355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 3. Воздушный десант » Текст книги (страница 19)
Том 3. Воздушный десант
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:57

Текст книги "Том 3. Воздушный десант"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)

24

На пятые сутки моего подземельного лежанья Настёнка вдруг позвала меня:

– Выдыбайте! К вам пришли.

Ко мне пришли… На миг является дикое подозрение: за мной пришли. Но выползаю. Пришли так пришли, уже привык жить втемную, поглядим, что будет дальше. Извиваюсь червем в узкой горловине, которая едва пропускает меня. Вот высунул голову. Навстречу мне улыбаются Настёнка и еще другая, незнакомая девушка. Хата освещена, занавески на окнах задернуты.

– Вы ко мне? – спрашиваю незнакомую.

Она, не отвечая, глядит вопросительно на Настёнку.

– Да, да, – говорит Настёнка. – Пойдете в партизанский госпиталь. – Она кивает на пришлую девушку. – Вот ваш проводник. Пойдете к Федоре Васильевне.

Мне кое-что рассказывали об этой женщине.

Встаю, отряхиваюсь, молча подаю проводнице руку, – для начала лучше не называться. Она подает свою руку тоже молча.

Спрашиваю, когда пойдем.

– Собирайтесь и пойдем.

На улицу выходят Степанида Михайловна и Митька. Я вытаскиваю из подземелья и надеваю свою сбрую. Проводница помогает мне запрягаться, часть моего груза берет на себя. Пробую не давать, но со мной поступают как с больным, как с маленьким, делают по-своему. Настёнка собирает нам подорожники – хлеб, яблоки, воду – и всякую мою мелочь: белье, портянки, носовые платки – все выстиранное и выглаженное.

Моя проводница высокая, смуглая, быстрая, сильная, с худоватым, резким лицом. Одета по-походному – во все полинялое, порыжелое, простенькое. По всему видно, что живет на воле, на солнце, в большом движении.

А вот Настёнка, должно быть, много времени проводит в темном подземелье, оттого бледная, голубоватая, слабая.

Снарядились, можем идти. Я начинаю бормотать всякие благодарности. Настёнка сердито машет руками: не надо, замолчи! Мои излияния обрывает проводница, она говорит:

– Ну, тронулись?!

Это полувопрос, полуприказ, все-таки больше приказ. Она сильно, крепко, но коротко обнимает и целует Настёнку. Я прощаюсь за руку, тоже крепко и коротко. Со Степанидой Михайловной прощаюсь объятиями и целованием, как с матерью, как с бабушкой. Она провожает меня слезами и крестным благословением.

Выходим. Митька что-то горячо шепчет Настёнке, и она отпускает его проводить нас.

Митька долго идет с нами. Он ужасно огорчен, что не удалось толком поговорить со мной про Москву, про самолеты, парашюты…

Я утешаю его: в другой раз доскажу.

– Вы придете еще? Обязательно? – Он все понимает всерьез, прямо.

Маленьких нельзя обманывать даже в шутку, знаю по себе, как это больно, и поправляюсь:

– Если доведется зайти, обязательно расскажу. Честное пионерское!

На этом расстаемся.

Вечер. Всходит луна. Большая, красная, сердитая. И можно понять ее: уже третий год глядит она на землю сквозь дым, пламень, пыль, кровь. Если мы, люди, мелкие создания, можем понимать и чувствовать, то такие гиганты, как Земля, Луна, Солнце, звезды, неужели не могут? Дико, странно думать, что они мертвы и менее совершенны, чем мы. Это еще одна наша человеческая ограниченность и необоснованная, невежественная гордыня.

Я делаю Луне под козырек и говорю:

– Имею честь явиться, ваш покорнейший слуга Корзинкин.

Луне, конечно, нет до нас, десантников, никакого дела, она занята своим – движением, притяжением, – но мы постоянно прилаживаемся к ней. Нам нельзя без оглядки на нее. Я так привык к тому, что Луна стала для меня вроде своего человека, постоянной спутницей. Я здороваюсь с ней, прощаюсь, часто пристаю к ней: то прошу выглянуть посильней, посветить ярче, то, наоборот, спрятаться, побыть за облаками. Когда она поступает не по мне, сержусь на нее, когда не вижу долго, тоскую по ней. Луна – очень интересное создание, у нее столько разных обличий. Неужели и она маскируется, что-то от кого-то скрывает? Сейчас мне ничего не надо от Луны: у меня есть другая спутница.

Идем по оврагу. На крутых, ямистых и сыпучих местах проводница берет меня за руку. У нее руки жилистые, крепкие, как мужские.

Из деревни еще слышен гомон. И я боюсь заводить разговор: ведь если слышно нам, то будет слышно и нас.

Но вот все затихает, остается только шорох наших ног да нашего дыхания.

Спрашиваю, как зовут проводницу.

– Зовите, как нравится.

Я. Но это может не понравиться вам.

Она. Ничего. Меня всяко звали.

Я. Я хочу не всяко, а по-настоящему.

Она. А я и сама не знаю, как по-настоящему.

Я. По документам.

Она. У меня было много документов, и в каждом новое имя.

Я говорю:

– Не понимаю вас, – и в самом деле не понимая, почему она не хочет назваться, что это – конспирация, излишняя осторожность или молодая девичья игривость.

– Удивительно непонятливый! – Она смеется. – Митька и тот понимает.

Я. Он около вас трется, от вас набрался.

Она. А вы еще и обидливый, ворчливый. Это не надо такому молодому, это оставьте на старость. Ну, слушайте! Вчера я была Галиной, немножко раньше – Анной, еще раньше – Катей…

Я. Какое вам нравится больше всех? Скажите – и буду звать таким.

Она. Нет уж, выбирайте свое, выбирайте, хоть по всем святцам, а те оставьте мне одной на память! Сегодня я безымянная.

Я. Как звали вас родители?

Она. Это тоже оставьте мне. Эти имена мои недотроги.

Я. Тогда я угадаю. Вы – Бурцева Валя.

Она. О нет… Сразу видно, что не встречались с ней.

Я. Зато много слышал.

– И что ж, я похожа на Бурцеву?

– Похожа.

– Скажите, чем же? – И она ждет ответа, поглядывая на меня.

Я думаю, что ответить, чтобы не обидеть ни эту безымянную, ни Бурцеву. О сходстве я брякнул не подумавши. Валю Бурцеву мне рисовали тихой, невидной, именно неприметной, как определил Иван Громов, а проводница стройная, большеглазая, огневая, очень приметная, увидишь – никогда не забудешь.

– Вы похожи работой, – наконец говорю я.

– До Бурцевой мне далеко. – Она тонко-тонко к длинно свистнула. – И не думайте звать Валей: я не хочу рядиться в чужую славу.

– А Танюшей можно?

Множество раз пытался я представить себе, как растет, меняется, взрослеет моя Танюшка, но мое воображение не могло оторваться от того образа, какой запомнился мне. Танюшка упрямо представлялась прежней, только другого, увеличенного размера. Получался набор одинаковых Танюшек, подобный набору одинаковых деревянных матрешек, вставленных одна в другую. Когда я увидел свою проводницу, мое воображение встрепенулось: вот такой должна быть теперь Танюшка. И тогда она была смугловатая, большеглазая, быстрая, огневая.

И чем больше гляжу на проводницу, тем сильней увеличивается ее сходство с Танюшкой, тем упрямей становится мысль, что она – моя Танюшка. В этом нет никакого дива: война так разбросала людей, что могла и Танюшку забросить в эти края.

– Танюшкой можете, – соглашается проводница. – Это вы почему так вздумали?

– Вы же сами сказали, что могу называть любым, кроме тех, ваших недотрог.

– Да, можете. Танюшка, Таня – хорошее имя.

– Может, вы и в самом деле Танюша? – Мне не терпится проверить свое предположение.

– Что значит в самом деле?

– Ну, с самого начала, с рождения.

– Это вам ни к чему знать.

– Наоборот, очень интересно.

– Пусть интересно, но ни к чему.

И самому тупоголовому должно быть ясно, что ей, как подпольщице, лучше жить под разными именами, чем под одним, она укрывается ими, как броней. Она что-то делала под именами Гали, Кати, Анны, где-то записана, и дальше носить их опасно. Сегодня самое лучшее для нее – быть безымянной или с новым именем: она под ним нигде не записана, ни в чем не замешана, снова «безгрешна».

Но меня мучит предположение, что она – Танюшка. Я не могу терпеть неясности, а чтобы не касаться имени, завожу разговор о Москве. Была ли она там? Нет. А в Подмосковье? Нет. Рассказываю про Абрамцево. Не слыхала такого.

В моих расспросах она, определенно, чует допрос и на все отвечает: нет, Нет. Может быть, сознательно уводит меня от правды. Ну, как втолковать ей, что я не замышляю ничего дурного против нее, мои расспросы совершенно невинны! Иду с мыслью, что она – моя Танюшка.

Идем всю ночь по оврагам и полям, старательно избегая дорог и деревень. Мое снаряжение и оружие ходко переселяются на плечи проводнице, в конце концов на мне из оружия остается только один автомат.

И все-таки я спотыкаюсь, даже на ровном месте, сердце бьется, как пулемет, в ране, разбереженной движением, боль до зубовного скрежета. Проводница все время поддерживает меня то за одну руку, то за другую, словом, тянет на буксире.

Молчим, не до разговоров. Чувствую по руке, потяге, что слабеет, устала и проводница. Можно бы почаще и подольше отдыхать, но мы боимся, что у меня начнется, вспыхнет антонов огонь и я сгорю, не дотянув до госпиталя. Стараемся перебежать за ночь все поля до большого леса, а там, в лесу, можно и днем идти.

Не зря старались – за ночь прошли все поля, утро застигло нас уже в партизанском лесу. Залегли на опушке, идти глубже в лес у меня нет сил, за ночь выстрелил все. Сперва отпыхиваемся, озираемся, нет ли какой опасности. Потом Танюшка спрашивает:

– Ну, а дальше что, перекусим или сразу спать?

Мне вдруг вспоминается бабушка с ее сказками перед сном, с чугунком картошки, и я говорю нараспев, по-домашнему блаженно:

– А дальше они поели картошечки и легли спать.

– Значит, завтракаем. Но картошки у нас нет.

– И не надо, я не прошу. Это у меня такая поговорка. – И начинаю рассказывать про свое детство, про свою жизнь. От усталости, от ранения мне трудно и больно говорить, но я так намолчался, что переступаю через усталость и боль.

Танюшка достает из своей дорожной торбы хлеб, яблоки, свиное украинское сало, раскладывает все на маленькую снежно-белую дорожную скатерть. Вот что значит женщина – предусмотрела всякую мелочь.

Рассказать или смолчать про дружбу с Танюшкой, про игру в «венчанье», в «папку с мамкой»? Этим рассказом можно разрушить сладкую легенду, что нашлась моя Танюшка, опять мы вместе и уже не играем, а живем без всяких понарошку, я – десантником, она – партизанкой, моим проводником. Но сколь ни сладка, ни мила эта легенда, хочется знать и правду.

Рассказываю. Проводница слушает, впившись в меня взглядом. Ее руки и нож, которым она разрезает еду, моментами совсем замирают. Рассказал, жду, что скажет она. Для меня еще не ясно, Танюшка она или не Танюшка.

– И с той поры не видели ее? – спрашивает она.

Я. И не видел и ничего не слышал про нее.

Она. Обидно. Теперь я понимаю, почему вы окрестили меня Танюшкой. Что ж, ладно, побуду. Моя судьба такая – быть не собой, а кем-нибудь.

Я. И как же понимаете?

Она. Ну, вы столь влюблены в свою Танюшку, что готовы всех перекрестить этак. Из всех имен ваши уши переносят только одно – Танюшка.

Я. Не угадали, совсем не этак. Увидел вас, и мне показалось: вот она – моя Танюшка. Может, и в самом деле так, только вы скрываете почему-то.

Она. Хоть и завидно на такую любовь, но вы ошиблись, я – другая. – Проводнице, знать, и в самом деле завидно, глаза у нее померкли, все лицо погрустнело. – Я, пожалуй, могу сказать свое коренное имя. Но… – и глядит на меня. – Ни вам, ни мне это ничего не даст.

Я. Не говорите, не надо. Будьте Танюшкой. Моей Танюшкой.

Она взглядывает на меня прямо, в упор и говорит:

– А как с той?

Я. Никак. Теперь вы и та для меня – одно, соединились.

– Однако вы ловкий, – и начинает смеяться. Тихо. По-доброму.

Завтракаем молча. Говорить мешает и еда и что-то еще. Я сказал все, пожалуй, даже больше, чем нужно. Но у меня определенно такое чувство – нашлась моя Танюшка. Она по-прежнему мила, близка мне и в то же время отделена чем-то. Теперь я не могу, не смею коснуться ее волос, погладить по плечу, а раньше, бывало, и заплетал растрепавшиеся косички, и хватал ее как придется, и даже дрался с нею.

Стесняет что-то и проводницу. Минуту назад просто, легко гляделось друг другу в глаза, а теперь она явно избегает этого, блеснет глазищами и тотчас отведет их.

– А все-таки как же с ней? – шепчет она несколько раз, не глядя на меня, может быть даже позабыв, что я тут и слышу ее.

– С кем? – наконец спрашиваю я.

– Да с той, с настоящей Танюшкой, – говорит она, сильно вздрогнув, как неожиданно разбуженная.

Неопределенно пожимаю плечами, еще не думал об этом. А проводница вся захвачена этим:

– Допустим, вы говорите серьезно: я и Танюшка – для вас одно, любимое.

Я. Совершенно серьезно.

Она. И вдруг та явится. Тогда кто будет любимее – я или она? Кого будете забывать, обижать?

Не знаю, что ответить: не ставил себе такой задачи.

– А забывать, обижать придется, – твердит проводница. – И слезы лить кому-то придется. А теперь надо спать. Вы ложитесь. Я буду – как это у вас, у военных? – нести боевое охранение. Так?

– Так. Но в боевом охранении останусь я. – Молодое тело отдыхает быстро, после завтрака я чувствую себя гораздо лучше.

– Прошу не кочевряжиться. Вы – больной, отданы мне на руки, и парадом командую я. Поняли? – Широко, решительно Танюшка нагребает руками кучу сухих листьев. – Вот постель. Марш в нее!

Ложусь, но канючу:

– Отдохнул, наелся и теперь не усну без сказки.

– Картошечки захотел, баловень.

– Довольно и одной сказочки.

– Вот уж чего не знаю. Я выросла без сказок. Бабушка с дедушкой давно, до меня еще, умерли. Мать с отцом – люди новые, бессказочные.

– Не знаете сказок – расскажите быль. Что угодно.

– Что же рассказать, а? – говорит проводница сама с собой. – Как будто много всего, всякого, а рассказать – и не найдешься сразу..

Она перебирает свою дорожную торбу, чтобы уложить в нее недоедки, и при этом выкладывает что-то, на первый взгляд, непонятное. Что-то круглое и удлиненное, завернутое в тряпицу, похожее на бутылочную гранату, но подлинней.

Спрашиваю, что это.

– Ничего особого, одна женская штучка.

– Извините, что спросил.

– Не извиняйтесь, ничего тайного, могу рассказать. Только это будет не сказка, а правда.

– За все спасибо!

– Хоть и надоело, а придется балакать шепотком: война не кончилась ведь. – И Танюшка садится поближе ко мне, лицом к лицу.

– Расскажу про деревянного сыночка.

– Называется совсем по-сказочному.

– Оно и на деле похоже на сказку. – Таня поелозила немножко, уселась удобней. – Что я жива еще, вот сижу здесь, говорю с вами, – это диво. Я так и понимаю свою жизнь: диво, счастье, редкостный дар. – Лицо у Тани засветилось, засияло. – Спасибо моей судьбе! Где, от кого родилась я – вам не надо: вы не отдел кадров. Начну с войны. Как раз в первый день войны я окончила педагогический техникум, получила диплом учительницы. Но учить других мне не пришлось: наше райсело захватили фашисты, а через два дня за мной уже приехала полиция. Меня выдали как комсомолку притаившиеся враги советской власти.

Я успела скрыться. И потом… С тех пор не имею своего крова. Мне нельзя долго держаться одного имени, одного места, я скитаюсь. Кров, пищу мне дают знакомые, а иногда совсем незнакомые добрые люди.

Через свои скитания и встретилась с подпольщиками. С той поры моя жизнь, мои скитания получили смысл. Я собирала медикаменты для раненых советских воинов, которые укрывались в тылу у немцев, распространяла листовки, узнавала людей, верных советской власти. Меня сделали связисткой, я установила связь между многими подпольными и партизанскими группами. Особенно болею за молодежь, которая живет под вечным страхом: поймают и угонят в неметчину. Фашисты охотятся за молодежью, как за дорогой дичью. Показаться на улице нельзя: любой немец может схватить и сдать на биржу труда, в лагерь, прямо в поезд. Сидеть дома не лучше: каждую ночь облавы.

Мы, подпольщики, указываем молодежи верных людей, где можно укрыться, даем разные листовки.

Однажды молодежь, собранную на угон, фашисты заперли во втором этаже школы. Я явилась по повестке своей подруги. Пришла с листовками, с последними сводками, раздала их. Когда ребята прочитали, сказала:

«Куда вы едете, зачем? Работать на врагов? Вместо этого надо бить захватчиков, помогать Красной Армии. Читали в листовках: Красная Армия скоро будет здесь. Не в Германию надо ехать вам, а бежать, прятаться до прихода красных».

«Домой нельзя: там схватят и, пожалуй, еще повесят».

«Я найду для всех место», – и каждому сказала адрес.

Ребята решили бежать. Тогда я и еще один паренек спустились ночью по водосточной трубе. Паренек затаился, а я подошла к часовому.

«А, фрау… Гут-гут!» – залопотал часовой и начал приставать ко мне. Фашистское офицерье и солдатня ужасные нахалы с женщинами.

Я отстранялась, но не уходила, а когда высмотрела, что дверь школы закрыта только на засов, сделала вид, что ухаживанье нравится мне. Часовой потянул меня в сад, в темноту. Мы отошли от школы порядочно. Он лез обниматься, целоваться. Я громко смеялась, чтобы он не слышал, как наши ребята уходят из школы. Потом от всей души съездила ему по морде и убежала.

Школа была по-прежнему закрыта, но в ней тихо-тихо. Меня окликнул паренек, мой помощник, потом шепнул, что убежали все двадцать пять человек. И мы с пареньком разошлись, каждый в свою сторону.

В другой раз я добровольно вызвалась уехать в Германию, села в эшелон и ехала до вечера. За это время подбила ребят бежать. Но вагон был товарный и заперт, открывалось единственное маленькое окошечко под потолком.

Прыгать в это оконце на ходу было бы смертью, прыгать на остановках – заметят: нас много. Тогда я опять же с одним пареньком выбралась через это оконце из вагона на буфера. Как остановка, один из нас раскручивает проволоку, которой закручена дверь вагона вместо замка, другой сторожит. Наконец раскрутили и освободили двадцать восемь человек.

Мы пробовали отцепить весь хвост поезда, где ехали угоняемые в Германию, но не смогли: все время было сильное натяжение.

Вспомню ту жизнь и не верю, что уцелела. Что ни день – на новом месте. Не зная, где приклоню голову сама, чем утолю голод и жажду, все время прятала и кормила то подпольщиков, то красных бойцов, выбирающихся из окружения. Показываться на людях в своем настоящем виде я не могла и ходила когда старушкой колхозницей, когда нищенкой, когда важной, разодетой фрау.

Нищенкой, христарадницей побывала и всерьез, не только для маскировки. Приходилось все брать на вооружение, даже Иисуса Христа. И совсем не жалею, что мне выпала такая судьба, – она хоть и христарадная, но отрадная. Я знаю, что нужна людям, нужна нашей жизни, нашей борьбе, и мне легко, как птице…

Танюшка говорит, потрескивая длинными, тонкими пальцами, говорит неровно, то медленно, как бы поднимаясь по крутой лестнице, то скороговорно, как бы спускаясь, то глуховато, то резко, звонко, забывая про осторожность. Глаза все время меняются, – ласковые теплые, бездонные, в которых тонет мой взгляд, как в пучине, вдруг становятся холодными, непроглядными, и мой взгляд отскакивает от них, как от ледяной брони.

Раненые, которых я кормила, жили у одной старушки. Как-то я пришла к ним с новым урожаем – так называли мы милостыню. Высыпала кусочки на стол. Сидим, выбираем, которые побелей, помягче. Обо всем остальном позабыли.

Вдруг слышу: «Здравствуйте!» Подняла голову. Возле порога стоит чужой человек. Весь драный, с боку висит грязная, нищенская сума. Как открывал дверь, как вошел – никто из нас не слыхал.

Чужак просит пить. Я встала, иду в сенцы – там и вода и квас. Чужак за мной, прикрыл дверь и говорит: «Я Борис Шилов», – и тут же сделал мне выговор: в доме сидят трое нелегальных, а ворота и все двери настежь.

Сам Шилов, руководитель нашей организации. До того я ни разу не видела его и ничего не знала о нем, кроме одного, что нами руководит какой-то Шилов. И я похолодела вся от тревоги.

Напившись, Шилов громко, чтобы слышали все в хате, попросил указать ему дорогу в соседнее село. И пока я провожала его из сеней на улицу, он шепотком сообщил мне задание: снарядиться в дальнюю дорогу и явиться к… назвал товарища. Там я получу инструкции, маршрут, документы, деньги и пойду через фронт, за Днепр, для установления связи с Красной Армией.

Май. Самый расцвет садов. Я среди яблонь и вишен в саду подпольщика, указанного Шиловым. Обута и одета небогато, просто, но крепко, со мной чемоданчик с разными запасными вещами – все как полагается в дальнюю дорогу. В кармане документ на имя учительницы Анны Костиковой. Это наивная справка, что Костикова по случаю войны разлучена со своим сыном, теперь, желая соединиться, пробирается к нему.

В памяти у меня – задание нашей организации: перебраться на советский берег Днепра, доложить командованию Красной Армии о подпольном движении, о вражеских аэродромах, об издевательствах фашистов над нашим населением. Впереди у меня далекий путь по тылам врага, затем через фронт и обратно к своим.

Рядом со мной Шилов.

Он скользит по мне взглядом от башмаков до голубого берета на голове, потом обратно до башмаков. Еще раз оценивает: так ли одета? Или сомневается: гожусь ли для такой задачи?

Гляжу на него. Зеленый парубок. И одет как парубок, вышедший на свидание к дивчине. И вдруг он – Шилов! В голове у меня бегут странные, дикие мысли: а если он – не Шилов. Ведь никто из подпольщиков не сказал мне: «Это Шилов». С чего я поверила ему?

А Шилов перехватывает мой взгляд и говорит: «Больше никого нет. Одна ты. Иди!» Сжимает мне руку и быстро выпускает.

Я иду. Медленно, оглядываясь. Шилов прощально помахивает рукой. У меня покруживается голова. Ветки яблонь будто живые, будто нарочно мешают мне. Я отвожу их и чувствую, что мне тяжело отнимать от них руку, выпускать их. Ее тянет к ним, как к дорогому человеку. И отводя, я задерживаю на них руку, глажу их.

Мне кажется, что солнце вдруг стало вдвое ярче. Я замечаю каждую травинку, муравья, божью коровку.

Весь первый день меня терзало желание вернуться и еще раз хоть издалека взглянуть на родные места. Они вдруг заимели страшную власть над моим сердцем.

Чтобы заглушить это желание, я старалась думать об Анне Костиковой. Шилов, инструктируя меня в дорогу, советовал: «Всегда думай, что ты Костикова, и все будет хорошо».

«Я Костикова, Костикова, – твердила себе. – Мое родное село, мои старички, мой маленький, единственный, драгоценный сыночек за Днепром. Надо скорей туда».

Вечер застал меня в большом селе. Сколь ни просилась я переночевать, все отказывали:

«Без наряда не можем. Иди до коменданта!»

Но что делать Анне Костиковой у фашистского коменданта? Он не поверит, что она идет к маленькому сыночку, и сдаст в жандармерию для выяснения личности.

Решила обойтись без коменданта. Посередь села был общественный колодец, у него толпилось много женщин. Я подошла к ним, попросила напоить и, пока пила, оглядела всех и выбрала одну беременную женщину. Мы вместе отошли от колодца.

«Вам тяжело. Давайте понесу, пока нам по пути», – сказала я и взяла у женщины ведра.

Потом спросила, какой месяц беременна она, а потом поспешила рассказать, что иду к своему сыночку. Женщина посочувствовала мне и пустила ночевать без наряда от коменданта.

В районном городе, как только вошла в него, сразу попала в облаву. Фашисты ловили молодежь для угона в неметчину. Я кинулась в дом, где плакали маленькие дети, упала грудью на стол и тоже заплакала. Хозяева всполошились?

«Кто вы? Что с вами?»

«Я не увижу своего маленького сыночка…»

И здесь поняли меня и спрятали на время облавы в большой сундук. Потом накормили, разрешили переночевать. Я спросила, как можно перебраться через речку, приток Днепра.

«Лучше всего с рабочими».

Накупила редиски, зеленого лука и пошла на перевоз с толпой рабочих. У всех проверили документы, а у меня, видят, полны обе руки, нечем доставать документы, и не спросили.

Ближе к фронту порядки строже и строже, все реже пускают ночевать без наряда от коменданта или старосты. По погоде можно бы ночевать под открытым небом, но я ведь Костикова, иду по простому, по материнскому делу, мне нет нужды хорониться в полях. А если увидят там… И я захожу в комендатуры, к старостам. Меня не трогают, но верят, замечаю, меньше и меньше. Может быть, совсем не верят, а пропускают дальше с целью. И схватят так, что меня уже не спасет сказка про маленького сына.

Однажды мне показалось, что этот момент наступил. Прихожу в небольшое сельцо. Навстречу мне девушка. Прошусь ночевать. И она без всякого раздумья:

«Можно. Идите в тот конец, спросите хату Марфуши и располагайтесь. Я скоро вернусь».

Мне показалось опасным такое гостеприимство, но отказаться значило разоблачить себя, и я зашла к Марфуше. Меня очень ласково приняла ее мать-старушка, накормила, устроила постель в отдельной каморке. Я была такая измученная, что не дождалась Марфуши и уснула.

Вдруг слышу.

«Анна, Анюта, иди сюда!»

Потом в каморку входит Марфуша, освещает меня лампой.

«Да вот она где. Спит».

Я вскакиваю, протираю глаза. До сна ли тут. Марфуша знает меня, и знает как Анну. Откуда? А Марфуша продолжает:

«Пойдем. С тобой хотят познакомиться. – И, когда выходим из каморки к столу, за которым сидят два пьяных, зверских типа, знакомит: – Наш староста. Наш полицейский. А это Анюта».

Я жду: вот схватят. Нет, почему-то не торопятся. Ставят еще бидон самогонки, угощают меня. Отказываюсь. Марфуша настойчиво делает мне разные знаки: выпей – и сама пьет. Чего она хочет – спасти меня или погубить. Осторожно пью, потом делаю вид, что захмелела, снимаю со стены гитару, начинаю играть, петь, смеяться. А в голове торчит занозой: куда я попала, что будет со мной?

Изверги пьют стаканами, рыгают вонючим самогоном, но продолжают пить. Лезут ко мне чокаться, весь мой стакан обслюнявили своей мерзкой посудой. Долго за полночь тянулась эта… эта вечерушка. Не так бы назвать ее, проклятую. Но вот гости встали. Встала и я, отложила гитару, приготовилась отбиваться, бежать.

«Куда вы? Сидите!» – засуетилась Марфуша около извергов.

«И так дюже засиделись. Надо дела делать», – говорят лениво, увесисто. Каждое слово камнем ложится мне на сердце.

Сказано все, изверги поворачиваются ко мне, тянут руки… Прощаются и уходят.

«Марфуша, проводи нас!» – говорят уже за порогом.

Она убегает к ним. Я не знаю, оставаться мне или прыгать в окно, кто-то сильней моего разума и моей воли толкает прыгать. Открываю окно, высовываюсь наполовину, но тут гремит щеколда у калитки, и я отшатываюсь в хату.

Марфуша скоро возвращается и пристально глядит на меня. Я тем же отвечаю ей, потом смеюсь и говорю:

«Над чем ломаешь голову? Не можешь припомнить, где встречались мы?»

«Встречались? Мы? – удивляется она. – Никогда. Сегодня впервые».

«Нет, не впервые. Встречались и раньше. Недаром же ты запомнила меня».

«Тебя и в самом деле зовут Анной?» – еще больше удивляется Марфуша.

«В самом деле».

«А знаешь, что оно, имя это, сорвалось у меня так, первое подвернулось на язык? Когда мы стояли на улице, черти эти староста и полицай видели нас. Потом приходят и говорят: «Надо проверить твою гостью, она подозрительная». А я им: «Какая подозрительная? Она моя подружка. – И бряк: – Анна».

«Все равно надо проверить».

«Я уж знаю, что они добиваются самогонки – они всех так проверяют, – и выставляю графин. Здесь все имеют самогон на всякий пожарный случай. Так ты говоришь: «Встречались». Где? Когда?..»

«Ну и память! – дивуюсь я. – Так и себя позабыть можно!» – И смеюсь раскатисто, чтобы больше придать искренности.

Марфуша хмурится, припоминает.

«Постой… Постой… Вас тогда много было. Вы приезжали от школы в наш колхоз работать?»

Я ничего не подтверждаю и не отрицаю, пусть она сочиняет, что мило ей. Она продолжает припоминать:

«И недолго побыли у нас. Как запомнишь тут? И переменилась ты дюже сильно».

«Да, конечно, всех упомнить трудно», – соглашаюсь с искренним ликованьем, что моя игра удалась.

«А теперь оттуда, из неметчины?»

«Меня не угоняли». – И рассказываю, что фронт разделил меня с семьей: я работаю по эту сторону, а семья живет по ту, в Дубовке.

«В Дубовке?.. Там фронт. Туда нужен особый пропуск».

«Помоги мне!»

Марфуша опять пристально-пристально глядит на меня и говорит таинственно, шепотом:

«Помогу, если у тебя есть задание».

«Какое задание?» – спрашиваю невинно.

«Если ты идешь по делу».

«Больше года не видала сыночка».

«По таким делам в Дубовку не пустят».

«Как же быть? Столько шла…»

Я вздыхаю: неужели идти обратно? Вздыхает и Марфуша: если бы задание, тогда можно бы и пропуск. И вдруг:

«Ты не бойся меня, я сама такая же…»

Если верить ей, без пропуска в Дубовку не проберешься, а немцы пропуск не дадут. Его можно получить только нелегально, а для этого надо объявить задание.

«Дальше меня никуда не пойдет, – убеждает Марфуша. – Самой мне от тебя ничего не надо, я спрашиваю для пользы твоего же дела».

Но я твержу одно:

«Не в чем мне сознаваться».

«Тогда я ничего не могу, придется тебе идти без пропуска или возвращаться назад», – сказала Марфуша решительно.

А утром принесла пропуск.

«На выезд придется получить в Дубовке у коменданта. Предъявишь этот и в два счета получишь обратный. Наши ездят».

Она советовала ехать на машине. В Дубовку машины ходят часто. Но я побоялась – машина завезет прямо в комендатуру – и пошла пешком. У меня не было доверия к Марфуше, и до сих пор тайна, кто она – подпольщица или провокатор. Что подумала обо мне? Разгадала, что я советская разведчица, нелегалка, или ошиблась, приняла за простушку Анну Костикову? Для чего добивалась от меня признания и почему все-таки решила достать пропуск? Где взяла его?

По дороге меня проверяли много раз, но не задерживали. Пропуск, знать, был настоящий. Но в Дубовке я все-таки разорвала его и выбросила. Пусть настоящий, пусть пригодится для обратной дороги, а в сердце все свербило: не выброшу – он меня погубит.

В Дубовку пришла днем, побродила немного по улицам, – везде фашистские солдаты, офицеры, глядят на меня, как голодные коты на молоко, – потом забралась в разбомбленный дом, зарылась в мусор и лежала до ночи.

Казалось, совсем рядом гудит фронт. Земля подо мной часто вздрагивала, все больше разваливался на куски дом. Ночью переползла на немецкую передовую. Не мне рассказывать вам про такое. Вы солдат, видали все это.

И Танюша замолчала. Но я подбодрил ее:

– Говорите, говорите! Я знаю меньше вашего.

И она продолжает, но смущенно, нехотя:

– Ночь. Ползу. Страшно поднять голову, рою носом землю. Так, наверно, живет крот. Кругом траншеи, дзоты, пулеметные гнезда, воронки от бомб, от снарядов. Я не знаю всех фронтовых ям. Кучи мягкой, рыхлой земли, будто ее перемололи на мельнице. Ну, переползаю ужом, змеей. Везде стрельба. Через Днепр бьют наши пушки, минометы. То налетят наши бомбовозы. И немец палит из пушек, из минометов. Кругом взрывы. Летит вверх огонь, дым, земля – все сразу. И ночью нельзя поднять головы. А днем еще тошней. И какие там дни, – от дыма, от гари, от пыли они тоже чумазы, черны, как ночь.

Трое суток провела в том аду, под огнем наших родных батарей. Ничего не ела, не пила. Этого ничего с собой не взяла: в случае беды хотела сказать, что угодила на передовую нечаянно, заблудившись. А там ничего не найдешь, там все мертвое, убитое. Один раз попался под руки утюг. Значит, тут было селенье. И что же сделали из него?! Так искромсали, истрепали, измололи, что сохранился один утюг, и тот инвалид, без ручки, с отбитым носом. Как, чьими молитвами сохранилась я?! Чуть не оглохла от всяких взрывов, чуть не ослепла от разных вспышек, чуть не задохлась от чада, от газов. Моя одежда и обужа истрепалась до лохмотьев. Тело пропылилось, продымилось, как у цыганки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю