355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 3. Воздушный десант » Текст книги (страница 26)
Том 3. Воздушный десант
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:57

Текст книги "Том 3. Воздушный десант"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)

33

В ближайшем к нам селе стоит запасная прифронтовая бригада противника, готовящая резервы на фронт. Мы постоянно беспокоим ее: перехватываем обозы, уничтожаем дозоры. Но вот штаб армии ставит нам задачу нанести вражеской бригаде сокрушительный удар. Численностью и особенно вооружением эта бригада сильно превосходит нас. От одной арифметики может охватить холод.

Но для нас арифметика не обязательна. У нас против нее есть резервы: ночь, внезапность нападения, привычка и уменье вести бой в темноте.

Противник занимает оборону фронтом к нашему лесу, сюда обращено все его внимание: до сих пор все наши налеты были отсюда. Вот на этом наше командование и строит план разгрома. Две ночи подряд мы не даем противнику покоя, то и дело появляются наши группы и открывают огонь. Все они действуют со стороны леса. Задача их, можно сказать, воспитательная: какой будет урон противнику – не так важно, важнее всего укрепить у него убеждение, что опасность грозит ему только со стороны леса.

На третью ночь со стороны леса мы оставляем лишь несколько пулеметов, а всеми главными силами заходим противнику в тыл. Не рассказать, не описать, как мы крадемся. Нужно ведь незаметно, неслышно проскользнуть почти тысяче людей и пронести уйму всякого груза: автоматы, пулеметы, гранаты… всей тысячей неслышно, невидно, значит, каждому из нас в тысячу раз незаметней и тише.

К полуночи мы в тылу у противника, на исходных боевых позициях. Атаку начинать через три часа. Это время мы проводим в состоянии до предела сжатой жизни.

Наконец три часа. Еще несколько секунд – и мы слышим от леса треск наших пулеметов, сигнал начинать атаку. Мы кидаемся в траншеи, в дома, к машинам. Кричим: «Ура! За Родину!» Просто орем: «А!.. О!..» Мы так долго сдерживали себя, что крик уже не может ждать, когда мы придадим ему смысл. Да это и не нужно: теперь для нас всякий крик полон смысла, он значит, что принудительная немота и оцепенение кончились, мы на воле и можем действовать. И мы действуем со всей яростью натосковавшихся сил.

Антон Крошка и Федька работают гранатами, я – автоматом. Они бегут впереди и бросают гранаты в дома, в сараи, в подвалы. В селе давно нет мирного населения, немцы выгнали его в овраги, а все строения приспособили под оборону. Дома, сараи вспыхивают.

Дальше начинается моя работа. Из домов, из сараев немцы кидаются на улицу, в огороды, и я перехватываю их автоматом. Антон с Федькой забросали слишком большой участок, и, чтобы подчистить за ними, у меня нет времени ни прицелиться, ни выбрать укрытие. Я бегаю в полный рост и с маху посылаю свои очереди. Мне кажется, я совсем не целюсь, а немцы все-таки падают. Я живу и действую на той высшей скорости, когда мысль мгновенно переходит в дело, а дело так же мгновенно рождает новую мысль, эта смена так быстра, что мое внимание не улавливает ее, и я не могу объяснить, почему делаю именно так. Но все мои поступки безошибочны. Меня ведет боевое вдохновение.

Село из конца в конец охвачено пламенем. Воздух накалился и жарко лижет наши лица, горьковатый дым щекочет в носу, в горле. Стрельба перекидывается из улиц в огороды, в поле. На первый взгляд, она возникает неожиданно, капризно, как будто ненужно, а потом оказывается, что нужно, именно там, где особенно нужно. То же самое боевое вдохновение, которое точней самого скрупулезного расчета, ведет и всех моих товарищей. И ведет, и хранит.

К рассвету село в наших руках. Немецкой бригады больше нет, она разбежалась, полегла. Мы собираемся кучками и с недоумением глядим друг на друга, на поле боя. Неужели все это сделали мы? Село из конца в конец – один сплошной пожар. Взорваны, разворочены десятки блиндажей, автомашин, пулеметных гнезд. Начинаем припоминать, кто что сделал, и не можем вспомнить. Только относительно небольшой части можем сказать точно, кто сделал это, а большая часть уничтожена будто невидимой и неведомой рукой. Мы в огне боевого вдохновения не заметили, не упомнили, как взрывали блиндажи, машины, расстреливали врагов.

Сигналят отход. Оставаться в занятом селе мы не собираемся, наша задача была уничтожить живую силу и технику противника, а земли нам пока что нужен только один хороший лес. Он у нас имеется.

Надо поскорей в эту крепость, пока враг не двинул на нас свежие силы.

Все трофеи нам не унести, и берем только легкое оружие, обмундирование, продовольствие; все остальное поджигаем.

Мы дома, примеряем трофейное обмундирование, соображаем, как замаскировать его остатками, обрывками отечественного, чтобы не совсем потерять вид воинов Красной Армии.

По рукам ходят немецкие листовки, захваченные в штабе. Такие бросали нам в лес, а одну еще раньше подарила мне Настёнка на память.

Дед Арсен на этот раз молчит, разобиженный: капитан Сорокин не пустил его в ночную атаку, – не по годам, стар для таких атак, – и оставил в резерве.

Нам объявляют приказ в поход. Наш лес стал опасным пристанищем: по донесениям разведки к лесу идет много танков, самоходок, машин с пехотой. Скоро нам закроют все выходы и лазейки. И сейчас уже придется уходить под носом у немцев.

Хороним погибших товарищей, всех в одну могилу. Прощаемся коротко: «Спите, товарищи!» – и все. Речи говорить некогда. Не ставим ни звездочки, ни столбика, наоборот, придаем могиле вид нетронутого места, забрасываем ее лесным мусором, листвой, валежником. «Спите спокойно, товарищи! Враг не найдет вас, не осквернит ваш сон. Спите!» А нам снаряжаться и уходить.

Приказ брать с собой как можно меньше: переход предстоит в тридцать – сорок километров, и сделать его надо за одну ночь. Легко сказать «берите меньше». Каково расставаться: все нужно, все жалко, все добыто с риском для жизни, а многое – буквально кровью.

Берем только то, что можно унести на себе. Все тяжелое, громоздкое, шумное – телеги, мотоциклы, велосипеды – оставляем на месте.

– Не бросай бутылки! Бутылки давай мне! – взывает Антон.

Набирает с десяток и рассовывает по карманам. Себе, мне, Федьке, деду. Мы с дедом артачимся, нам карманы нужны для своего. Крошка уговаривает: потом спасибо скажете.

– Да на что они нам?

– Завтра увидите.

На память фрицам оставляем копыта и рога отбитых у них и съеденных лошадей, коров, а живых уводим с собой. Они везут на себе больных и раненых.

К счастью, прилетают наши «утята». Мы не торопимся подавать им сигналы, разводить костры, и самолеты, не выключая моторов, кружатся-кружатся над лесом, а мы под этот шум уходим-уходим. Когда в лесу остается только один взвод, самолетам наконец сигналят. Груз падает, его подбирают и уходят и последние.

Такая темь, что, наверно, даже совы шарахаются, как слепые. Идем по-гусиному, веревочкой, впереди, проводником, наш дед. В перелесках, через кустарник идем с протянутыми руками и пальцами все время касаемся спины идущего впереди. Иначе можем растеряться.

У нас есть уже печальный опыт. Одна группа при возвращении с дела разорвалась надвое и больше не могла соединиться. Сигналить, сзываться было нельзя. Те, что шли впереди, вернулись благополучно, а отставшие оказались без проводника, долго плутали, напоролись на немцев и понесли тяжелые потери.

Нам сегодня тоже нельзя ни сигналить, ни сзываться, ни чихать, ни кашлять. Сегодня даже лошади и коровы идут обутыми, ноги их замотаны мягким, бесшумным тряпьем.

Переселение обходится вполне благополучно, наутро мы опять в большом лесу, в том самом Таганском, где был назначен первоначальный сбор бригады.

Усталость неимоверная. Усталость не только ног, плеч, спин, но и глаз, ушей, сердца, мозга.

Но отдыхать некогда. Противник, конечно, уже знает, что мы ушли, уже рыщет за нами. Мы бешено роем окопы. У кого нет лопат, роют заостренными палками… Землю перетаскиваем в мешках, плащ-палатках, шинелях. Закончив окопы, наваливаемся рыть землянки. Дел у нас – только перечесть и то запутаешься: надежно окопаться, замаскироваться, устроить больных, добывать еду и воду. И все это срочно, неотложно.

Роем, роем, все прячем в землю: кухню, лазарет, себя. Стараемся запрятать так, будто здесь ничего нет. И добились немалых успехов: не зная и не заметишь, что в земле тысяча людей. На виду ни палаток, ни шалашей, ни костров, даже дым печурок научили не рваться кверху, а припадать к земле – печурки роем в стенках землянок, на уровне пола, трубы складываем из пластиков дерна и ведем тоже в стенках, ведем замысловато, с поворотами. Из такой трубы не вылетает ни единой искры, и дым почти незаметно растворяется в воздухе. Наземный разведчик к нам не проберется, мы не пустим его, а воздушный ничего не увидит.

Строительством нашей землянки руководит Крошка. Он так загорелся этим, точно задумал дворец, – вычертил план и строжайше требует выполнять его. Землянка наполовину готова, получается без шуток великолепная. Для каждого из нас есть кровать – земляной выступ у стенки, есть стол – большой куб, тоже земляной, вокруг него стулья – кубики поменьше. Чтобы наша мебель не рассыпалась, Крошка оплетает ее сеткой из прутьев краснотала. Строить тоже приходится «шепотком» – желательно без топоров и молотков, – вот и приспосабливаемся, изобретаем.

Дед Арсен садится на первый готовый стул, крутит цигарку и мечтает:

– Оконце бы еще… стекольце…

– Будет и окно, – обещает Крошка.

– Ну, тогда вечно жить можно.

– Так и строю, навечно. Кончится война, народ вернется, и кто-нибудь займет эту землянуху. Домов-то вон сколько выжжено, а новые когда-то еще отстроятся. Пускай живут и вспоминают Антона Крошку.

– Я займу, – говорит дед. – В деревне мою хоромину гитлеры давно спалили.

– Не надоело в лесу-то? – спрашиваем деда.

– А чем здесь плохо?

Местечко и в самом деле завидное, похоже на подмосковное: лес, высотки, овражки, полянки, озерцо с чистой водой и река Днепр недалеко.

– Здесь все, что надо независтливому человеку: дрова, охота, рыба. Все рядом, самый рай для старика, – радуется дед Арсен. – Приезжайте, сынки, гостевать!

– Разобязательно приеду. Готовь медвежий окорок! – заказывает Федька.

Спрашиваем Антона Крошку, что он собирается делать после войны.

– Перво-наперво – домой, и прижмусь к своей Марфутке. – Он сильно встряхивает головой. – Эх, и прилипну же! А потом в тайгу, на охоту. Без нас за войну там зверья, пишут, наплодилось – вечером не выходи из дому: сожрут. Вот ко мне приезжайте на медвежий окорок! Отдохну как следует от войны, потом в какую-нибудь изыскательскую партию. Я всегда работал по разным изысканиям.

– А ты? – спрашивают меня.

– Учиться.

– Чему? На кого?

– Не знаю. – Это не отговорка, и в самом деле не знаю, куда поверну свой руль после войны – стирать белые пятна, как мечтали с Федькой в школьные годы, лечить больных и раненых (теперь мне это кажется одним из самонужнейших дел), придумывать ли новое оружие. Тоже великое, необходимое дело. Я стал суеверен и боюсь загодя думать, чем займусь после войны. Да вот еще Танюшка встряла в мою жизнь, куда-то потянет она?

– А ты? – спрашиваем Федьку.

– На границу. На самую беспокойную границу. Люблю, когда тут мина ахнет, там пуля вжикнет.

– Чего ж тут любить? – удивился Антон.

– Чувствую себя нужным человеком. До войны я был никому не нужен, у всех бельмом на глазу. Моя судьба – война да граница.

– Как же с белыми пятнами? – напомнил я Федьке.

– Оставим их Антону Крошке. Он таежник, землепроходец, хозяйственник, пусть он сперва сварганит что-нибудь на белых пятнах. Я потом к нему в гости приеду, на готовое. Я же ни шиша, ни бум-бум не понимаю в хозяйстве, что мне делать на всяких там белых пустырях?

– Ну, а после того, как и на границах все затихнет? – допытывается от Федьки Арсен.

– Мы не увидим, когда все затихнет.

– Ты думаешь, еще будут войны?

– Наверняка, – без малейшего колебания режет Федька. – На свете не одни немецкие фашисты. И кроме них найдутся охотники повоевать с нами.

– Кто же?

– Весь мировой капитализм, все буржуи.

– Может, после трепки, какую мы зададим гитлерам, у всех пропадет охота задирать нас.

– Не умрем – увидим. Я эту войну не считаю последней, – говорит Федька. – И не готовлюсь слагать оружие.

– По-моему, довольно уж лили и кровушки и слез, – говорит Арсен. – На одной моей жизни было столько войн – не сочтешь. Что ни послышишь – война.

– Эту войну надо сделать последней, – добавляет Антон. – Убить всякую войну.

– Как? Чем? Убить войну – это забавно. Ну-ка, выскажись, Антон! – пристает Федька. – Ты давно мямлишь про это. Давай выкладывай ясно, твердо, по-солдатски!

– Предлагают разные способы: устроить мировую революцию, заключить договор о всеобщей дружбе, вооружиться так сильно, так неприступно, чтобы никто уж не посмел тронуть нас. Антон Крошка выдумал новую идею – убить войну технически, особым антивоенным оружием.

– Каким? – добивается от него Федька.

– Говорю, надо придумать.

– Кто будет думать?

– Кто захочет, никому не заказано.

– А ты, изобретатель, придумал что-нибудь? Заладил, как индюк, одно: технически, технически… Не жмись, выкладывай свою технику!

– Будет что-то, скорей всего, лучевое, – мечтает Антон. – Как радио. Пальнут, а снаряд упрется в радиостену и разорвется тут же, дома.

– Это мы слыхали от тебя. Ты саму технику растолкуй, почему не полетит, почему разорвется дома. Технику выдавай, технику! – горячится Федька.

– Пока нечего выдавать, не придумал еще. Это, браток, не то что стрелять из готового, нажал гашетку – и пошло само. Привык в детдоме жить на всем готовом, и здесь подай ему готовое, – ворчит Антон. – Здесь придется кому-то поломать голову, моей не хватит. Думай и ты!

– По-моему, по-моему… – Федька выдернул из ножен свою финку и сильно махнул, будто наносил удар. – Вот перехватать таким манером глотки главным зачинщикам войны – Гитлеру, Муссолини и всем другим, если появятся, – и больше никакой техники не надо.

– Больно просто хочешь. Не выйдет, – пробасил Антон. – Тут не обойдешься готовеньким, финкой да шпалером, придется выдумывать что-то новое, посерьезней финки.

– Антон, не укоряй меня готовеньким, не укоряй детдомом, – Федька вдруг потемнел, задрожал, – не то я, не то… Не ломай нашу дружбу! – И резко спрятал финку.

– Ладно. И ты не мотай мне душу: что да почему? Больше – ша, наговорились про это! – Антон поднимает одну из бутылок, которые лежат в углу. – Сейчас будем стеклить окно. Глядите!

И ставит в пролет окна бутылки, плотно одну к другой.

Около землянки собираются любопытные.

– Ах ты дьявол! Вот для чего выманил у меня бутылку. Давай назад! – говорит один из них, посыльный при штабе бригады.

– Пойди нырни в болото! – ухмыляется Крошка.

– В какое? Зачем?

– А в какое свою бутылку хотел бросить.

– Не бросил ведь.

– А ведь замахнулся?

– Ну, замахнулся…

– Там и бери!

И посыльный, как говорят, уходит с одним разговором.

Землянка готова, она, бесспорно, самая хорошая в лагере. И больше всего в ней радует нас, а у других вызывает зависть свет. Это не просто белый, незаметный свет, он зеленоватый и волнистый, как морская вода, он делает наше подземное жилье похожим на кусочек подводного царства. Правда, я не знаю, каково это царство в действительности, под настоящей водой, я видел его только на сцене в опере «Садко». А Федька говорит, что «подводное царство», «морская вода» – моя выдумка, если уж что и напоминает наша землянка, то московскую пивнушку «Низок» – одинаково под землей, одинаково прохладно, одинаково бутылочно-табачный свет и воздух.

Землянка имеет огромный успех, все мечтают о такой. Редко выпадает часок, когда у нас нет гостей: приходят покурить, вспомнить, как живали, помечтать, как будем жить после войны.

Опять приходит посыльный из штаба.

– А, приятель, поглядеть сквозь свою бутылку? – встречает его Крошка. – Гляди, гляди! Да не ленись, гляди часков пять – и как пол-литра выпил, все позеленеет, можешь запевать «Шумел камыш».

– Не зуди! – Посыльный хмурится. – Дозудишь… Отберу бутылку.

– И не думай касаться: все заминированы.

– Ну и обнимайся со своими бутылками. – Посыльный отмахивается от Антона и говорит: – К нам летит «утенок». Дежурный приказал поставить летчика в вашу землянку. Приготовьте место!

– Ура нашей землянке! – кричим все, кроме посыльного.

У нас будет летчик, летчик оттуда… Мы немедля сооружаем для него постель: отдыхай, друг! Накрываем стол: кушай, друг!

Посыльный ворчит:

– Выезжаете на чужих бутылках.

– И на своем уме, – добавляет Крошка.

Слышим голос самолета. Бежим к поляне, обращенной в посадочную площадку. Все бегут туда. У всех на лицах счастье. Над лесом, чуть не задевая вершинки, плывет самолет. Нырнул – и уже среди нас. Обнимать-целовать летчика нам не разрешают: затискаем, – и мы готовы обнимать и целовать самолет.

После разговора с комбригом летчик приходит в нашу землянку отдыхать. Он – комбат Сорокин сказал бы – малыш, разве чуть постарше нас, но уже кавалер трех орденов. Мы смотрим на него как на невиданную диковину. Охота обнять, расцеловать, взять за руку, заговорить – все сразу, и не знаешь, с чего начать. Он смотрит на нас выжидательно и несколько удивленно: чего это ребята мнутся? Федька первый овладевает собой и говорит летчику:

– Разрешите обнять вас! – и крепко обнимает. А потом обнимаем и я, и дед, и Крошка.

– Вы не очень устали? – опять говорит Федька. – Спросить вас можно?

Наперебой спрашиваем о положении на фронтах, о погоде на той стороне Днепра, забывая о том, что до той стороны подать рукой, что одно и то же облако видно и отсюда и оттуда; спрашиваем об урожае и тут же – за что летчик получил ордена.

Мы нетерпеливы и жадно-любопытны, как дети. Нам интересно все и все одинаково дорого. Всякая мелочь вроде погоды – для нас не мелочь, а наша Родина.

Летчику пора улетать. Он не успел рассказать и тысячной доли того, что нам хотелось узнать. Но мы все равно счастливы. Мы стали другими – бодрей, сильней, уверенней. Это прет из нас во всем: в голосе, в шаге, в блеске наших глаз.

Летчик улетел, но Родина – ее дыхание, ласка, мужество и вера – осталась с нами.

Через сутки, ночью, к нам прилетают снова уже два самолета.

Самолеты продолжают навещать нас, сбросили мощную рацию, сбрасывают оружие, медикаменты, газеты. Об остальном – продовольствие, обмундирование, инвентарь – мы и не заикаемся. В первую очередь и еще сто раз нам нужно оружие и боеприпасы. Бывали времена, когда наше командование отдавало приказ стрелять даже из автоматов только одиночными, прицельными выстрелами. Это очень скверно действует на бойцов: автоматы созданы специально для того, чтобы посылать ливни пуль, и если уж из них можно только «в час по капле», то, значит, дело швах. Наше счастье, что противник не знал об этом.

Допустить повторение таких времен – наверняка быть битыми, и мы просим больше оружия, только оружия.

Все остальное добываем сами налетами на немецкие склады и обозы. Иногда бывает по-другому.

Недавно возвращаемся из разведки. Утро, уже довольно светловато. В стороне видим изрядную артель женщин, стариков, подростков – это колхозники роют картошку. Насчет разведки нам от них ничего не надо, у нас все уже есть. Но Антон все-таки остановился.

– Надо померекать. – И намерекал: – Проползем до колхозников. Ради картошки и семь верст не околица.

Подползли.

– Здравия желаем! Привет от сибирских колхозников!

– Спасибо, если правду говоришь, – улыбаются, – передай им наш привет!

– Чью картошку роете? – Весь разговор ведет Антон, я только охраняю его.

– Свою.

– А почему в поле ссыпаете, почему не прямо домой?

– Немец сюда велел. Есть картошку он будет.

– Так-так, стало быть, она ваша, пока в земле сидит, а там, в груде, уже наша?

Колхозники озадачены:

– Кто ж такие вы?

– Бойцы Красной Армии.

– Красной? Это как же?

– Проще простого: разбежались и перепрыгнули через Днепр, с того берега на этот.

Колхозники понимающе кивают на небо. Антон ведет разговор дальше:

– А лошади у вас чьи?

– Наши. Колхозные.

– И тоже вроде картошки?

– Да, вроде. Кормим мы, а работают на немцев.

– Тогда и лошадей можно забрать?

– Да… можно… Только не всех.

– Нам всех и не надо. Нам одну тройку. – Крошка привязывает подводу к подводе, как делают обозники, когда один на двух или трех конях работает. – Мы поехали. И завтра ждите! Немец картошку когда берет?

– Большей частью после полудня.

– А мы утром приедем. Вы глядите нас. Если тут немец будет, пусть один из вас начнет потягунюшки делать. Руками вот так… – И Антон показывает, что делать руками. – Ну, до свиданья!

А колхозники говорят:

– Нет, постой! Как же мы без лошадей вернемся? Немцы повесят нас.

– Верно… Я и не подумал. – И Крошка думает-думает, морщит лоб, даже пилотка совсем на затылок уехала. Лошадей хоть назад отдавай. Все-таки придумал: – Бегите домой, бегите что есть мочи, а мы постреляем.

Я закатил из автомата, а колхозники как припустятся, лошадей как возьмут в кнуты… Крошка своих коней тоже кнутом.

Вышло все как надо: немцы поверили в налет, колхозники продолжают рыть картошку, а мы ею снабжаемся. Колхозники зорко следят, чтобы мы и фрицы не столкнулись. Мы обычно приезжаем рано утром, немцы – попоздней.

Сбросили мешок почты. Мне письмо из дома, от мамы, Крошке – три, все от Марфуши, Федьке – от Катерины. Деду Арсену – ничего: связь с родными оборвалась начисто.

Мама пишет: «Отца взяли на фронт. Что там у вас говорят про войну? Вы там ближе к ней, знаете больше нашего. Скоро ли кончится этот ужас? Почему ты редко пишешь? Володю Шорина убили. Это так подействовало на его мать, что она перебегает от почтальона на другую сторону улицы и к своему почтовому ящику не подходит. Там лежат письма – у нее еще два сына на фронте, – а она не вынимает их: мучительное неведение все-таки легче безнадежной ясности».

Мама, бедная моя мама… Я ведь знаю, вижу, что ты пишешь про себя, у тебя тот же страх перед почтальонами и письмами. Чем утешить тебя?

Не могу сразу, по горячим следам, отвечать на письмо. Выхожу из землянки. Поляна пуста. На ней только одна Алена Березка сидит на дубу, поваленном бурей, и чинит наше белье. Раньше около нее всегда кто-нибудь вертелся: Алена не одному Антону Крошке напоминает его Марфушу и не только напоминает, а для многих дорога, притягательна и сама. А сегодня никого, все читают и перечитывают письма, пишут ответы. Иду прямо к Алене, сажусь рядом. Она спрашивает:

– Вы разве ничего не получили?

– И вы тоже не получили?

– Мне откуда?.. У меня теперь все так запуталось: Ванюшка где-то, я здесь… И война кончится, нам придется еще долго-долго аукаться.

– Вот мы и посидим, двое обиженных.

– Алена кивает – посидим; улыбается и говорит:

– А когда двое – обиженных нету.

Молчим. Я пришел не для разговора, и она целиком поглощена заботой, как вернуть в строй, хоть ненадолго, наше истлевшее, драное белье. Голова ее сильно наклонена вниз и набок, маленькие, аккуратные, почти детские руки то и дело растерянно замирают над большими нескладными дырами. Шинель на Алене распахнута, видно, что грудь вздымается и опускается неровно, со вздохами, хоть вздохов я не слышу. Алену огорчает наше белье, возможно, и еще что-то. Во мне поднимается желание погладить наклоненную простоволосую голову Алены, и я глажу, осторожно два раза провожу рукой и встаю.

Она удивленно смотрит на меня, потом спрашивает:

– Что это вы пожалеть меня вздумали? У меня все ладно.

– А я и вас и себя пожалел. Себя даже больше.

Она удивлена сильней. Молчит, но немой вопрос: «Почему же таким странным способом?» – явно виден в ее глазах. Не объяснять же, что мне ужасно одиноко, я до смерти тоскую по дому, по Танюшке и погладил Алену вместо нее, мне кажется, что через Алену прикоснулся к Танюшке. Танюшка – пока моя тайна от всех, даже от Федьки.

Еще ни разу, ни с одной женщиной, я не испытал близости, это неведомый мне мир, туда еще не распахнулась для меня дверь. И распахнется ли вообще когда-нибудь? Война, похоже, протянется долго, а я и Танюшка, моя желанная, оба солдаты. И когда до меня доносится зов того мира, в котором мне, возможно, не бывать, меня охватывает такая тоска, так тянет коснуться чего-нибудь из того, чего я, возможно, не увижу, не узнаю. Письма Антону от Марфутки и Федьке от Катерины разбередили во мне невыносимую тоску по тому миру. Вот почему я подошел к Алене и пожалел ее. Я пожалел и себя. Это нужно для моей тоскующей души. Это для меня касание к тому миру. Мне от этого стало легче.

Моего отца мобилизовали. Мне жалко его, мать, бабушку, Даньку, сестренок. Над ними нависло сиротство.

Федька подает мне письмо и говорит раздраженно:

– Вот еще навязалась забота!

– Какая?

– Катерина. Ну что ответить ей?

Да, Катерина… Прошлой зимой, ко Дню Красной Армии, нам привезли подарочные посылки. Раздавали их не механически, какая кому придется, а можно было выбрать. Выбирали кто пообъемистей, кто поувесистей, кто с «говорком» – тряхнет и слушает, булькает или молчит.

Федьке понравилась надпись на посылке: «Дорогому моему бойцу». Такая, с «моему», была всего одна.

Посылка оказалась самая обычная, даже победней, – табак, конверты, бумага, носки, перчатки, печенье, без водки. И письмо:

«Дорогой товарищ боец, мы все, ученицы десятого класса, решили взять шефство каждая над одним бойцом. Теперь вы – мой боец. Пишите, что вам прислать еще.

Екатерина Видякина

Поселок Варзуга на берегу Белого моря».

Федька поблагодарил за посылку и присылать новые запретил: у него есть все необходимое. Несколько месяцев Катерина была послушна, слала только письма, но перед вылетом в десант снова пришла посылка. Все в ней как обычно и в новинку – два белоснежных гусиных пера.

В письме про эти перья было написано: «Где вы оставите их, там мы с вами и встретимся. Есть такая примета».

Федька попросил у меня дружеской консультации, куда пристроить перья, что ответить Катерине. Мы решили всей истории придать романтический, сердцещипательный характер: и девицы и солдаты любят такие истории. Перья вернуть Катерине, – это будет значить, что Федька хочет свидеться с нею у Белого моря. Вместо письма смастачили общими силами такие стишки:

 
Настанет он, настанет дивный день,
Когда мы, не видавшие друг друга,
На лебединых крыльях прилетим,
Один от севера, другой от юга.
И жар души друг другу отдадим.
 

И вот на это – такое письмо:

«От вас непривычно долго нет весточки. Если вы только позабыли меня, я буду радоваться. Но я боюсь худшего. У нас все, кому долго не пишут, заказывают панихиды – молятся по живым, как по мертвым. Говорят, что от этого человек страшно затоскует и, если жив, скажется. Я не хочу вам тоски, волоса вашего шевельнуть не хочу и панихиду служить не буду. Но я надела траур. Если вы позабыли меня или… для меня все равно одна утеха – черное платье. Если же все остается по-прежнему, пишите чаще, пишите каждый день».

Возвращаю Федьке письмо и говорю:

– Лестно. Завидую.

У меня такое настроение: только и делал бы, что писал письма Танюшке. К сожалению, нет почты, которая могла бы доставлять их.

– Не вижу ни лестного, ни завидного, – ворчит Федька. – Одна морока.

– Влюбилась в тебя, влюбилась. Это в нашем положении не часто случается, – шумлю я.

– А лучше совсем не надо. Завел, сбил с панталыку девчонку. Как теперь отваживать?

– И не отваживай, пиши ей, – советую я. – Там видно будет, как все обернется.

– Писать каждый день? Больше у нас делов нету? – Федька презрительно фыркает. – Сразу видно, что безголовая.

– Можешь пореже, раз в неделю.

– Тогда она будет щеголять в трауре. Нет, не хочу ни траура, ни панихид по живому, ни любви с этими бирюльками. Прошу тебя по-дружески, напиши, что я убит.

– Это жестоко.

– А играть в любовь, когда нет ее, не жестоко? И сколько же еще водить за нос девчонку? Убит – самое честное.

Но я отказываюсь писать: «Убит». Не могу. Федька прячет письмо в нагрудный карман гимнастерки.

Разговор происходит при Дохлякове, который почти каждый день забегает в нашу землянку и сует свой нос в нашу жизнь. Мы не скрываем ее: скрывать нечего, и Федькина переписка с Катериной известна широко.

– Ты передай ее мне, – говорит Дохляков Федьке.

– Кого?

– Эту девчонку.

– Передай… Что она – понюшка махры, коробок спичек?

– Дай адрес. Я буду писать вместо тебя.

– Вот когда умру… Нет, ты никогда не получишь его. – Федька достает из кармана письмо, мелконько рвет конверт с обратным адресом и бросает в печку, в огонь. – Прощайся навсегда!

– Ты собака на сене. Сам не жрешь и другим не даешь.

Тут Федька орет на Дохлякова:

– Захлопни рот, не смей грязнить девушку своим поганым разговором!

В этом же лесу, по соседству с нами, хоронится партизанский отряд Дедушки. Сколько в нем человек, не знаю, партизаны не болтают об этом, но, судя по той помощи, которую оказывают десантникам, их много. Они и сами доставляют нам хлеб, мясной скот, крупу, сахар, соль и указывают склады, где можно взять это бескровно или небольшой кровью.

Дедушка, или Дедок, – низенький, толстенький мужичок лет сорока, всегда чисто побритый, аккуратно одетый, вежливый, всем улыбается, – часто наведывается в наш лагерь и подолгу сидит у комбрига, у комбатов. У него какие-то большие дела с ними. Партизаны рассказывают про него, что при кажущейся простоте и доброте он сильно осторожен и строг. Если в ком хоть чуть-чуть сомневается, то прежде, чем принять такого в отряд, говорит:

– Пойди убей фашиста, отбери у него автомат и укажи мне человека, который видел это. Тогда приму.

Я внимательно разглядывал Дедушку. За тихой, спокойной речью, за приветливой улыбкой на лице видна беспощадная твердость. Он местный уроженец, был колхозником, механизатором, последняя должность – председатель колхоза. Район знает до последнего кустика, до самой маленькой стежки-дорожки.

Партизаны помогают нам и при боевых операциях, особенно в разведке. В каждом населенном пункте, во всех оккупационных учреждениях, даже во многих воинских подразделениях противника они имеют своих людей – разведчиков, диверсантов, связных. Партизанские связные – диво исполнительности, быстроты, храбрости. Это большей частью подростки, и одинаково великолепны что парнишки, что девчонки.

Из Таганского леса десантники сделали несколько крупных вылазок. На перегоне Корсунь – Таганча подорвали железнодорожное полотно, пустили под откос паровоз и несколько вагонов с неприятельскими солдатами; на том же участке подорвали состав с боеприпасами. На шоссе Корсунь – Сахновка – Таганча уничтожили две автомашины с фашистами и двенадцать машин с грузом. Разгромили штаб 157-го запасного батальона противника, тогда же взорвали одно зенитное орудие, четыре автомашины, убили пятьдесят солдат и офицеров. В селе Поташня сожгли склад с продовольствием, тридцать четыре автомашины, убили тридцать гитлеровцев. Кроме того, сделали много мелких налетов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю