел снять автоматы, да вижу – немцы подходят, свои ноги унесть бы. Я – в поле, где траншеи. И вот до сей ночи скитался там, на брюхе ползал. На брюхе-то мозоли, чуть дыру не продрал. Как ни подниму голову – немцы и немцы. Будь при мне автомат, с сотню перехлопал бы. Наши и Дахновку взяли, а я все кружавлю промеж немцев. И тебя сперва за немца принял. Под конец каждый куст стал немцем мерещиться.
Утром мы еще в расположении противника. Чтобы дать один большой бой в тылу врага, сколько надо положить трудов, всяких ухищрений: залететь, уцелеть, собраться, приготовиться к бою. Сколько надо терпения, храбрости, человеческих жизней! А называется все это так коротко – воздушный десант. Коротко, легко – воздушный.
Сзади на нас наплывает гул танков. Но вот и впереди, где наши, тоже раздается гул. Он хорошо знаком нам, он подобен гулу горного обвала: это музыка наших гвардейских минометов – «катюш». Они бьют уже с этого берега. Снаряды с огнистыми хвостами звездным дождем пролетают над нашими головами. Они вонзаются в поле, по которому идут танки противника, и поле вздымается темно-багровым облаком. Оттуда плывет на нас едкая, вонючая гарь. Это все, что осталось от одушевленной и неодушевленной немецкой силы, которую накрыли «катюши».
Впереди мы опять слышим родные голоса. Они быстро приближаются. Вот такой знакомый, дорогой клич:
– Малыши, за мной!
Сорокин ведет в атаку остатки нашего батальона. Рядом с ними идут новые солдаты, одетые по всей форме. Это тоже свои, родные люди, вчера перешагнувшие через Днепр.
Первой же атакой наши отбивают у немцев ту полосу земли, на которой лежим мы с дедом. Мы опять среди своих. Нам рассказывают: Днепр форсирован, переправилась уже целая наша дивизия, она хорошо воспользовалась тем моментом, когда десантники и партизаны сковали на этом участке силы немцев. Штаб фронта объявил десантникам благодарность, отличившихся приказал представить к награде.
Кто-то уже поставил зеленую защитную палатку с красным крестом, скорей всего наши, что перешли недавно Днепр. Она большая, новая, у нас в бригаде не было таких, и обслуживают ее новые, незнакомые медсанбатчики.
Палатка широко окружена ранеными. В отдельном месте, но поблизости лежат убитые. Мы с дедом Арсеном оставляем там Федьку и переходим к раненым, поискать своих товарищей. Здесь можно ходить не укрываясь, не склоняясь. После долгой десантской жизни и радостно и странно, что не надо остерегаться. Бой идет далеко, уже невидим, а только слышим вроде однообразно гудящей огромной мельницы, перемалывающей зараз целые районы. От большого села Свидовок, где около тысячи дворов, и окружающих деревень остались только пожарища.
Идем, внимательно вглядываясь в каждое лицо. Десант так обработал всех нас, что поглядись в зеркало – и сам себя испугаешься. Край здесь черноземный, и мы все черны, и на нас все черно, будто нами, как помелом, подметали в печках, чистили печные трубы.
Раненые все в одном месте, вперемежку, и лежачие, и сидячие, и ходячие. Жалоб, криков не слышно.
Наши золотые девушки Настёнка, Танюшка, Валя Бурцева опять превратились в медсестер и оказывают первую помощь. Возвышаясь над всеми, стоит Антон Крошка и глаголет что-то. Валя Бурцева перевязывает ему левую руку.
– Живы, целы? – спрашивает он нас. Теперь «жив, цел?» заменяет все и всяческие приветствия, а «до свиданья и прощай!» заменились «скорей поправляйся!».
– А как же ты – прошел огонь, воду, медные трубы, медвежьи зубы и вдруг сплоховал? – говорю я Антону с шутливо-дружеским укором. – Это не похоже на тебя.
– Да вот укусила сука война. И в самый локоть, в самый сгибчик. Теперь списывай руку.
– Неужто отрежут? – И наш бригадный дед Арсен начинает выливать сочувствие: – Ай-ай! Вот оно как бывает. Ну, ты того… рука не голова. А мог запросто потерять голову: она же у тебя целиком торчит выше всех.
– Погоди айкать! – останавливает деда Антон. – Резать не обязательно, я попрошусь к такому доктору, который не любит резать. Вот стрелять водноручку как буду?
– И не надо. Теперь мы без тебя довоюем, – храбрится дед. – А ты поезжай в свою тайгу!
– И в тайге нельзя без ружья.
– Научишься, приспособишься стрелять и воднорук, – утешает Антона дед. – Ты мужик ловкий, изворотливый.
Да постараюсь извернуться. Мне без тайги и без ружья не жить. Одно умею – таежничать. А ее, войну-змею, надо убить. Надо так сделать, чтобы никому никогда больше неповадно было соваться в чужую землю, в чужой дом. – Антон повернулся ко мне: – Слушай, парень: уцелеешь в этой мясорубке – учись прикончить войну навсегда! Жалко, упустил я время учиться. Был бы теперь инженером.
– Еще успеешь. В вузы принимают до тридцати пяти лет, – сказала Валя Бурцева. – А тебе сколько?
– Двадцать восемь.
– Можешь два вуза окончить.
– Не только годы помеха. Женат я, пара детей, к тому же недоучка, и что знал, все перезабыл. Такому садиться за парту один смех. – Антон безнадежно махнул здоровой рукой. – И говорить не стоит.
А Валя сказала:
– Напрасно унываешь. Таких – женатых, детных, недоученных – после войны много сядет за парту.
– Все может быть, – согласился Антон.
И совсем тихо лежит переводчица Полина. Ее ранило осколками в ноги. Что нарушено, пока не известно, но ранена тяжело. И ни стона, ни жалобы. Терпеливая, стойкая, храбрая женщина; одинаково с солдатами рыла окопы, землянки, делала все переходы с полной десантской выкладкой, воевала рядовым солдатом, ходила в атаки в одной боевой цепи с мужем. Если уж вместе, то всегда, везде вместе. Бывают, есть удивительно преданные женщины!
Полина спрашивает о Сорокине:
– Жив-цел?
– Все в порядке.
– Не говорите ему про меня. Пусть узнает потом, когда вернется из боя.
Приходят машины и увозят раненых на тот, на спокойный берег Днепра. Мы с дедом желаем им скорой и полной поправы, они нам – победного окончания войны. Танюшка перевязала мою рану. Мы решили, что она не опасна, я могу остаться в бригаде и покажусь докторам, когда осядем на отдых.
Мы, десантники, сделали свое – помогли основным войскам нашей армии форсировать Днепр. Нас срочно выводят из боя кормить и отдыхать. Пушки, танки, самолеты, «катюши» развели такой дым и подняли такую пыль, что солнце весь день глядело тусклым, нелучистым кружком, тоже будто запыленное и задымленное. Мы зарывали в братскую могилу наших убитых. Зарывали недожитую жизнь, убитую юность, неузнанную любовь, оборванные мечты. Ах, сколько всего зарывают, когда покойнику двадцать лет!
Зарыли Федьку. Было бы легче, если бы зарыли и меня рядом с ним!
Выглянул пунцово-красный козырек закатного солнца и тотчас скрылся, будто солнце не захотело видеть нашу работу, отвернулось от нас. Похоронили и пошли нестройно, враздробь. Теперь от нас не требовали ни воинственного вида, ни затянутых ремней, не считали, сколько оторвано пуговиц.
Я вышел из сумбурного людского потока, оглядел Землю. Мне захотелось крикнуть: Земля, Земля! Ты, Земля, моя, наша первая, наша главная защитница и благодетельница. Ты кормила нас разными плодами и кореньями, ты поила из своих ключей и луж, ты укрывала в лесах, травах, оврагах, в ночной темноте. Ты, Земля, всегда была с нами, ты – наше первое прибежище, наша заступа, наша солдатская мать.
Будь благословенна, Земля, спасшая нас в своих добрых старческих морщинах! Будьте благословенны, люди доброго сердца и героического мужества!
Я прилег грудью на Землю, раскинул руки, чтобы обнять побольше, пошире, всю, и поцеловал ее.