Текст книги "Том 3. Воздушный десант"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц)
Переползаем на другой склон. Пейзаж там такой же: поля, исхлестанные широкими фронтовыми дорогами, на них беспокойный муравейник разных машин, над которыми гривами и хвостами треплется черная пыль. И здесь «бо-бо!».
Перебираемся на дно оврага, будем ждать, когда «спустится» ночь. Много раз читал я: «спустилась ночь», «На землю упала ночная мгла», «Ночь нисходит на мир»… – и мне казалось, что так и надо, так и бывает: ночь спускается, мгла падает, сумрак окутывает землю сверху. Раньше я не приглядывался к этому, не думал об этом. Но здесь, в десанте, мотаясь ночами по оврагам, я понял, что пишут неверно. Вечера, сумерки, ночи не падают к нам сверху, не спускаются, не нисходят на землю, а, наоборот, поднимаются, восходят от земли к небу. А вот день и свет спускаются, нисходят.
Посмотрите, как начинается день: на земле еще тьма, сумерки, а в небе облака уже сверкают от солнца. А уходит так: на земле уже темно, а облака еще в солнце. День у облаков и высоких гор всегда длиннее, чем в низинах, у горных подножий.
Сейчас в овраге очень хорошо видно, как происходит замена дня ночью. Только что в овраге был ясный, полный день с солнцем. Но вот солнце скрылось за крутиком, и день поднялся выше, на склоны оврага, на деревья, а глубину, откуда ушел он, занял синий ночной мрак. И он не упал, не спустился, как пишут часто, а как бы поднялся из земли. У земли ведь нет своего дня, своего света, у нее только мрак, только ночь. День и свет земля получает от солнца, и когда солнце и рожденный им день начинают уходить, следом за ними, не медля ни одного мига, наплывает, восходит над землей ночь. Лиши землю солнца – и на ней будет вечная сплошная чернь, где ничего не видно, даже самого себя. Поднесешь руку к глазам и не увидишь. Страшно подумать. Фу!
День и свет выползают из оврага, освобождают его, следом за ними поднимаются ночь, темень и заливают овраг, как вода из подземных источников.
Мы с Федькой поднимаемся следом за ночью. Пока наверху день, свет, нам нечего делать там. Но вот ночь затопила весь овраг до краев, перекрасила в одинаковый темно-серый цвет коричневую, красную, малиновую, желтую, багряную листву дубов, осин, берез, черемух.
– Теперь пора, – говорит Федька и тянет руки обниматься.
Он во всем нетерпеливей, быстрей меня. Я – ленивый, задумчивый увалень и вот сейчас с большим удовольствием повспоминал бы еще деревню, детство, что угодно, либо уснул крепко-крепко. А Федька обнимает, целует меня и бормочет:
– До свиданья, мой увалень-валун, катись легко и счастливо! Пиши. В самом деле пиши! Посылай с кем-нибудь, с кем придется, в штаб бригады. Я обязательно стану писать тебе. Вернемся в бригаду – получим.
Мне нравится эта придумка. Вряд ли мы вернемся в бригаду одновременно, и тому, кто придет раньше и получит письма, будет приятно знать, как поживает его дружок. А может случиться, что кто-то из нас совсем не вернется, и тогда эти письма… Но об этом не стоит думать. Я тоже обещаю писать.
Расставаясь, мы обнимаемся, целуемся.
Последний раз оглядываюсь на Федьку. Он тоже оглядывается и говорит:
– Желаю тебе зеленую улицу!
Это у нас вроде: «Счастливого пути! Скатертью дорожка!» Я желаю ему того же. И глядим, глядим друг на друга. Как трудно оборвать последний взгляд!
14
Снова один. Над полем еще светловато, и в небе еще широко горит заря из нескольких полос – бледно-красной, зеленоватой и лиловой. Мне надо дождаться, когда ночь поднимется от земли до неба, смахнет последние отблески дня и солнца. А пока есть видимость – оглядеться, изучить обстановку.
Ложусь под широкий, сильно пониклый куст черемухи. Впереди у меня редколесье, за ним – поле и деревня со множеством колодезных журавлей. Позади, близко, – овраг, весь непроглядно затопленный темнотой, словно бездонный.
Неторопливо ошариваю глазами местность – выбираю самый надежный маршрут до села. Примерно половину пути можно сделать по редколесью. Дальше – чистое сжатое поле. Ни кусточка на нем, ни деревца, ни охапки соломы. А самое скверное – придется пересекать две широкие фронтовые дороги с непрерывным потоком машин.
Пробую наметить другой маршрут, потом третий… У всех самая главная неприятность – дороги – неустранима. Начинаю думать, не обойти ли село стороной. В таком бойком месте вряд ли найду десантников. А если они есть, то им ничего не стоит пробежаться в Таганский лес, до лейтенанта Гущина.
Голод и жажда, особенно жажда, тянут меня в село. Переползаю от одного темного пятна к другому – это купы кустарников, отдельные деревья, пни. Около них могут затаиться десантники. Сигналю фонариком и дудочкой. Ответа нет. Вызвал только переполох у фашистов: полетели ракеты, поползли огни прожекторов, началась стрельба.
Надо перебираться через широченную фронтовую дорогу. Который уже раз за одну неделю десанта.
Таюсь в жиденьком перелеске. По дороге густо едут всякие машины, подводы, верховые. Равняясь с перелеском, некоторые из фашистов открывают огонь, кто пулеметный, кто автоматный. Сперва думалось, что бьют по мне. Но постепенно убеждаюсь, что это немецко-фашистский ночной огонь. Нам еще на учебной базе, до десантирования, говорили, что ночью фашиста в наш русский лес не заманишь, не загонишь, даже поблизости он не может пронести без страха свою заячью душонку. Вот и палят, палят вслепую, как попадя, чтобы подбодрить себя, чтобы партизаны и десантники думали: «Ого… Противника тут много, слишком много. Нельзя завязывать бой, надо отставить налет».
Вот двое верховых остановились на дороге и все поглядывают в мою сторону. Показался танк с автоматчиками на броне. Конники начали махать и кричать им. Танк остановился. По тому, как жестикулировали конники, легко было догадаться, что они уговаривают автоматчиков и танкистов прочесать мой перелесок.
Но не сговорились, танк хлестанул по перелеску короткой пулеметной очередью – явно для очистки совести – и загремел дальше, а верховые ускакали в противоположную сторону.
Машин на дороге все еще много; если ждать, когда пройдут все, можно дождаться только худшего – рассвета и солнца. Надо или отступать обратно в Таганский лес, или перебегать дорогу сейчас, немедля. На той стороне нет близко никаких укрытий, единственное укрытие там – ночь, и, пока не кончилась она, надо что-то найти на день.
Машины идут с зажженными фарами. По дороге, не прерываясь, струится свет. Так в свете я и пополз на другую сторону. Меня заметили. Началась пальба, теперь палили явно по мне. Я слышал, как шлепались оземь пули, иногда меня обдавало пылью.
Не помню, как перемахнул дорогу, на четвереньках или во весь рост, какой-то срок ничего не сознавал, кроме того, что бьют по мне, и снова начал понимать окружающую обстановку уже за дорогой. Лежа на земле вниз брюхом, я бешено работал руками, ногами, всем телом, бешено рвался из полосы света, но полоса эта становилась все ярче-ярче, и, наконец, догадался, что бесполезно соперничать с нею, ни уползти, ни убежать невозможно: ведь ее несет машина. Выбор у меня невелик – либо мне подбить машину, либо погибнуть. И я обернулся для боя.
Машина была совсем близко и сворачивала с дороги на поле, за мной. От этого полоса света уходила вправо, а слева надвигалась темнота. Жизнь давала мне последнюю щелку и последнюю секунду для спасения. Одним огромным, звериным прыжком я перескочил из света в темь и оттуда длинной очередью из автомата стеганул сперва машину по фарам, ослепил ее на оба глаза, затем прошил мотор, кабину, кузов. В машине послышались крики, брань. Я послал в них еще порядочную добавку и побежал прочь от дороги. Когда на дороге заиграл свет новых машин, я был уже далеко, лежал в низинке, и свет проплывал выше меня.
Переполох, учиненный мной, надолго прижал меня к земле. Фашисты освещали поле и дороги ракетами, вели с разных сторон пальбу. Я понимал, что это неопасно, заметить меня среди неровного, где вспаханного, а где развороченного машинами поля, невозможно, если буду лежать смирно, как убитый.
На этот раз я оказался молодцом – перележал переполох на одном месте, а когда затих он, пополз снова к деревне. Там густо, во всех домах, огни, несколько больших костров на улице. Шум, лязг, дребезг машин. Немцы, должно быть, остановились на ночевку.
Там нечего искать десантников. Но я ползу: меня гонит жажда. Где-нибудь, как-нибудь найду там воду.
Времени, пожалуй, скоро полночь. Я определяю его на глазок, часы пока не надобны, и, чтобы не раздражали, держу их в вещевом мешке. Машин меньше. Вторую дорогу и весь кусок поля до деревни переползаю без всяких злоключений. Только вот постоянно натыкаюсь на какое-нибудь железо. Концы, обрывки, целые неразмотанные бухты колючей и гладкой проволоки, осколки снарядов и бомб, гильзы, пустые банки, куски железа, болты, гайки, целые трупы автомобилей, самолетов, мотоциклов, плугов будто нарочно при каждой передвижке лезут мне под ноги, под руки, хватают, царапают, колют меня своими острыми углами, концами, шипами, рвут мое обмундирование.
Вот сейчас напоролся на что-то острое, зубастое, ребристое, на какого-то неведомого зверя, затаившегося в бурьяне. Осторожно, каждую секунду ожидая, что зверь «цапнет» меня, ощупал его руками. Будь ты проклята! Груда железных борон, брошенных вверх зубьями. Шарахнулся от них в сторону и гулко стукнулся лбом об какой-то барабан. В темноте да среди бурьяна не видно, что вокруг меня. Снова надо шарить руками. Пустая железная бочка.
Попятившись от нее, ткнулся в колючий, неподступный остов, похожий в темноте на скелет допотопного чудовища. Опять долго шарил, пока не понял, что это скелет жатки. Оставили ее среди поля с поднятой платформой и взгроможденными кверху граблями-крыльями. Все деревянное у жатки прогнило, издырявилось, а железное обнажилось, ощерилось, стало как бы злым.
Прямой путь к деревне перегородило мне большущее кладбище исковерканных колхозных машин, телег, дырявых бочек, пустых ящиков, заросшее бурьяном. Переползая через него, можно выколоть себе глаза, пораниться хуже, чем в бою, пришлось обползать его кругом.
Когда живешь по-десантски: ползком, на подножном корму, ночью не спишь, как филин, живешь с постоянной опаской и оглядкой, вглядываешься во все, – открывается много такого, чего раньше не замечал.
Например, как густо всякими-всякими тварями, всяким-всяким живьем населена земля, тот ее самый верхний пласт, который мы топчем и пашем. Кишащий жизнью мир. А мы его безжалостно, грубо терзаем колесами, плугами, лопатами.
А какие переходы от дня к вечеру, вечера к ночи, от темноты к рассвету и новому дню! Как наряжаются деревья, и всегда, и особенно осенью! Наш цветовой язык – бедняк, нищий перед богатством природных красок, оттенков, сочетаний. Все наши слова – красный, желтый, синий, фиолетовый и прочее и прочее – не передают и тысячной доли колорита жизни.
Под руки стали попадаться какие-то длинные, гибкие хлысты. Разглядеть, что это такое, было темно, узнать на ощупь не смог, тогда пожевал, и хлысты показались повялыми, обобранными и брошенными огуречными плетями. Значит, тут огород, огуречник. А в огородах всегда можно найти что-нибудь: лейку с недовылитой водой, яму для сбора дождей, нередко бывают колодцы.
Я нашел бочку. Вода, правда, застарела, сильно воняет, но зато полна бочка. Вот когда устрою водопой, напьюсь на всю жизнь!
В улице, освещенной огнями из домов, – фашистские патрули, ясно слышу их мерные шаги, негромкий говор, вижу матовый отблеск автоматов, пуговиц, пряжек.
Начал раздвигать верхний слой воды, уже заплесневелый и загустевший киселем, и не то звякнул флягой о бочку, не то патрули сами заметили меня и пошли в мою сторону, сразу двое. Я пальнул в них из автомата и отступил на кладбище машин, в бурьян. Напиться не успел.
Перед утром жажда снова пригнала меня в ту же деревню, к той же бочке. Я решил поступить, как при артиллерийском обстреле: там безопасней всего место, куда только что упал снаряд, – новый почти наверняка упадет в другое. Так оно и получилось – мне никто не мешает. Напившись и отойдя немного, снова возвращаюсь к бочке, уже в третий раз, и еще пью, пью, набираю воды и во фляжку.
Из всего, что есть на свете, самое вкусное – вода. Любая, всякая вода! Она утолила не только мою жажду, но и голод, успокоила душу, примирила меня со всеми невзгодами десантской жизни, осветила мою жизнь полным довольством и счастьем. Мне на сей миг ничего не надо, хочу только спать. Но это вполне в моей власти.
Лес далеко, его совсем не видно. Поля сжаты, голы, В деревне полно фашистов. Но рядом огромное непроходимое кладбище машин, заросшее бурьяном. И какой великолепный бурьян! Заползаю в него, становлюсь в полный рост, чтобы померяться с ним. Где мне до него! Я скрываюсь в нем не только весь с головой, а даже с поднятыми руками.
Скрытно, надежно, темно, как в могиле. А больше мне ничего не надо: я так хочу спать, что груды железного лома, исковерканных деревянных ящиков, битых кирпичей для меня пышны и мягки, как постель из свежего сена. Ложусь, не разбирая, что окажется подо мной.
Надо стянуть вещевой мешок. Он так улежался на моей спине, точно прирос к ней, «А ну, слезай, Сидор Иваныч, слезай! Довольно поездил на мне, теперь я потешусь на тебе. Ложись вот так, в голова, я – на тебя сверху!» Натягиваю сильно пилотку.
Хорошо! Лежу с закрытыми глазами и ушами. Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не думаю. Ненадолго, зарницей, мелькает мысль: наверно, вот так же наступает смерть. И чего так боятся ее люди?
Засыпаю и сплю долго, крепко, всеми клеточками организма. Когда просыпаюсь, у меня именно такое чувство, что выспался до предела, и проснулся без какой-либо побудки со стороны, а по одному тому, что вышло, иссякло все желание спать, как выходит у часов весь завод.
Время перевалило за полдень.
Солнце катится под горку, на покой. Пока не закатилось совсем, мне надо расспросить кого-то о дорогах, деревнях, лесах, о десантниках, раздобыть хлеба. Обидно по-свински жрать желуди, когда рядом деревня, во дворах поднимаются выше заборов золотистые клади свежей пшеницы, все дома разливают широко вокруг себя запах хлеба из муки нового урожая.
Неотрывно гляжу на деревню. Куда подевался наш народ? Немцы везде: проезжают на машинах, толпятся на улицах, качают журавлями воду, варят еду в домах, на кострах, в походных кухнях. А деревенских жителей почти не видно. В огородах еще полно картошки, много подсолнухов в шляпах, кукурузы с початками, но почему-то ничего не убирают. Мелькнет изредка ребячья головенка – и все.
Удача: около деревни, прямо от садов, начинается овраг, заросший всяким кустарником, который в глубине оврага, в затишье и прохладе, еще мало тронут увяданьем и сохранил почти всю листву. Великолепное место и для сна, и для наблюдения, и для налета, и для обстрела – для всего, что может потребоваться десантнику.
Обеспечив себя квартирой, иду промышлять еду и питье. Меня опять донимают голод и жажда. Голод можно заткнуть желудями, капустной кочерыжкой. С жаждой хуже: ее не заткнешь ничем, ее приходится заливать.
Невдалеке от оврага брезжит сквозь вечерний туман что-то белое. Подползаю ближе – хуторок в одну хату с надворными постройками, огороженный плетнем. Окна закрыты ставнями, ворота заперты; за ними, чуя меня, лает и рвется цепной пес; по тому, как визжит железо по железу, понятно, что цепь скользит по проволоке и пес достает во все уголки двора.
Стучу в ставень и раз, и два, и три… Напрасно.
Потоптавшись впустую под окном, ухожу обратно в овраг. Я ухожу, а пес лает, рвется, – чего доброго, накличет на меня фашистов.
По оврагу я подобрался до крайней хаты, почти вплотную, и вижу, что старик со старухой роют в горе щель для укрытия от воздушных налетов. Они так увлеклись работой, так торопились, что мне пришлось окликнуть их не один раз. Наконец услышав и увидев меня у щели, на желтопесчаном отвале, старуха принялась креститься, а старик отмахиваться обеими руками. И оба сердито, быстро, захлебываясь, шептали:
– Сгинь, сгинь, хлопче! Беги в лес. Кругом гитлеры шукают вас.
Я спросил, что слышно про десантников.
– Ничего, хлопче. Мы глухие, старые, ничего не слухаем. Ничего нам не надо. Пожалей нас, хлопче, беги в лес! Увидят аспиды – придется принимать смерть без покаяния. Здесь была жизнь ад, мука – и там будет ад, мука.
– Налейте воды! – Я отцепил флягу, подал старухе.
Старуха принесла флягу воды.
– Теперь, хлопче, с богом!
– Спасибо! Держать будете – не останусь.
И пошел вниз по скату оврага. А сзади как сыпанут по мне из немецкого автомата. С кустов густо полетел сухой лист. К счастью, взяли выше моей головы. Я – бежать. Автомат бьет вдогонку.
Я пал на землю и покатился по крутому откосу на собственных ягодицах, как на салазках. Автоматчики в овраг за мной не пошли, стрельба утихла. Но когда я катился, моя фляжка открылась и вся вода вытекла.
Хорониться в глубине оврага опасно: вдруг немцы вздумают прочесать его, – и я держусь наверху ската, вблизи поля.
Всходит солнце. Сквозь облака и туман оно выглядит мутно, белесым и мертвым, без сияния, как глаз, закрытый бельмом. Деревушка просыпается. Хорошо вижу колодезные журавли, они будто раскланиваются друг с другом или с кем-то, приветствуют с добрым утром. Хорошо слышу звон ведер и плеск воды. Журавли и ведра сильней разжигают мою жажду, и без того уже нестерпимую.
Из печных труб поднимаются султаны черного, серого, голубоватого дыма. Постояв немного над крышами, они разрываются на небольшие клочья, которые начинают отдельную, бездомную жизнь, а потом исчезают бесследно в тумане. Слышу из деревни голоса, стук разной работы: пилят и колют дрова, вбивают гвозди.
Жду, когда выйдет кто-нибудь из деревни. Невдали от меня вьется свежая полевая дорога, наезженная крестьянскими телегами во время уборки полей. А в полях убрано не все.
Ждал не напрасно, по дороге идут три женщины с лопатами на плечах. Чтобы не напугать их неожиданным появлением, начинаю высвистывать на дудочке разные трели. Женщины прислушиваются.
Когда они равняются с моим кусточком, я поднимаюсь над ним и говорю:
– Не боитесь, я свой.
Они удивились, но не испугались, а взяли от меня чуть в сторону и продолжали идти.
– Остановитесь, выслушайте! Дайте мне воды. Я же свой.
– То и плохо, что свой, – сказала одна, должно быть не мне, а своим товаркам.
– А слышали, знаете, – возбужденно сказала другая, – сегодня гестапа сгарапкала дида Якима вместе с бабуней Якимихой. Сама видела, как поутру, на ранней-ранней зорьке, провели их в комендатуру. Они рыли щель, а этот свой и набеги на них и попросил: «Дай воды, не уйду без воды». Пока наливали воду – приметили немцы, открыли пальбу. Свой-то убежал, а старикам куда?!
Говорили будто про себя, меня будто совсем не было, но говорили с нажимом, возможно – для того, чтобы слышал и я. Прошли, не взглянув на меня.
Неужели я подвел старика Якима и Якимиху? В конце концов они оказались добрыми душами – дали мне воды.
Облака свалились с небосклона за горизонт, реденький туманчик незаметно испарился, словно и не было, развернулся яркий день с обжигающим и ослепляющим солнцем. Я потерял надежду перехватить кого-либо и спустился в овраг, где сохранилась еще ночная прохлада, вытянулся на густой, некошеной траве, под голову сунул вещмешок.
Весь день провел без сна, в тревоге: «Вот начнут прочесывать овраг, вот гаркнут ненавистное «хальт».
С вечера двинулся к неясно маячившим вдали деревням и перелескам. Под утро смертельная усталость свалила меня среди полей у старой одинокой осины, разбитой молнией. Одинокая осина среди поля да еще на высоком бугре – плохое укрытие. Но это – единственное, что доступно мне.
Молния ударила осину в самое сердце и распорола на три части, на три ствола, – так они и стоят, и не отдельно, и не слиянно, и не вместе, и не врозь. Им неудобно, они мешают друг другу и скрипят, скрипят, не то жалуясь кому-то, не то ссорясь между собой. Может быть, они хотят соединиться в прежнее цельное, стройное дерево, но это не получается, вот и стонут, охают.
– Ну, старуха, принимай гостя! – говорю осине. – Чего скрипишь? Трудно, больно? И мне трудно. Укроешь, не выдашь? Так уж судьба распорядилась: ты да я – на все поле, надо помогать друг другу. – И прижимаюсь к осине, как, бывало, в детстве прижимался к бабушке.
Надо мной спокойное небо, ни самолетов в нем, ни прожекторов, ни зенитных разрывов. Тихо-тихо плывут редкие облака, эти бездомные спутники вечно странствующего ветра. Ветер никогда ведь не знает отдыха и покоя, как только остановится, так и умирает, ему ведомо только движение, полет. В облаках купается молодой месяц, то нырнет, то вынырнет. Он так похож на горбатый, желтовато-оранжевый, поджаристый сухарик из пшеничного батона, слегка затрушенный серебристым сахарным песком, что будь под силу, я схватил бы его – и прямо в зубы. Вкусный месяц, как бы звонко похрустывал он на моих зубах!
Месяц-сухарик разжигает у меня голод и жажду, и без того нестерпимые. Срезаю финкой кусочек осиновой коры, начинаю жевать. Горько, противно.
Отцепляю лопатку и начинаю окапываться. Работаю лежа, чтобы не торчать над травой, помогаю лопате голыми руками, ногтями. Десантский солдатский опыт подсказывает, что самое верное убежище – земля. Она во всех случаях принимает, хранит, скрывает и спасает безотказно. Ты, Земля, – истинная наша защита, истинная солдатская, десантская мать.
В деревнях, на дорогах, в полях много народу. Фашисты подбрасывают подкрепления к Днепру. Наше мирное население копает картофель, свеклу, роет под конвоем окопы, перегоняет куда-то скот. Совсем недалеко от меня жгут картофельную ботву, я слышу каждое слово, хорошо чую запах печеного картофеля.
При жажде, голоде и безделии день тащится лениво.
Возле осины лежат сучья, сбитые чем-то – ветром, молнией, снарядами. Осторожно притягиваю к себе подходящий сук и выстругиваю затычку для фляги взамен потерянной крышки.
Кажется, переделал все, что можно в моем положении. А времени нет еще и полудня. Обстановка кругом не меняется к лучшему: везде полно фашистов, – значит, везде кругом опасность, смерть. Проникнуть сквозь это кольцо при свете дня может только невидимка.
Начинаю обдумывать свое положение. Напрасно я верчусь около Таганского леса. Ситуация, верней всего, такая: гитлеровцы знают о десанте, знают, где назначен сбор, и усиленно охотятся за нами именно здесь. Кое-кто из десантников уже пойман, погиб, а уцелевшие подались в другие, более спокойные места. И мне надо сделать бросок туда же.
Остановившись на этом решении, ложусь спать: сон – лучший способ скоротать ненужное, тоскливое время, к тому же мне надо наскрести побольше сил, чтобы за ночь отмахать километров двадцать – тридцать. Соснул по-десантски, одним глазом и одним ухом. Плохо у меня со сном, за все время в десанте выспался только один раз – на кладбище колхозных машин.
Остаток дня наблюдаю, куда расходится и разъезжается народ с дорог, с полей. Я пойду туда, где меньше народу, где совсем не видно его. Там вернее найду десантников.