Текст книги "Том 3. Воздушный десант"
Автор книги: Алексей Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)
Тропа разделяется на две, одна сворачивает на большую дорогу, другая – в обход села. На развилке проводница останавливается и говорит:
– Вот пришли. Дальше вам надо ни тропой, ни дорогой. Туда. – Алена машет рукой в даль полей, залитых неярким, седовато-голубым лунным сиянием. – Справа держите вон ту колокольню, а слева чуточку погодя будет ветряк. Все время режьте промежду них. Дальше увидите лес. Народ шепчет: они там.
– Спасибо. Большое вам спасибо!
– Мне можно домой?
– Да, можно.
Не имея ничего другого, дарю ей шинель: мне пока довольно и одной десантской куртки.
– Это хорошо, я ведь вправду чужая здесь, беженка. Бегаючи, все поисшмыгала да порастеряла.
Она плотно запахивается в шинель, как бы с намерением никогда не расставаться с нею.
Попрощались, можно расходиться, но продолжаем стоять. Мне хорошо, как с другом, как с сестрой, легко и говорить, легко и молчать; видимо, и ей тоже хорошо. Но уходить все-таки надо, и я еще раз подаю руку. Молодайка вдруг говорит:
– А дальше с вами не можно? – И вся загорается новой думой: – Ванюшка мой ко мне идет, а я к нему пойду – скорее встретимся. Я тоже советская, колхозным бригадиром работала, в кармане похвальный лист ношу. А здесь мне какая доля – немцы угонят. Так можно? Я и на квартиру вертаться не буду. Пускай хозяйка мои тряпки берет.
– А сестра?
– Никакой сестры нету, одна отговорка. Вы простите меня, я со страху обманула вас. Вы знаете, как струхнула? Ну, думаю, все зубы сама себе выкрошу. Лязгают – нет удержу. Я дальняя, беженка, сюда прибежала за своим Ванюшкой.
Она совсем мало пожила с ним. Еще не успел пройти свадебный хмель, как началась война и Ванюшку потребовали в армию. Проводила его на станцию, помахала платочком, когда увозили в поезде, а через день сама выпросилась в другой, тоже воинский, эшелон и поехала вслед за мужем. Один раз ей посчастливило: Ванюшкин поезд почему-то задержали среди поля, Алена обогнала его на своем и определенно видела Ванюшку. Видела, правда, недолго, пока их вагоны мелькнули один против другого. И поскольку это было нежданно, доже не успела ни покричать, ни помахать ему, кричала и махала уже пассажирам других вагонов. Но ведь это все равно что ему: они все одинаковы с ним, солдаты.
Вскоре Алену высадили как незаконно проезжающую в воинском эшелоне. Она осталась на станции ждать, когда будет проходить Ванюшкин состав. Но здесь не повезло ей: Ванюшка проскочил незаметно. Алена долго не могла примириться с этим, продолжала жить на станции и провожать все составы к востоку.
Настало время, когда движение на восток прекратилось, потом станцию заняли немцы. Алена наконец поверила, что Ванюшка где-то впереди ее. Фронт двигался в глубину России, и Алена двигалась за ним. Где попросит Христовым именем, где побатрачит недолго – и снова вперед, за фронтом. Она хотела перебраться через него на русскую сторону, к Ванюшке. Но это не удавалось. Около Москвы немцы получили пинка и покатились обратно. Покатилась обратно и Алена. Здесь, у Днепра, получилась задержка на целое лето.
– Возьмите! – настаивает она. – Шинель уже на мне. Полсолдата есть. Сапоги отнимем у немца, и будет полный солдат. Мой Ванюшка сюда идет, я к нему пойду – скорее сойдемся. Как хорошо получится!
Она нравится мне: вся такая душевная, приветливая, чистая, ясная, будто из тех мирных мест, которые не знали ни войны, ни оккупации. Неплохо иметь такого спутника. Но приходится сказать:
– Со мной нельзя. Никак. – А в утешение: – И не надо тебе никуда уходить. Наша армия уже у Днепра и скоро будет здесь. Скоро Ванюшка сам придет.
– Вы можете поискать его, поспрашивать? Сам он и здесь будет – навряд меня найдет, он может и не подумать, что я тут. Спрашивайте Ивана Петровича Березку. Он трактористом был и воюет, скорей всего, на танке. И сами приходите! Славным кавуном угощу.
Она колеблется: брать или не брать шинель? И охота взять: «Буду как Ванюшка», – и боязно: «Увидит хозяйка, спросит: «Где взяла? С кем гуляла?» Она, может, и не донесет немцам, а все ж спокойней, когда не к чему придраться. А увидят другие, вредные, – и шинель обернется в мою погибель. Зачем я на себе свою смерть понесу?!»
Снимает шинель, подает мне:
– Без шинели жила и впредь проживу. Вот как припущусь бегом. Хозяйка, пожалуй, думает: «На свиданки ушла Алена». Шибко подвели вы меня.
Начинаю извиняться. Она перебивает:
– Не надо, я не сержусь. Зато вы лучше пошукайте моего Ванюшку.
Обещаю шукать изо всех сил, что называется, и днем с огнем, а найду – растолковать ему, как идти к ней.
– Так не забудьте: справа у вас – колокольня, слева ищите ветряк! – напоминает Алена.
Колокольня за деревней, на высоком взгорке. Храмы всегда строили на высотках, ближе к небу, к богу. Давняя, сильная тяга у человека в высоту. Сейчас многие перестали верить в бога, но и безбожники все равно тянутся в небо – строят самолеты, дирижабли, ракеты, серьезно готовятся к полетам на Луну, Марс и дальше. Небо и без бога притягательно для человека.
Алена рассказывает, что на этой колокольне недавно произошла страшная история. Один из наших десантников угодил прямехонько на нее, запутался в лямках и повис на кресте. Немцы пробовали взять его живым, кричали: «Сдавайся!» А десантник побросал в них все гранаты, расстрелял все пули, двумя последними убил себя.
Прощаемся еще раз. Алена сразу с места улетает бегом, как на состязаниях.
Иду. Взгляд словно прикован к колокольне, а ноги бредут туда сами собой. Ну что ж, можно и завернуть на минутку: крюк невелик, и ничего опасного там нет. Пустырь с заброшенными могильными холмиками, с упавшими оградами, заваленный битым кирпичом. По развалинам видно, что был обширный каменный храм, обнесенный красивой железной оградой. Теперь от храма уцелела одна колокольня с облупившимися стенами, с дырявым, проржавевшим куполом, с черным, облезшим крестом. Сквозь купол проросли молодые березки.
Обхожу колокольню кругом. Похоже, что она – жилая, в ней кто-то гнездится, дышит, скребется, шуршит. Решил узнать, кто живет, и бросил в купол небольшой осколок кирпича. Тревожно звякнуло ржавое железо, и в тот же миг с колокольни, из всех дыр, выемок, со всех уступчиков брызнули испуганные птицы. Вся колокольня была гнездом, птичьим городом.
У меня две квартиры, где можно передневать: вот та колокольня и немного впереди зарод соломы. Идет обмолот нового урожая, и солома лежит повсеместно. Колокольни я побаиваюсь: в каменных развалинах любят жить змеи, а солома – мой верный друг, и бреду к ней.
Зародов два. В одном – свежая ржаная солома, в другом – яровая, вико-овсяная, от прошлого года. Сперва забрался в яровую, но там оказалось много едкой пыли, у меня начался сильный чих, как от нюхательной махорки, и перепрятался в ржаную.
Заснул быстро, крепко.
И вдруг слышу разговор, из какого зарода брать солому. Да, я чуть-чуть не «проспал» всю свою жизнь. Хоть я и зарылся, но сквозь молодую, неулегшуюся, взъерошенную ветрами солому, которую глубоко пронизывает свет солнца, хорошо вижу, что приехали на двух бричках три немца и один русский.
Немцы хотят наваливать ржанину: она свежая. А русский говорит, что ее и свежую лошади не будут есть. Надо брать яровину: разрыть ее поглубже, и там, в середине, она вполне хорошая.
Немцы, знать, не доверяют русскому и начинают бормотать промеж себя по-своему. А русский разбрасывает яровой зарод, вонзая вилы с маху. Вот так пырнул бы в меня – и прощай жизнь.
У немцев нет согласия, горячатся, спорят. Решили брать яровину. За день они приезжали три раза, но ржанина совсем не интересовала их, они даже не взглядывали на нее.
Вечером выбрался из соломы на маршрут, указанный Аленой: справа – колокольня, слева – ветряк. Теперь колокольня кажется больше позади, чем справа. Она стоит в багрово-красном пожаре вечерней зари и выглядит еще черней, еще строже, еще более заброшенно и скорбно, чем в сумраке ночи.
Иду и ликую: я не один, нет… Не всеми отвергнут. Мои товарищи десантники ждут меня. И оккупированные хотя не обязаны и безоружны, а все равно помогают мне. Сколько же набралось у меня таких друзей: Лысая, несчастные старички, которых арестовали немцы, Алена Березка, безымянная, что сохранила меня в шалаше. Она, возможно, рисковала большим, чем я, – и своей головой, и детьми, и домом, – а я, болван, даже спросить, как зовут ее, не догадался.
Впереди кто-то устроил переполох: шарят прожектора, взвиваются ракеты. При вспышках ракет видно нелепое строение, похожее на великана с поднятой, голосующей рукой. После нескольких вспышек узнаю в этом строении изуродованный ветряк с одним уцелевшим крылом, которое поднято круто вверх, будто ветряк сознательно вскинул его: «Сдаюсь!» – и на этом замер.
Вряд ли найду в нем наших. Вознесенный, подобно храму, на высокий бугор среди поля, он плохое укрытие для десантников. Если кто и приземлился около него, то, конечно, не остался на таком юру, а постарался убежать подальше. Но решаю все-таки разведать: в десанте бывают самые неожиданные приземления и самые невероятные убежища.
К ветряку ни дорог, ни троп, все перепахано, – знать, он заброшен давно и окончательно. Ветер сильно, с треском, гнет неподвижное крыло, разноголосо насвистывает в щелях корпуса и крыши. Мне кажется, что в этом диком хоре порой звучит десантская дудочка. Обхожу ветряк кругом и тоже насвистываю в свою дудочку. Поравнявшись с пустым пролетом сорванной двери, сигналю в темную утробу ветряка. Мне отвечают осторожной, испуганной, но вполне отчетливой десантской мелодией.
Вхожу в ветряк и говорю:
– Эй, кто тут? Назовись!
Молчат. Но кто-то есть, слышу глубокий вздох, шорох и снова говорю:
– Выходи! Не то стрелять буду.
– Стрелять и я умею, – говорит кто-то совсем рядом со мной и обдает меня красным светом десантского фонарика. – Сперва поглядим, надо ли нам стреляться.
Я своим фонариком освещаю его. Он лежит на полу в трех-четырех шагах с нацеленным на меня автоматом.
По снаряжению – свой, десантник, а по имени не знаю.
– Ну и коротка же у тебя память, друг Корзинкин, – говорит он. – Али я так хорош стал, что… – Голос и знакомый и чужой.
– Антон?! Крошка?! – наконец осеняет меня.
– Был когда-то. А теперь, после такого перемола…
– Что за чушь мелешь?!
– Недаром на мельнице лежу. Теперь твой Антон ни то ни се.
– Что так?
– Садись вот сюда. – Он указывает место рядом с собой, отодвигает в сторону автомат. – Погаси фонарь! – И гасит свой.
Сажусь. Антон нашаривает в темноте мои руки, сжимает их крепко-крепко и шепчет:
– Ну, здравствуй, здравствуй! А я уже бросил думать, что встретимся.
Руки у него ненормально горячие.
– Что с тобой? Ранен? Болен? – допытываюсь я.
– Погоди, потом. Успеем. Дай поглядеть, потрогать тебя: живой или видение? – просит он и прижимается щекой к моим рукам. Лицо у него тоже ненормально горячее.
17
На войне и вообще в жизни у меня два друга – Федька Шаронов и Антон Крошка. Кого люблю больше? Когда меня спрашивали в детстве, кого я люблю больше – маму или папу, я отвечал: обоих больше. Только так могу сказать я про своих друзей. Федька – мой друг-ровесник, Антон – мой старший друг-наставник. Ни без того, ни без другого я не представляю себе жизни.
Антон появился в нашей бригаде этим летом вместе с группой сталинградцев: капитан Сорокин, лейтенант Гущин и другие. Среди всех героев Великой войны сталинградцы считались тогда первыми. Мы с Федькой, и не только мы, прямо-таки пылали интересом к ним: старались познакомиться, сдружиться, вызвать на откровенность.
Когда люди живут коллективом, будь это рабочая бригада, деревенская артель, воинская часть, все знают всё друг про друга. Так получилось и с нашими сталинградскими героями.
Самым интересным для нас с Федькой показался снайпер Антон Крошка. К тому же он был доступней других по своему званию – всего только сержант, – мы прикипели к нему всем сердцем. Почему-то и он полюбил нас. Что касается меня, то главное, пожалуй, в том, что я нуждался и еще нуждаюсь в крепости, в защите, в духовном убежище, а мой друг Антон – истинная крепость, и телом и духом. От него всегда идет излучение бодрости, смелости, спокойствия, у него и в самых опасных положениях не бывает «нервов». Он в полтора раза старше меня, в сто раз опытней и относится ко мне по-отцовски, то снисходительно, то строго и никогда равнодушно, безразлично.
Антон – русский сибиряк. Когда-то, в далеком прошлом, его родичи жили в коренной России, затем переселились в Сибирь, из оседлых земледельцев сделались бродячими сезонниками. Летом они – рыбаки, плотогоны, матросы на пароходах, грузчики на пристанях, рабочие и проводники в экспедициях; зимой они – охотники, лесорубы, извозчики. Антон исходил, изъездил все Сибири (Западную, Восточную, Северную, Южную), Алтай, Дальний Восток, с начала войны топчет коренную Россию. Когда приходится заполнять анкету, для него самые трудные вопросы: «Специальность?», «Занимаемая должность?», «Местожительство?».
Однажды для полной правильности Антон написал: «Специальность – от скуки мастер на все руки. Занимаемая должность – к каждой бочке гвоздь, местожительство – где отец, там и я».
Все было именно так: Антон ни минуты не коротал без дела, по уменью мог один заменить целое «предприятие», ни перед чем не опускал рук, везде им пользовались, как палочкой-выручалочкой. И местожительство, верно, зависело целиком от отца, шатуна-летуна несусветного, как величала его жена.
У Антона была родная деревня на реке с певучим именем Оя, в ней свой дом, по-сибирски просторный, пятистенный, с тесовой крышей. Но Антон редко бывал там. Жили в нем мать и жена Антона, обе пришпиленные к дому детьми. У Антона были золотые двойняшки – сынок с дочкой.
Детство Антона совпало с первыми годами революции, когда вся Русь от мала до стара принялась учиться, доучиваться и переучиваться. Первоначальное образование Антошка благополучно получил в родной деревне, за средним уехал в город Минусинск на Енисее. Тут отец начал сильно мешать ему: весной до срока возьмет из школы и увезет либо юнгой на пароход, либо на рыбные промыслы в низовья Енисея, зимой, в каникулы, – с прихватом недели до них да недели после, – умчит в Саяны бить медведей и сохатых.
И так приохотил к путешествиям по дальним краям, что парень забросил мечты о вузе и, как только получил паспорт, ушел из школы на работу. Рослый не по летам, достаточно грамотный – кончил девять классов, – расторопный, неустанный, все новое схватывающий на лету, он везде был желанным. Теперь уж не он работал при отце подручным, а отец при нем. Они изъездили и тайгу, и горы, и тундру, и степи.
Потом Антона призвали в Красную Армию, с опозданием в пять лет. Эти годы он работал в важных экспедициях по разведке земных недр, и его освобождали от призыва. Антон не жалеет, что не закончил школьных наук и не дочитал школьных книг. Работа, жизнь, знакомства с разными людьми, вольное чтение вполне, даже с лихвой, заменили ему недочеты школьного образования. Сибирь – интересный край. Уже несколько столетий идут в нее вольно и невольно люди всяких партий, наук, профессий, религий, сект и несут с собой свои книги. В Сибири есть с кем поговорить, у кого поучиться, что почитать.
Когда началась война, Антон выпросился на передовую. Он отличился в боях под Москвой, в Сталинграде. Воевал он вместе с капитаном Сорокиным, потом они перепросились в нашу бригаду.
– Ты почему шатаешься здесь? – спрашивает меня Антон.
Рассказываю коротко, потом спрашиваю его:
– А ты почему валяешься здесь?
– Так уж посчастливило, малость зашиб ногу, отказала. Может, поужинаем? Помоги-ка мне!
Он говорит, как подхватить его, и мы выползаем из темного ветряка под лунное и звездное небо. Антон постанывает, приглушенно вскрикивает и шепчет:
– Адова боль.
– Да что с тобой? – снова пристаю я.
– Потом, я не могу сразу ползти и рассказывать.
Отползаем от ветряка шагов на пять. Там среди высокой жгучей крапивы лежит серый жернов, играющий под луной светлыми искорками, то ли отработанный и выброшенный за ненадобностью, то ли не ставленный еще. Я ничего не понимаю в мельничных жерновах.
– Вот мой враг-погубитель. – Антон хлопает по жернову ладошкой. – Я, себе на горе, большой, тяжелый, парашют идет со мной ходко. И вот как шарахнет меня правой ногой на эту глыбу, да еще на самый край, – у меня в глазах и пошло все кругом, все как в песне: «Коперник прав – земля вертится…» Я сперва подумал, что нога отлетела напрочь. Нет, цела, но в ней что-то случилось, сразу начала пухнуть, давно уж не лезет в сапог. Посинела, и боль не дает ступить. Вот ползаю.
Под звездным и лунным небом хорошо вижу, что Антон сильно похудел, и спрашиваю:
– Чем живешь? Голодуешь?
– В первое время было такое дело. Мужик я солощий, жоркий. Живучи в тайге, и брюхо распустил на всю тайгу. А там и зверья, и рыбья, и птицы, и грибов, и ягод всяких невпроед. Привык жрать на весь ремень. Сперва растягивал паек. Солдатские сухарики ох как пригодились. Но, вижу, конец им, начал оглядываться, искать подножный корм. Нашел веничек от прежней мукомольной жизни. Он мне подсказал, что пыль на мельнице не земляная, а хлебная, съедобная. Пыли везде… На полу она с грязью, а на стенках почти нагольная мучная. И давай сметать. Намету в кружку, добавлю воды, размешаю – и готова болтушка, вроде киселя.
– Вкусно?
– Да. И с каждым днем вкусней. Вкус, браток, измеряется голодом. Ешь через день – все станет медом.
Антон ставит на жернов свою кружку: «Здесь еда»; потом свою фляжку: «Здесь вода». Я выкладываю горбушку тыквы, той, что схватил вместо арбуза в сенях у красавицы учительницы. Антон угощает меня своим, я его – своим. У него какая-то непонятная тюря, бессолая, липучая, на зубах хрустит песок.
– Что, не лезет? Извини уж, чем богат, тем и рад, – говорит Антон.
– Никак не пойму, из чего эта замазка.
– Да тот самый смёт, про который говорил, и вода. Смёт – не совсем чистая мука, она с землей, с пылью. Но проглотить можно. Живу.
Вода у Антона хорошая, мне приходилось пивать хуже. Воду он берет тоже на месте. Приземлившись, он первым делом, как и полагается, начал знакомиться с обстановкой – обполз вокруг ветряка. Возле уцелевшей коновязи была длинная канавка, выбитая лошадьми, а в ней вода. Антон в одном месте углубил канавку, вода стеклась туда и вот уже две недели поит его. На ней он размешивает и свое хлёбово.
– Не так уж плохо приземлился я: тут мне и жилье, и еда, и вода, – не то в самом деле радуется, не то горько шутит Антон. Он говорит спокойно, медлительно, совсем без жара и нервов. – Да, жизнь пропустила меня сквозь огонь, воду, медные трубы и медвежьи зубы. Всяко обрабатывала: и долбила, и бросала, и гоняла, и калила, и мочила, и тянула, как железо, когда его тянут сквозь разные дырочки, все у;´же, да у;´же, когда делают тохонькую-тохонькую проволочку, недоступную, невидимую для простого глаза.
Это верно. В дикой, безлюдной тайге, тундре, в горах, где ни дорог, ни мостов, ни переправ, Антон Крошка множество раз перебирался бродом через опасные реки, бывало, тонул, попадал в лесные пожары, в лапы и в зубы медведям, испытал тяжелую аварию парохода на Енисее. Впрочем, все это – обычные злоключения, будни. Их посылает жизнь каждому сибиряку, если он таежник, охотник, лесоруб, изыскатель. И Антон меньше горюет, а больше радуется, что Сибирь дала ему полную сибирскую обработку, по самому высокому разряду.
Поужинали, но уползать в темный ветряк неохота, под открытым звездным небом лучше. Мы глядим в него, задумались, каждому оно говорит что-то. Вот сорвалась и покатилась вниз падающая звезда, разгораясь ярким последним сиянием. Антон толкает меня рукой, кивает на звезду:
– Видишь? Чья-то она?
Мы кое-что знаем из астрономии, но детские суеверные представления, внушенные неграмотными бабушками, что всяк человек имеет свою звезду и падение звезды означает смерть человека, волнуют нас больше, чем правда о падающих метеоритах.
Крошка спросил, что я собираюсь делать – идти дальше или ночевать с ним.
Я. Нет, не оставлю тебя такого.
Антон. Какого?
Я. Лежачего. Сам же говорил, что не можешь ходить.
Антон. Да, болит, нельзя приступить.
Я. Да что у тебя – перелом, ушиб?
Антон. Зашиб ли только, сломал ли что, порвал ли связки, все ли это вместе – не знаю.
– Покажи-ка! – попросил я.
Мы заползли в мельницу, при свете фонарика размотали больную ногу. Она сильно вспухла, от ступни до колена была такая же толстая, как выше колена, и темная, вроде пивной бутылки. Антон лечил ее согревающими компрессами: сперва наложит мокрых листьев подорожника, потом лопухов и замотает бинтом из индивидуального пакета. Заметного улучшения не было.
– Спирту бы… Натереть да выпить. В тайге, на севере, от всего лечатся спиртом. – Крошка начал пеленать ногу, я помогал ему. – А может, полоснуть ее, выпустить больную кровь? – И хотел достать финку.
Но я раньше выхватил ее из ножен.
– Не смей, Антон!
– А чего ждать?
– Придумаем что-нибудь.
Я боюсь что-либо обещать, в голове у меня только неопределенные «авось», «небось», «как-нибудь».
– Придумаем, – храбрюсь я, подбадриваю Крошку.
Антон. Не стоит ломать голову, я все уж передумал. Осталось только выбрать, как мне пришвартоваться к последней пристани похоже на человека, не совсем уж бездомной собакой.
Я. Ну-у, поехал!
Антон. Друг Корзинкин (Антон сжал мою руку), условимся: не обманывай меня в последний день.
Я. Почему в последний? С этим я не согласен.
Антон. Согласен не согласен, а долго я не протяну. Вот она (он положил мою руку себе на бедро) уже здесь. Много ли ей осталось до сердца? Я буду умирать, а ты будешь трепаться: «Воскреснешь, воскреснешь!» – это глупо, обидно, издевка. Условимся не обманывать друг друга. Может, так? (Антон перестал возиться с ногой, а повернул на себя автомат и обхватил губами дуло.)
Я растерялся. Отдернуть автомат, крикнуть что-нибудь – все было страшно. Сделаешь невпопад, и получится хуже.
Крошка повторил:
– Да, так?
– И это ты серьезно?
– Мне не до шуток, не до хаханек. Тут такая адова боль. (Крошка скрипнул зубами.) Легче застрелиться, чем ждать, когда прикончит гангрена.
Я сказал, что унесу его к своим.
– Не выйдет. Я большой, тяжелый. Да оружие… Сломишься.
– Потихоньку, с отдыхом.
– Не успеешь.
И замолчали. Крошка иногда поскрипывал зубами. Я искал для него спасение. Возможности были очень малы, почти никаких. Стукнуться наугад? Или вернуться к моей безымянной спасительнице? Или?.. Или?..
Я решил снова стукнуться к Алене Березке. Набрал для Антона и для себя по фляжке воды из лужицы, снял шинельную скатку, вещмешок, часть оружия и налегке побежал, как в детстве, козелком, и с горы и в горку одинаково.
Октябрьские ночи длинные. Постараться – и до рассвета можно сбегать к Алене. Вот уже знакомые, памятные зароды, ржаной и овсяный. Вот колокольня. Дальше знакомое бестропье. А вот и тропа, и деревня, и Аленина хатка.
Стучу два раза редко, потом два раза быстро. Мы так условились на будущее, для Ванюшки, чтобы Алене не выбегать зря на каждый стук. В хатке слышу ее шаги – они крепко врезались в мою память, – погодя немного выходит ко мне. На этот раз одета и обута по-уличному. Уже без просьб, без торговли берет меня за рукав и уводит с лунной улицы в затененный садок.
Рассказываю, какая случилась у нас беда, прошу взять Антона с мельницы.
– Ни, не могу.
Тогда прошу помочь хоть чем-нибудь. Достать спирту.
– Ни, не могу. Самогонки добуду. Теперь она везде отвечает за спирт.
Наши переговоры заканчиваются таким планом: я немедля побегу обратно на ветряк, надо успеть до рассвета; Алена же сперва добудет самогонку, посоветуется с бабами и тоже прибежит на ветряк, принесет все, что надо.
– Вы не беспокойтесь: я приду, и скорехонько. Этой ночью не успею: до утра ни самогонки, ни баб не добьешься. А другой ночью обязательно буду, – обещает она. – Скажите вашему Антону: подождал бы умирать. Вылечим. За войну бабы шибко научились выхаживать всяких больных и раненых. Стали такими знахарками – у-у!..
Алена наливает мне фляжку воды, выносит небольшой сверток:
– Извините уж за эту малость, по скорости собирала.
Фляжку – к поясу, сверток – за пазуху, и бегу на ветряк. Я сильно боюсь: Антон, пока один, не зачеркнул бы себя из автомата.
Ночь тихая, теплая, лунная. Здесь октябрь – хороший месяц, вроде подмосковного сентября. Поля пусты, тихи, люди стараются жить незаметно. И только вдалеке урчит война. Ей никогда не спится и не живется тихо.
Антон жив, ворочается во сне, бредит. Я не бужу его и тоже укладываюсь. Для безопасности надо бы не спать, но я так устал, слава богу, что не свалился в дороге. Антон бредит тайгой, боями.
Просыпаюсь около полудня, и то потому только, что меня сквозь разбитое окно мельницы нашло и разбудило жаркое солнце. Антон лежит на брюхе, подпершись локтями, и пишет. Сразу, едва открыв глаза и еще не встав, рассказываю о своем походе к Алене Березке. Он слушает внимательно, с остановившимся карандашом, потом спрашивает:
– Она, эта Алена, так и сказала: «Пусть подождет умирать»?
– «Скажите вашему Антону: подождал бы умирать».
– Интересно понимает она жизнь и смерть: захотел – умер, не захотел – остался жить. – Антон глядит на меня и весело и печально. – Вот как надо. А мы… Ладно, подожду ее, Алену. – Он задумывается над полуисписанным листком бумаги. – Это ни к чему пока. – И разрывает мелконько. Рвет и приговаривает: – Подождем – не умрем. Подождем – поживем.
Письмо, знать, писалось без надежды на выздоровление, на жизнь. А тут пришла надежда. Кто знает, чем все кончится, но у Крошки снова затеплилась вера в выздоровление, его потянуло на волю, на солнце. Завтракать выползаем к жернову. Я тоже передвигаюсь ползком, наполовину из предосторожности, наполовину из солидарности с Антоном.
Жернов – великолепный стол: не высок, не низок, как раз для лежачих, можно не остерегаться, не колебнешь его, не прольешь ничего, вообще в нем все успокаивающее и даже в пустом есть что-то хлебодарное, сытное. А у нас на нем богатейшее угощенье, кажется, в первый раз такое за весь десант: настоящий черный хлеб, настоящая светлая вода, настоящая картошка, не сырая, а вареная.
Всем этим наградила нас Алена.
Лежим около жернова. У коновязи нашелся изрядный обрывок сыромятного ремня, похоже чересседельника. Я разрезал его на узенькие ленточки и зашиваю свои ходилы. Конечно, лучше бы заменить новыми, но просто их не добудешь, надо рисковать головой. Здесь все – еда, питье, ночлег – достается через такой риск.
Разговариваем о войне.
Я. Почему ты, Антон, пошел на фронт добровольцем?
Антон. А по-твоему, как надо – отдать без боя под сапог Гитлеру и мою Сибирь, и мою Россию, и мой народ, и мою семью, и самого себя? Вот потому и пошел, не ожидая, когда пошлют. Надо поскорей свихнуть голову Гитлеру и всем фашистам, закончить эту войну победой и сделать войну вообще невозможной.
Я. Как это?
Антон. Невозможно человеку ходить на руках, при всем старании не проходит долго. Так бы и с войной – невозможно стрелять, невозможно бомбить. Создать бы оружие мира, способное убить войну, как вода убивает огонь.
Я сказал, что не представляю такого положения, это какая-то фантазия.
Антон. Ну, скажем, ты начнешь стрелять в меня, а я пошлю твои пули и снаряды обратно в тебя.
Антон считал, что возможно оружие не убивающее, а только охраняющее. Уже есть такое: например, окопы, броня у кораблей и танков. Надо создавать еще, более совершенное. Если есть способы посылать снаряды, пули, то должны быть и такие, которые смогут останавливать их, заворачивать обратно. Играя в мяч, знаешь: ты его в стенку, а он обратно в тебя. Так и со снарядами. Пусть снаряды, мины, бомбы, пули рвутся там, откуда их посылают, и убивают того, кто посылает их. Вот тогда быстро переведутся охотники стрелять, бомбить.
Фантазия об оружии мира захватывает и меня, и начинаем мечтать вместе, как создать его.
На другое утро в поле завиднелась Алена Березка. Шла она нагруженная, как ишак: два узла вперемет через плечо да в руках по узлу. Сперва мне показалось, что плывет сама собой, без человека, груда тряпья.
За Аленой шла еще какая-то еле живая душа, шла без клади, с палкой в руке. Она была дряхлая, согнутая дугой и такая сухая, костлявая, что об нее, казалось, можно зажигать спички. Кто такая, зачем? Я помог им подняться на холм к ветряку. Алена догадалась, что я удивлен, недоволен, и сказала, не дожидаясь расспросов:
– Вот привела бабушку-костоправку. Она лучше всякого доктора.
Отказывалась я: стара уж, сама-то давно не хожу, ко мне ходят. Да Алена как бухнется в ноги, разве тут устоишь, – прошамкала старуха. – Тут отказать не хватит сердца.
– Бабушка, не надо об этом, – и прося и упрекая, сказала Алена.
– Пошто не надо? Пускай знают, пускай ценят!
– Верно, бабушка, верно, – польстил я старушке. – Спасибо тебе, сто спасиб!
– Говорят: хлебом не корми, а спасибо скажи. Спасибо-то бывает дороже хлеба. А тебе, воробей, спасибо за спасибо!
Я помог Антону выползти из мельницы на вольный свет. Знакомясь, он сказал Алене:
– Видишь, постарался, дотерпел до тебя. Надо было побольше заказать мне житья.
– Вот бабушка закажет, – отозвалась Алена.
– Поглядим сперва, галчонок, – молвила костоправка и, не отдыхая, а только передохнув, начала разбинтовывать больную ногу Антона.
Мы с Аленой ждали приказаний. Разбинтовав, костоправка сухо бросила:
– Самогонки!
Алена мигом достала самогон – она принесла его целый литр. Костоправка подставила руки, Алена плеснула на них. Затем, не вытирая рук, бабка принялась прощупывать больную ногу от колена к стопе. Заметив, что Антон сдерживает стоны, она сказала:
– Не крепись, галчонок. Больно – кричи! Без этого как я пойму, где главная беда?
Узловатые, клешневидные, но очень ловкие руки бабки то ласково скользили, то нажимали, то постукивали пальцами, как молоточками. Бабка приговаривала:
– Ослабни, галчонок, ослабни. Распусти жилки, все распусти, как мочало.
Вот руки добрались до стопы, осторожно повернули ее в одну сторону, в другую. На лице бабки появилась радость: нашла, нашла!.. Антон застонал громче.
– Кричи, галчонок, кричи: легче будет, – приговаривала бабка.
И вдруг резко повернула стопу. Антон весь вздрогнул, вскрикнул: «Ай!» – и быстро, сильно вспотел. Где что взялось в его исхудалом, высохшем теле!
– Всё, всё! Через неделю плясать пойдешь. – Не выпуская больную ногу из рук, бабка повернулась ко мне и приказала кратко, властно, не хуже доктора на операции: – Две щепки по ладошке!
Кругом валялось много разных досок, упавших с разбитых крыльев ветряка. Я приволок целую охапку. Бабка обвернула больную ногу Антона мокрой тряпкой, затем бумагой, на больное место справа и слева положила по досточке и туго замотала бинтом.