355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кожевников » Том 3. Воздушный десант » Текст книги (страница 7)
Том 3. Воздушный десант
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:57

Текст книги "Том 3. Воздушный десант"


Автор книги: Алексей Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)

– А чтобы Федька не вздумал торговать своим убёгом.

– Как это торговать?

– Ну, перестанет слушаться, хуже начнет учиться, а нажмут на него – пригрозит: «Убегу».

– А если я теперь так сделаю? – сказал Федька, посмеиваясь.

– В десятом-то классе? Ну и будешь дураком. – Бабушка рассердилась, громче застучала клюкой. – Можешь делать, можешь. Теперь ты большой, паспортный, сам за себя ответчик. Свернешь себе голову – тебе одному и будет больно. Другим ничего, они теперь свидетели твоей жизни, а не ответчики. Нет совести – беги. Плати этак, что выучили, выкормили тебя.

– Да, опоздали бегать. Подвела ты нас, бабушка, перехитрила, – пошутили мы с Федькой.

– За жизнь-то перевидала всяких ухарей, научилась.

Мы кончили десятилетку, и оба почти на «отлично».

Но тогда это уже не имело никакого значения. Началась война. Вместо института, Арктики и Антарктики жизнь повела нас в армию, а туда брали со всякими отметками и совсем без отметок.

9

Поработав на кирпичном заводе лет десять, родители решили переселиться в Чижи. Хорошо помню этот день: он у меня один из самых памятных.

Без дела, без игры я слонялся со своими приятелями по улице, что называется, пинал ветер. Вдруг в деревню вкатилась машина-полуторка и остановилась около бабушкиных ворот. Мы, ребятишки, все туда. Гляжу, рядом с шофером сидит мой отец, а в кузове, среди узлов, – моя мать, брат Данька и сестренки, сильно укутанные, тоже будто узлы.

Отец с матерью вылезли, пошли к бабушке, ребят оставили в машине и велели мне поглядеть за ними. Я сказал: «Ладно», – а сам незаметно, через огород, другим ходом в избу и спрятался за кухонную переборку. Всех вижу и слышу, а меня… Никому не пришло на ум, что я рядом, за щелеватой перегородкой.

Вошли. Перездоровались:

– Здорово, теща!

– Здравствуй, мама!

– Будь здоров, милости просим, зятек! Садись, дочка! Каким это ветром?.. Да никак всем семейством? Садитесь, садитесь! – Бабушка начала подставлять табуретки.

– Примешь? – спросил отец, не садясь. – А не примешь, и садиться незачем.

– Говорю, милости просим, – повторила бабушка.

– Мы не в гости к тебе, а насовсем. Не примешь – пойдем к соседям.

– С чего вдруг насовсем?

– Что за спрос? – отрезал отец. – Не к чужим людям приехали, а домой. – И затем помягче: – Решили поближе к хлебу. На заводе наших заработков едва на хлеб хватает, а здесь он, хлеб-то, будет даровой.

– Дарово-ой?.. – удивленно протянула бабушка. – Здесь не то что дарового, а порой никакого не бывает. В Москву по хлеб ездим.

– Нам будет. И обязательно даровой, – сказал отец самодовольно, гордо. – Мы не с пустыми руками, не с голодным ртом приехали к тебе.

– К чему такой разговор: примешь – не примешь? – Бабушка начала сердиться: прямая, откровенная, она не любила, когда к ней подходили с ломаньем, с загадками. – Разгружайтесь!

– Да, машину надо поскорей вобрат.

И все принялись таскать в дом узлы, ящики, коробки и всякие неупакованные штуки – ведра, баки, тазы, корыта, кастрюли.

Мы с Данькой то и дело пробовали устроить барабанный бой и заработали на этом немало затрещин от матери с отцом. Но эти затрещины были нам не больны, не обидны и сейчас помнятся как веселое приключение. Тогда мы с Данькой очень любили всякую перетаску, переборку, особенно если было во что погреметь.

Перетаскав все, уселись пить чай. Отец занял самое главное место за столом, в углу под иконами, которое долго-долго, все годы после смерти дедушки, всегда оставалось пустым. Даже в праздники, когда гостей бывало полное застолье, этот дедушкин угол не засаживали тесно, оставляли свободным небольшое местечко, будто на нем невидимо, но в самом деле сидел всамделишный дедушка.

Бабушка покосилась на моего родителя, ей не понравилась его выходка, но смолчала. Отец, рассевшись на главном месте, и повел себя как главный. Опять же самодовольно, гордо объявил:

– Теперь можете не горевать о хлебе, не заглядывать друг другу в рот.

Мы на этот отцовский приказ отозвались тем, что остановились жевать, глотать и с открытыми от удивления ртами воззрились на его рот, изрекший такое чудо.

– Да, да, можете есть напропалую! – добавил отец и приказал бабушке: – Тещенька, подрежь-ка хлебца!

Снова, с большим еще недовольством, бабушка покосилась на отца, но хлеба добавила. А мы продолжали сидеть с удивленно открытыми ртами и вопрошающими взглядами. Такое же удивленное, вопрошающее лицо было и у бабушки.

– Чего воззрились на меня? Не верите? Где, мол, нашему неудаке кормить других, он сам себя прокормить не может. Да, этак думаете? – Говоря, отец глядел на одну бабушку и говорил, конечно, для нее.

– Ничего я не думаю, – молвила миролюбиво бабушка. – Ешьте, угощайтесь! А съедим… Мы тут привыкли жить без запаса. Едим да на бога глядим: не оставь, милостивец, голодом.

– Теперь не надо глядеть на него, на бога. Теперь без него будет завал.

– Да скажи ты напрямик, с чего так разбахвалился хлебом! – вдруг вскипела мама. – Важничаешь, ломаешься, кочевряжишься, а дела-то всего-навсего – нанялся в трактористы.

– Не малое дело, – сказал отец, продолжая важничать.

– И не велико. В каждой деревне тракторист, и не один.

– Зато хлебное.

– Это верно, – подтвердила бабушка. – У трактористов завсегда урожай. Натурой получают первосортное зерно. Да так тянут и сырым и вареным. Председатели, бригадиры, шофера и трактористы – самые богатые люди в деревне.

Весь день разговор между бабушкой и отцом был колючий, занозистый. А вечером, когда начали распределяться, кому где жить и спать, препирательство обернулось в ссору.

– Все тещи одинаково злыдни, – сказал отец.

А бабушка ему:

– Если уж я – злая, то ты… Для таких и слова-то не придумано еще. Оттого и сухой, черный, тощий, как кочерга.

Отец. Ошибаешься, Авдотья Терентьевна. Оттого я тощенький, что уж больно расшеперилась ты, моя тещенька. Сама да Витька – всего полтора человека, а занимаете целый дом.

Бабушка. Дом-то мой. Как хочу, так и занимаю.

Отец. Можно и потесниться для зятя. Не совсем чужой ведь, а отец твоих внуков.

Бабушка. А тебе надо потише да поуже быть. Твоего в этом доме и ржавого гвоздя нету, а развалился хозяином. За столом дрёп на дедушкино место, спать давай ему горницу. Вот тебе мой сказ: все будет как при дедушке. А не глянется кому, тесно – вон улица, может идти туда. Там не будет тесно.

Наши семейные сражения разыгрывались всегда одинаково: отец вел наступление, бабушка отбивалась от него. Иногда, разгорячившись во время боя, она переходила в наступление.

Мама старалась держаться в стороне от схваток: либо уходила из дома, придумав какое-нибудь срочное дело, либо, когда нельзя было уйти, становилась как бы глухой и немой. Если же встревала в схватку, то всегда миротворицей, всеми силами пыталась сдружить развраждовавшихся.

Я чаще был на стороне бабушки, но про себя, молча. Я знал, что вякни хоть одно словечко – и отец так стукнет по «котелку», что не соберешь зубы. Молчал и злобился на отца, на мать. Меня удивляло и возмущало, почему мать не заслоняет бабушку, не перечит отцу. Если ему не нравится жить у бабушки – уйди! Уж столько раз показывала она ему и дверь и порог. Не уходит, а хочет сжить бабушку со свету и расположиться хозяином в ее доме. Об этом не надо было догадываться мне самому: об этом открыто говорила вся деревня. Неужели мама заодно с ним?

Жизнь складывалась так, что не помогала моему сближению с матерью, наоборот, отталкивала нас друг от друга. Первый год жизни, когда мама кормила меня грудью, я, конечно, не запомнил. Потом меня отправили к бабушке. Мама бывала у нас редко и ненадолго – служба на кирпичном заводе не позволяла загащиваться. В эти наезды мне усиленно втолковывали: «Вот она, твоя мама», – втолковывала и бабушка, и отец, и сама мама. Но во мне эти наезды не пробуждали никаких нежных чувств к матери, больше даже – раздражали. Ну, приедет, схватит, посадит на колени и начнет целовать, обнимать и нет чтобы осторожно, а то так сжимает и тискает, что и вздохнуть нечем. Потом начнет выспрашивать с кем вожусь, как моих дружков зовут. А дружки бегают под нашими окошками и настойчиво вызывают меня криками, свистами. Получив от матери гостинцы, я немедленно вырывался из ее рук и скакал к дружкам.

Долго, годов почти до десяти, мать представлялась мне одной из теток, которые, приезжая к нам, тоже целовали, тискали и оделяли меня гостинцами. Бабушка в моей жизни вполне отвечала и за себя и за мать.

Узнав, что мать – совсем иное, чем бабушка и тетки, я не испытал прилива нежности и привязанности к своей матери, а отнесся примерно так: она – моя мама… и пусть будет: у всех есть мамы.

С появлением новых детей мать стала еще меньше заниматься мной, я замечал это, но не вдумывался, почему так, и не огорчался. По-детски, с кондачка решил, что других она любит больше, чем меня. И пусть, мне не надо больше, зато меня вон как любит бабушка.

Так, в прохладных отношениях, дожили мы до войны.

На втором месяце войны меня вызвали в военкомат по всеобщей мобилизации. Оказалось, что вызвали и Федьку. Я столкнулся с ним на улице, в толпе вызванных.

Когда после врачебного осмотра я вышел на улицу, Федька снова подскочил ко мне:

– Годен? Не годен?

– Годен.

– С чем и поздравляю! Я тоже годен.

По этому случаю мы зашли в пивнушку.

Мобилизованных было так много, что поезда не успевали развозить их, и нас, самый младший возраст, отпустили временно домой. Я в эти дни попрощался с соседями, с речкой Ворей, с Абрамцевским парком, с избушкой на курьих ножках. Еще раз припомнил, как играл с Танюшкой. Наш вывертень давно распилили на дрова, на память о нем осталась сильно завалившаяся и заросшая, теперь уже небольшая яма.

Эти последние дни я действительно был ненаглядным: постоянно ловил на себе озабоченные, опечаленные взгляды мамы и бабушки.

Когда отправляли в армию нашу партию новобранцев, никто, пожалуй, из провожающих нашего района не плакал так горько, как мама. Кругом даже заговорили: «И чего так убивается она? Кого провожает?» – «Сына». – «Один, что ли, у нее?» – «Не один, но, знать, такой уж любимый».

Мне тоже и тогда было и сейчас удивительно, почему так горько плакала мама. Каждый раз, вспоминая ее, думаю об этом, и туман постепенно редеет, рассеивается. Меня и всех других своих ребятишек мама любит больше жизни, но нас четверо, и, кроме того, у нее столько других дел и забот – муж, дом, служба, общественная работа, – что она вечно живет бегом, наразрыв. И ей некогда любить нас.

Дорого обходились маме и нелады отца с бабушкой. Как бы ни кипело у нее сердце, а приходилось сжимать его. Не могла она сильно нападать на отца: он ведь родной и ей и детям, и куда же она с нами, если оттолкнет его? Не могла сердить и бабушку: она тоже родная ей, и невозможно, негде жить, если бабушка откажет в квартире. Вот и металась мама, как среди множества огней: дети, муж, бабушка, дом, служба, – металась, как в огненном кольце. Надо везде успеть, всех обслужить, улестить, утихомирить.

И горячая любовь ко мне, проявить которую постоянно мешала житейская колгота, и тревога, что видит меня последние минуты, провожает навсегда, и боль за себя, за свою ушедшую незаметно молодость, – все это слилось у мамы в один вопль. Как был я несправедлив к ней! Только теперь увидел, как многотрудна ее жизнь. Ах, мама, мама, чем же мне порадовать тебя?!

Надо поскорей найти Федьку. Главная наша мечта – стать открывателями неизведанных белых пятен – сбылась: пусть не в Гималаях, не у полюсов, а рукой подать от дома, всего лишь у Днепра, но мы все-таки попали в переплет, какой полагается открывателям неведомых стран: опасные приключения, коварные враги, голод, жажда, засады, ловушки. Здесь каждая пядь – белое пятно, всякий шаг – шаг в неизвестность, в опасную тайну. Вот какая десантия выпала на нашу долю!

Может быть, вот сию минуту Федька переживает смертельную опасность, переживает один. А я предаюсь сладким воспоминаниям, шарахаюсь в бурьяне. Надо обязательно найти, живого или мертвого, а найти. Я не могу без него. Десять лет мы жили душа в душу. Бабушка давно, с первых дней, как встретились мы, поручила его мне. Мы-то с ним ничего и не подозревали, жили, будто на всем свете мы одни, вытворяли все, что стрельнет в голову, а бабушка, оказывается, зорко наблюдала за нами. Она подметила, что Федька парень горячий, отчаянный, лихой, бедовый, дерзкий, рисковый, проказливый, задира, непоседа, весь на винтиках, на колесиках, не толчет, так мелет. Не только волосы, а весь он шпын. Повадки у Федьки слишком смелые, даже опасные. Надо искупаться – прыгает в воду не глядя, с самого высокого бугра. А речонка мелкая, и на дне полно всяких коряжин. Заметит на дереве белку, дятла – и ну полез ловить. Ноги и руки у него постоянно в царапинах, штаны и рубаха драные. Увидит на шоссе машину и задрожит весь, а когда машина подкатит совсем близко – р-раз… и перебежит дорогу перед самым носом, а затем уцепится на задке – и поехал. Запылит его или грязью зашлепает хуже подметки, а ему весело.

Однажды за этот номер пассажиры автобуса повели нас в милицию. Федьку ведут, а я сам иду, помогаю дружку плакаться, клясться, что больше не будет дразнить автомобили.

В милиции прочитали нам грозную мораль. Но Федька не испугался и, как назло, возможно, в самом деле назло, проделал такой же номер на железной дороге – проскочил перед самым носом у паровоза. Бабушка узнала как-то об этом и пригрозила Федьке, что не будет пускать его в дом. После, когда мы уходили из дому, она, кроме общего наказа остерегаться, не проказить, мне наказывала, особо, тишком, сдерживать, осекать Федьку. Сирота, всем чужой, никто за ним не доглядывает. Гляди за ним!

А ему наказывала, тоже особо, тишком, доглядывать за мной. И я, завидев машину, немедля хватал Федьку за штаны, у реки всячески отманивал его от высоких берегов на пологие. Федька в свою очередь выступал моим заботником и хранителем. Шальной Федька остерегал меня – смешно! А впрочем, смешно ли? Бабушка и тут заботилась больше о шалом Федьке, чем обо мне: ведь, чтобы сдерживать другого, надо прежде сдерживать себя.

Долго бабушкин наказ хранили мы в тайне друг от друга, а когда обнаружилось, что бабушка ведет двойную игру, мы уже крепко-накрепко привыкли хранить Друг друга, игра перешла в серьезную взаимную заботу. И пишем мы бабушке друг о друге так же подробно, как и о себе.

Федька – такой бесшабашный отчаюга, такой рискун, что его совсем нельзя оставлять одного. Пожалуй, столько уже натворил, наломал, что разбирать придется всей бригадой. Размотал сухари, теперь, наверно, ляскает голодными зубами, как волк зимой.

Нет, Федька не умрет с голоду, не тот парень. Как-то прихожу в детдом. А детдомовцы все мои знакомые, приятели. Обступили, рассказывают, что в детдоме развелись мыши. Ну, расставили везде мышеловки, зарядили селедкой в подсолнечном масле. Мыши страсть любят это. Утром глядь-поглядь – ни одна мышеловка не сработала, а селедки нет, снята. Зарядили снова – и та же история. Вот какие ловкущие появились мыши. Ну, стали следить, как они исхитряются снимать приманку, что мышеловка не чувствует этого. И кого же накрыли? Федьку. Его допросили, с чего он занялся таким ремеслом. Немножко с голоду: в детдоме не закармливали, немножко полакомиться, селедку в подсолнечном масле давали редко, – а главным образом, из спортивного, артистического чувства: если захочу сильно, что угодно сделаю.

И делал так чисто, так ловко, что его даже не наказывали и потом долго удивлялись, рассказывали всем, завидовали. Федька широко прославился. У него нашлись подражатели, но мышеловки быстро отбили им руки и охоту полакомиться за счет мышей.

Федька не умрет с голоду, не-ет!

10

Без конца сигналю то дудочкой, то фонариком, больше фонариком: световой сигнал действует гораздо дальше звукового. У меня уже падают руки, так устали нажимать кнопку.

А в ответ на мою дудочку и фонарик – ничегошеньки, даже ничего обманного, ни звука, ни искорки. Черно, тихо, пусто и тесно, куда ни сунусь, везде колючий, цепкий, непроглядный бурьян. Либо нет ему, проклятому, ни конца ни краю, либо я кружусь, как белка в колесе, все по одному кругу.

Измотался я вдрызг и начал уже приискивать ямку для ночлега. Но тут на мой фонарик отмигнулись. Наконец-то нашел своих. Радость, как после раскрытия парашюта. Забыв про осторожность, мигаю беспрестанно фонариком и быстро, почти бегом, иду на сближение. Тот, другой, торопится еще больше, под его ногами громко трещит сухой, одревеснелый бурьян.

Когда между нами осталось несколько шагов, у меня появилось сомнение: а свой ли он, не враг ли? Немцы, возможно, схватили кого-нибудь из десантников и выпытали, для чего красный фонарик и дудочка. Нельзя доверяться первому же сигналу, надо проверить. Для этого кроме сигналов фонариком и дудочкой у нас установлен еще и цифровой пароль: если один скажет какую-либо цифру, то другой должен назвать такую, чтобы сумма получилась – пятнадцать: десять – пять, четыре – одиннадцать…

Я потушил фонарик, залег, взял наизготовку автомат и сказал в ту сторону, где потрескивал бурьян:

– Девять.

Вместо ожидаемого «шесть» раздалось нетерпеливое:

– Свой, свой! Довольно разводить мороку, выходи!

Я узнал по голосу нашего капитана Сорокина, вскочил, вытянулся перед ним в струнку и отрапортовал:

– Рядовой Корзинкин явился в ваше распоряжение и ждет ваших приказаний.

– Тише, рядовой Корзинкин, тише, – прошептал Сорокин. – Сядем.

Приминаем вокруг себя бурьян, садимся. Капитан берет мою руку и, сжав крепко-крепко, шепчет:

– Спасибо, Корзинкин. Я обязательно доложу комбригу, что ты явился первым. А других не встречал?

Рассказываю, как в ночь приземления немцы схватили кого-то.

– Это не она. Нет, нет, – бормочет Сорокин, убеждая не то меня, не то себя. Догадываюсь, что он говорит о своей жене. Дело дрянь: уже трое суток о Полине Сорокиной нет никаких вестей.

– Ты до нее прыгал или после? – спрашивает капитан.

– После. Сначала товарищ Полина, затем Шаронов, дальше я.

– Определенно?

– Совершенно точно.

Я хорошо помню минуты перед прыжком, они крепко отпечатались в моем мозгу.

Сорокин делает в уме какие-то расчеты, бормочет невнятно о ветре, о скорости, о высоте, потом говорит уверенно:

– Она должна приземлиться где-то здесь. Как у тебя с водой?

Я набрал у Лысой полную флягу, но не подумал о товарищах и несколько раз прикладывался к ней, теперь воды чуть-чуть, на донышке.

– Пейте всю!

– А ты?

– Я полон, как барабан.

Сорокин выпивает воду, облизывает мокрое горлышко и сожалеет, что десантские фляги малы, всего пол-литра, а пόтом выльешь литра два в день. Он жил на том, с чем вылетел, на одном пол-литре. Хорошо, что натакался на картофельное поле, вместо питья ел сырую картошку.

Устанавливаем для себя особый сигнал и расходимся искать Полину.

Сигналю фонариком и дудочкой попеременно. Немного погодя сквозь бурьян вижу красный свет, мигающий вдалеке. Пока не разобрать, что это – сигнал десантника, глазок на задке автомашины или отблеск пожара. Спешу к нему, мигаю чаще. Огонек начинает отвечать. Мое сердце поет: свой, еще свой!

Уже сговорились и фонариками и дудочками: свой? – свой! Я готов распахнуть объятия и вдруг слышу голос Сорокина:

– Кто?

– Все я, Корзинкин.

– Ты не умеешь ходить, – устало, глухо говорит Сорокин. – У тебя левое плечо лезет в сторону. Забирай вправо!

Опять расходимся. Я забираю вправо, но буквально через полчаса вновь натыкаюсь на капитана.

– У меня, знать, оба плеча фальшивят.

Капитан смеется коротко и печально, будто всхлипывает, потом говорит:

– Отставим. Теперь она, скорей всего, спит.

Опускаю вещевой мешок наземь и сразу чувствую, что способен ходить еще. Говорю об этом Сорокину.

– Ну что ж, походи. А я уходился. – И садится.

Оставляю при себе только автомат, дудочку, фонарик, а все прочее отдаю Сорокину и ухожу.

Бурьян редеет, наконец передо мной поле, уставленное копнами. Прячась за кустом чернобыла, сигналю фонариком в сторону поля. Мне начинают отвечать коротко и неясно, – должно быть, из укрытия. Не решаясь поверить сразу в такую удачу, сигналю капитану. Он отвечает с того места, где остался. Значит, в поле кто-то другой. Но этот другой ведет себя странно: то отвечает мне, то не отвечает, и каждый раз с нового места.

Тогда сигналю Сорокину, прошу о сближении с ним и, получив согласие, иду посоветоваться, как быть дальше. А неведомый выкидывает такой номер, от которого меня бросает в дрожь, – он, поймав сигнал Сорокина, мигает ему. А тот отвечает. Положение незавидное: мы с Сорокиным, видимо, оба попали на немецкую удочку. «Немец» настойчиво мигает, Сорокин отмигивается и – по огоньку видно – идет к нему. На мои сигналы он не отзывается. Сумею ли я предостеречь Сорокина – от этого зависит его жизнь.

Я перехватил его раньше, чем напоролся он на врага. Прикинули так и этак. Нам выползать на поле слишком рискованно, лучше заманить неизвестного в бурьян. И вот, немного окопавшись, Сорокин сигналит, а я, положив палец на спусковой крючок автомата и прячась в бурьяне, несу боевое охранение. Теперь враг может палить сколько угодно: капитана он не достанет, а сам на мушку мне попадет.

Слышим осторожный шорох. Кто-то помаленьку движется к нам, и когда остается два-три шага, мы с Сорокиным в один голос хрипим страшно и дико:

– Стой! Руки вверх!

Следом за этим раздается короткий вскрик и затем плач. Это Полина. Она сидит, откинувшись на свой вещевой мешок, и продолжает всхлипывать. Капитан, сердясь на свое оружие, которое мешает ему, снимает с жены автомат, гранаты, шинельную скатку и повторяет отрывистым шепотом:

– Тссш… тссш…

Когда он берется за вещевой мешок, Полина шепчет:

– Осторожней, не расшиби арбуз!

– Арбуз?.. Какой арбуз?

– Ну, арбуз. С первого дня берегу для вас. Такой звонкий. Наверно, краснущий и сладкий-сладкий.

Полина, не доверяя мужу, сама развязывает вещевой мешок. На свет божий – вернее, на божью тьму – появляется большой шар-арбуз. Мы с Сорокиным несколько раз передаем его из рук в руки. Тяжелый, звонкий, прохладный. Затем Сорокин разваливает арбуз финкой на несколько большущих ломтей, а Полина шепчет:

– Угощайтесь и чувствуйте: для вас берегла.

– Чувствуем, чувствуем, – отзываемся мы.

Арбуз действительно очень сладкий, сахаристый. Мы съедаем и корки: в них есть влага.

– Где ты раздобыла такой? – спросил Сорокин.

– Схватила на лету.

– Не морочь!

– И не думаю. В самом деле на лету. Была еще в парашюте и схватила. Точно.

И рассказывает. Когда она выпрыгнула из самолета в огни прожекторов, ракет и трассирующих пуль, ее обуял такой страх, что она почти лишилась сознания. Пришла в чувство уже около земли, и ей захотелось поскорей упасть, зарыться в нее. Она вытянула руки, и, когда стукнулась о землю, руки угодили на что-то твердое, круглое, холодное. Подумала, что это мина, отбросила ее и закричала от страха. Потом очувствовалась, огляделась. Кругом лежали неснятые арбузы. Сорвала один, прижала к груди: «Ах, мой кругленький, гладенький, миленький! Вот угощу товарищей».

– Вас, чувствуйте!

Сорвала еще арбуз и пошла. Этот другой арбуз съела от жажды.

Похоже, что Полина приземлилась на огороды у той же деревни, что и я. Она слышала собачий лай, стрельбу, взрывы моих гранат. А впрочем, в ту ночь и стреляли, и гранаты бросали, и собаки лаяли не в одной деревне. На учебных занятиях бывало сколько раз – прыгаем быстро один за другим, а приземлимся на площади в четыре-пять километров. Самолет – штука ходкая, а тут еще подмогнет ветер. Наладилась Полина тоже, как и я, к лесу, но из-за большого движения не решилась перейти дорогу и спряталась в копнах. Она видела, как по полю бродили немцы, искали в копнах десантников. Но всех копен не открыли. Однажды два немца проходили совсем близко от Полины. Она слышала, как один уговаривал другого пооткрывать еще копны, а тот упирался: «Найн, найн. Русские не такие дураки, чтобы прятаться здесь».

– И ты снесла это оскорбление? – рассмеявшись, спросил Сорокин.

– Пришлось снести. И потом все время перебегала, переползала из копны в копну. Как видишь, русская дурь оказалась умней немецкого ума.

– Я рассуждал по-немецки, искал тебя не в копнах, а по оврагам, среди бурьяна. Чего ты морочила нас фонариком?

– А вы зачем путали меня? – возразила Полина.

– Мы сигналили между собой.

– Откуда мне знать это? Я думала: немцы.

Светлеет. Надо устраиваться на день. Оставаться в том месте, где мы долго мигали фонариками, опасно, и переходим в другое.

– Можете поспать, – шепчет Сорокин.

– А ты? – спрашивает Полина.

– Останусь в боевом охранении.

– Зачем? Вон какой бурьянище!

– Товарищ Полина, войском командую я. Приказываю подчиняться! – В голосе капитана и шутливое и нешуточное.

Я отползаю немного от Сорокиных и обминаю в бурьяне местечко для сна. Мне хорошо, так хорошо, что я непроизвольно смеюсь от счастья, будто все – война, десант, огонь, страхи, тревоги – кончилось, я чувствую себя как дома, на родине. Это чувство родины идет ко мне от Сорокиных: родина-то ведь в своих, в близких людях.

С таким командиром, как Сорокин, и в огне можно жить. От него всегда веет такой силой, такой уверенностью, таким спокойствием, словно в нем сидит целый гвардейский полк. Он немного старше нас, едва перешагнул за двадцать лет, но вояка уже матерый, бывалый. Прошел всю финскую войну, все отступление до Волги, всю оборону Сталинграда, наступление от Волги до Днепра. Участвовал во многих боях и ни разу не ранен.

У него какое-то особое, удивительное счастье. Однажды в разведке он попал в окружение.

– Руки вверх! – скомандовали немцы.

Немцы подходят ближе, а Сорокин как ахнет гранатами! Сам бежать, и ушел.

В другой раз ему приказали наладить связь с окруженным подразделением. Надо было прорваться по шоссе под шквальным огнем противника. Послал мотоциклиста – убили. Послал другого – убили. Послал третьего – убили. Тогда поехал сам. И прорвался. У мотоцикла выбили шесть спиц, попали в седло, и на Сорокине гимнастерка, галифе, пилотка были пробиты, а на самом хоть бы царапина.

– За все время один только раз сам себя подранил: бежал, споткнулся, и мой автомат заработал. Да и то неудачно, пуля прошла между черепом и кожей, – рассказывает Сорокин с веселой улыбочкой. – Пули от меня почему-то шарахаются: должно быть, слишком пропитался солдатским потом, скверно пахну, как верблюд, который никогда не купается. В пустынях купаться негде. Попробовал меня и голод – в Сталинграде пришлось семь суток подряд воевать без еды, на одной воде.

Сорокин награжден многими орденами и медалями.

Я обмял достаточное местечко, завалился в него и мгновенно заснул, по-солдатски, «как из пушки». Проснулся тоже по-солдатски.

Уснуть, проснуться, мгновенно оценить обстановку, приготовиться к бою, есть, пить, делать все прочее «как из пушки», то есть быстро, как выстрел, – одно из самонужнейших солдату качеств, особенно десантнику. Но доступно не всякому. Я до сих пор далеко не обладаю им. Вот и сейчас проснулся молодцом, а понять сразу, что разбудило меня, что творится вокруг, не могу. Проходит несколько десятков секунд, пока уясняю все.

Утро. Всходит солнце. Сорокин и Полина лежат с автоматами наизготовку и неотрывно глядят в одну сторону. Там за полосой бурьяна стоят самолеты и около них суетятся немцы. А прямо над нами плывет желтобрюхий бомбовоз низко, низко.

Я переползаю к Сорокину, спрашиваю, какую группу немцев взять на прицел, и занимаю позицию.

– Ну и спишь же ты! – шепчет Сорокин.

– А что?

– Знаешь, сколько прошло вот таких? – Он кивает на бомбовоз. – С полдесятка.

Гудя натужно, сердито, хрипло, над нами то и дело проплывают желтобрюхие самолеты с черными бомбами под фюзеляжем и крыльями. Моторы гонят тугой ветер, кажется, еще немного – и вихрь оторвет нас от земли, бросит на середину аэродрома. Униженно, почти до земли, гнется древоподобный бурьян, тревожно шуршит, становится нагим. Ветер охапками срывает с него жухлые осенние листья. Самолет отбрасывает на землю черную быструю тень.

Если бы можно было провалиться! Тень самолета страшна, как занесенная коса, которая мчится, чтобы срезать нам головы.

Самолеты ушли. С ними умчались и гул, и ветер, и тени. Бурьян выпрямился, успокоился.

Я наблюдаю за аэродромом. Сорокин развернул карту и определяется, Полина уткнулась головой в шинельную скатку и перемогает дрожь.

Но вот снова натужный, тяжелый, охрипший гул. Самолеты отбомбили и возвращаются домой, плывут над нами, и черные тени снова грозятся скосить нам головы.

Аэродром снова полон машин и немцев. Подвешивают бомбы, наливают горючее, толпятся, перекатывают гремучие железные бочки. Вот катят прямо в нашу сторону. Сорокин прячет карту, берет автомат и направляет на немцев. Пустая бочка уже звенит по бурьяну. Полина приподнимает голову, переползает ближе к нам и занимает позицию. Автомат, должно быть, кажется ей непосильной тяжестью – руки у нее побелели от напряжения.

Между нами и немцами вряд ли больше трех сотен шагов. Тут немцы решают, что откатили бочку достаточно, и возвращаются на аэродром.

Когда самолеты уходят на новую бомбежку и на аэродроме остается только несколько человек, Сорокин шепчет:

– Тронулись.

С кошачьей осторожностью, чтобы ничуть не потревожить бурьян, долго ползем в глубину заброшенного поля. Солнце уже высоко. Жарко. Душно. Сильно мешает снаряжение. Полина начинает отставать. Мы с капитаном разгружаем ее и все ползем, ползем.

Дальше нельзя: заросли бурьяна кончаются, впереди сжатые поля, где с копнами, а где совсем прибранные, чистые. Среди полей несколько деревень и много дорог. Куда ни кинешься, война искрестила землю широкими, пыльными, ухабистыми дорогами. И на всех большое движение, противник стягивает к Днепру крупные силы.

Сорокин объявляет привал. Снимаем вещевые мешки, шинельные скатки, осторожно приминаем в бурьяне небольшой круг и ложимся трехлучевой звездой, головы вместе, ноги врозь. Хочется есть, пить, спать – и все зверски. Если бы можно было все сделать сразу! Решаем сначала поесть. Полина расстилает белую салфеточку. Запасливый народ женщины. А я даже лишней газетки не прихватил на всякий случай.

Выкладываем наши запасы в «общий котел». Заведовать им будет Полина. Мы еще богатеи: у меня – хлеб, что дала лысая старушка, у Сорокиных – мясные консервы, колбаса, шоколад. Опять с женской предусмотрительностью Полина делит запасы на две очень неравные части и говорит:

– Поменьше съедим, побольше спрячем. Не возражаете?

Мы согласны, уже крепко усвоили, что залетели не к теще на блины. Едим бутерброды с колбасой и счастливо, удивленно переглядываемся. Живы, опять вместе. Но как изменились, всего лишь четвертые сутки в десанте, а выглядим неряхами, которые давно позабыли воду, мыло. Пот и пыль разрисовали наши лица грязными разводами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю