Текст книги "Случайному гостю"
Автор книги: Алексей Гедеонов
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Бабушка, вполне освоившись на местности, произвела разведку боем на близлежащем ёлочном базаре и вернулась в компании двух развесёлых дядечек и ладной пихточки, которую и водрузила на табурет у балкона – в ведро с песком. Изгнала нас, носящих на телах следы банок, прочь – в дальнюю комнату, вместе с кошкой и вороной, и долго грохотала ящиками, духовкой, сковородками и стульями. Квартира вскоре пропиталась ароматами улицы Коперника и заинтересованно заскрипела половицами. Заслышав шум раздвигаемого стола или хлопанье скатерти, мама бледнела, нервно покашливала и, высовываясь в коридор, интеллигентски протестовала:
– Ну, позвольте помогу… Вы же не знаете, что где лежит. Не стоит, право. Вы нашли банку с персиками? Она в…
– Вот ешче, – разя акцентом, вещала бабушка. – Лежите и не вставайте. Накройте ноги абсолютно. Шерстью красной, должна быть, я сама передавала плэд – такой в гратку[104]104
в клетку
[Закрыть]. Мне прекрасно станет в помощь Лесик. То правда, Лесик?
– Да-да, – обречённо говорил я и плёлся чистить картошку, протирать рюмки и рассматривать сквозь стекло духовки «подковцы» – крендельки с сахаром, потерянные оленем Святого Николая по пути к нашей квартире. Когда настало Рождество, бабушка зажгла люстру в большой комнате, долго держала полный свет, потом позвала меня, велела закрыть глаза, погасила лампы и сказала: «Смотри». Сначала я ничего не увидел, а потом… меж ветвей, в древнем запахе хвои, различил сияние звезды и винограда, и олень прянул, и рыба плыла, и павлин исходил фосфорным рождественским светом – навсегда. Потом мы расставили по комнате свечки, съели ужин и пили чёрный чай с земляничным листом и какими-то незнакомо пахнущими добавками, и угощались студенческим пирогом с кисленьким вареньем – его сделала мама, упрямо прорвавшись на кухню, а я все помнил плывущих из ниоткуда в никуда рождественских зверей, их свет, который, если потереть шарик, останется на пальцах. В тот год живое дерево долго стояло у нас – в довоенном доме, где высокие потолки, треснувшая штукатурка и шаги ночью по чутким «половицам-ёлочкой». Привычные лёгкие шаги, я почти не пугаюсь, когда слышу их. Северный ветер приходит с ними.
Тут, на Коперника, ёлочные игрушки сохраняют в двух огромных коробках и третьей, совсем небольшой, моей любимой – «секретерке».
Я вновь тягаю по нашей прихожей раскладную лестницу, лезу по ней к антресолям и слушаю бабушкины сообщения о том, что «сходы» падают, почти упали, причём обрушились прямо на неё, и теперь не видно, на чём, собственно «сходы» стоят.
– Ну так упали или не упали? – спрашиваю я.
– Швендаются, – отвечает бабушка.
– Это я трясусь, – говорю я.
– С чего бы то? – подозрительно интересуется бабушка.
– Чую три стихии в термосе, – насмешливо говорю я и щёлкаю пальцами. Вдруг лестница и вправду содрогается, довольно ощутимо. Дверь кладовки, к которой она прислонена, вздрагивает и скрипя изгибается, словно парус, изнутри – яростью чьего-то Дара, безграничного, как осенний ветер и совсем-совсем тёмного…. Волосы у меня потрескивают, кости ноют и топоток куриных ног явно различим где-то у потолка.
Вакса раздувается и шипит, бабушка выпускает лесенку, спешно делает из термоса глоток и поводит руками по петлям и замку кладовки, ладони ее испускают мерцающие нити, она что-то шепчет я отчетливо слышу – …in cubucolos…. дальше – шелест. На минуту мне мерещатся бронзовые крылья.
– Лестница нестабильная, Лесик, – говорит бабушка, восстановив равновесие.
– Сейчас нестабильности много, – отвечаю я. – Слыхали, что было в Англии?
– Королеве отключили свет, – мрачно припоминает бабушка снизу.
– Немного не так, – заметил я. – Молния сожгла Йоркский собор.
– То только начало, – резюмировала бабушка. – Нет ничего дивного – они плевали на гостии и били алтари – вот теперь пусть не удивляются…
– А в Ливане… – продолжаю я, рассматривая бабушкины густые седые кудри.
– Кедр великий… – говорит бабушка, – сейчас ты свалишь на меня те сходы, и весело не будет.
– Давайте я её заговорю, – миролюбиво предлагаю я. – Это легко… смотрите…
Я достаю из кармана верёвочку и вяжу на ней узелки.
– Это вот, лесенка. Чудесенка, – говорю я, нежнее чем хотелось бы. – Ух ты! Прямо само собой!
– Лесик, – строго начинает бабушка, – на Бога…
Я скоренько завязываю на нитке шесть узлов.
– Уна, мерсе, дуас, рес, градус, фурса, – шепчу я имена каждого, они должны укрепить лесенку или же стать ею. Тут как пойдет. – Эдерез, – добавляю я. – На последний узел, седьмой. Должно было быть «аменес», однако не сказалось. Слово не стало делом.
Мы, те которые с Даром, иногда получаем не совсем то, о чём просили. Я считаю, что связано это с общей неразборчивостью, бабушка же, как всегда оскорбительно резка.
– Ты просто бубнишь, – говорит она и улыбается. – Бубнишь и думаешь не о том. Вот тебе и вьюн на сходах, шарлатант.
Лестница вздрогнула и явно собралась куда-то уйти, да застыла, моментально оплетённая чем-то чёрным. Я поёрзал – лесенка не шелохнулась.
– Вот! – радостно сказал я. – Получилось!
Что-то чёрное оказалось бывшей верёвочкой с семью узлами – надо сказать, она выросла до размеров лианы почти моментально. Мы, те что с Даром, всегда в достижении – иногда не совсем того, о чём прошено…
Верёвочная лиана, мощно оплетшая лесенку, затрепетала. Бабушка отпила длинный глоток из своей реторточки-термоса. Вакса явно прошипела слово «шасси», возможно она хотела сказать «счастье», но немного ошиблась.
Бывшая верёвочка вздулась бутонами, затем напряглась и исторгла десятки маленьких вилочек, со стрекозиным жужжанием те полетели вниз, на пол. Призывая гостей, как и положено упавшим столовым приборам.
Если ложка-вилка, хуже того нож – упали на пол – мы обязательно должны постучать ими, чтобы незваные гости не пришли.
Вакса издала тявкающий звук и поймала ближайшую вилочку. Раздался хруст…
Я сижу на лесенке в ожидании расправы, я распускаю верёвочную лиану – нить за нитью. Надо сказать заклятие создания наоборот, буква в букву, семь раз по семь, над каждой седьмой частью созданного – тогда слова утратят силу.
– Не надо мне гостей незваных, – недобро бурчит бабушка, вылавливая крошечные вилочки и обстукивая ими стены. Вилочки шипят и тают у неё в руках.
– Споткнулись, да? – интересуюсь я. – У вас день рождения чётный? Тогда лучше спотыкнуться на левую – оно к удачке. Вон она, вон там – левее гляньте, смотрите, в кухню ползёт. Сразу постучите. По дереву стучите… Чего вы не стучите?
– Тераз стукну уже, – отзывается бабушка. – Тылко доберусь, дай час.
– Все ошибаются, – радостно сообщаю я, наблюдая гибель последних вилочек. – Зато видите как приросло? И чего так шуметь? Хоть пройдите под ней и увидите, – вещаю я с шестой ступеньки, дергая дверцы антресоли. – Надёжно абсолютно…
Бабушка замирает буквально с открытым ртом и чуть не роняет свой термос. Затем она стремительно розовеет, поддёргивает рукава чуть не по локоть и кашляет в кулак. Вакса, пискляво мяукнув, ретируется в спасительную тень ванной, а я присаживаюсь на площадку лесенки и жалею, что ключик от антресолей у бабушки и спастись мне не удастся.
«Жил мальчик Лесик. Он был болезнен, страждал и труждался…» – думаю я.
Внизу бабушка взяла себя в руки, откашлялась и уподобилась оперной приме в гневе.
– Абсолютно? – спросила она и выдохнула. – Значит – пройти под сходами[105]105
лесенка
[Закрыть]? В Вигилию? И путь насыпать маком? Албо так – наступить на хлеб?
– Нет-нет, – угодливо бормочу я. – Какой там мак… Вы о чем? Передайте лучше ключик.
– Лучше спускайся, – ласково обещает бабушка. – Дам тебе копняка[106]106
дать леща
[Закрыть]…
– А вот это лишнее, – гордо отказываюсь я, поджимая на всякий случай ноги.
– Ну что ты! Добрый копняк – верный лекарь…
– Это от какой болезни?
– От звыклого глупства, – начинает бабушка грозно. – «Пройдите под сходами… Обойдите Катедру на заход… Розсыпьте соль…» Шлях штубака[107]107
путь дурака
[Закрыть] реальный.
– Куда насыпать соль? – уточняю я.
– Тебе на хвуст, жебы вправить мыший ум, – продолжает бабушка.
– Можно подумать, – окончательно оскорбляюсь на «штубака» и «мыший ум».
– Как бы хотела того, – с ноткой надежды в голосе говорит она.
– Столько претензий, – огрызаюсь я.
– Тебе лишь бы спорить, – подводит итог бабушка, проводя руками по волосам. – Давай коробки…
– А ключ? – спрашиваю я.
– Ключ, ключ, ключ, – произнесла бабушка, щурясь на связку. – Все ищут, да не все знаходят. На…
И она протянула мне тёмный ключик, похожий на мебельный.
В высоких, краснокирпичных, от этого похожих на чрево кита антресолях нет никакой магии, в них всегда пахнет пылью, немного лавандой и розмарином, и если тихонько посидеть некоторое время, можно услышать… голоса Вороновских, и не только их – в антресолях проходит старая труба, некогда служившая дымоходом самой старой части дома.
В антресолях стоят коробки. Среди прочих – три, в них ёлочные игрушки.
За коробками можно увидеть красные тонкие кирпичи с клеймами «1517». Я люблю оглаживать их чуть шероховатую поверхность и чувствовать отпечатки трав, оставшиеся от обжига.
Что разобрали, чтобы сложить в самом начале правления еще молодого «старого цысара» высокие трубы нашего дома? Барбакан? Ворота? Разбитый турецкими ядрами кляштор?
Что, в конце концов, помнят кирпичи? Закрыв глаза и задерживая вдох, я изредка слышу их память – длинную, тяжелую глиняную память прямоугольных големов. Лучше всего кирпичи помнят зимы – тепло от дров, сгоревших в печах, будит их дремотные, увесистые мысли.
В снежной мгле бредут по пустынным холмам пастухи, едут по римской дороге на аравийских конях волшебники в тюрбанах и митрах, смотрят на плывущую в недоступной высоте небывалую звезду.
Колокола. Колокола, на молодо выглядящей Катедре, обещают радость.
Прекрасные шоколадницы в чепчиках и мальчики из кондитерской, что на Валах, зазывают на «чеколату» – заморский напиток, голоса на морозе ясней, румянец ярче. Снегири поутру клюют рябиновые грозди за окном, а близ Средместья веселая и пёстрая возня и катанья с ледяных гор и крутых берегов малой речки, что нынче скрыта – искристый снег бьёт из-под полозьев, и ветер, упреждая, поёт вокруг лица, санки летят так быстро – так весело, что нет уже времени подумать…
Знание настигает меня всюду, – то кружевом теней на полу, то ореолом пламени на старой фотографии, то золотыми пылинками в комнате, насквозь пронизанными лучом…
– Ну что тебе надо ещё от нас? – скрипуче говорят кирпичи, их голоса пересыпаны мелким серым песком с Широкого шляха – тогдашней улицы Коперника. – В нас почти нет магии. Мы прошли сквозь пламя и несём на себе отпечатки давно истлевших рук и трав – не более.
Но они помнят… Не только дорогу – где все только начинается. Встретится Дорожный товарищ, и Трусливый лев, и серый маг, неловкие тролли упустят Зеркало на небесном пути – оно разобьётся на десять тысяч осколков. Кто разрешил троллям лазить по радуге? Пони увезёт, и так далеко, что не окликнешь, хоть охрипни. Отравленное яблоко полузасыпано снегом под окном, его уже наклевали гилы-снегири, и ни один не умер.
Каждый кирпич помнит великую тайну всех четырёх частей земли – о жизни, рождающейся в ней и в неё же уходящую.
– Никто никогда не умрёт, – храбро говорю я кирпичам. – Никто не умрёт…
– Кроме тех, кто дорог особенно… – шуршат кирпичи пыльными голосами.
– Пожалуйста, не сейчас, – только и сумел сказать я.
– Если ты просидишь там ешче трошку, – доносится голос бабушки, – настанет лето.
Я высовываюсь из антресолей. Спина ноет в месте удара «силой электричной».
– Я не люблю лето, – пыхтя, отвечаю бабушке. – Держите лесенку, я слезаю.
Медленно, со всеми необходимыми предосторожностями, я спускаю коробки вниз. Бабушка отхлебывает нечто приятно пахнущее из своего термоса. Выползла из ванной наша храбрая кошка и топчется вокруг лестницы, оставляя на паркете отпечатки мокрых лапок.
– Неси до покою, – говорит бабушка. Она улыбается, почти незаметно – и глаза её похожи на зелёный камень гелиотроп…
…Как много можно успеть, пока Вигилия.
Можно выйти поутру во двор, к укутанным яблоням и ореху, повалиться в сугроб и размахивать руками, делая отпечаток «ангела», а потом прибежать на кухню проверить, как готовят сырник с марципанами и выпить свой стакан горячего имбирного молока. Уже привезли из лавки серебряную бумагу и позолоту для орехов и райских яблок. Распаковали Лаусские забавки – «долговечные» игрушки из толстого стекла. Какая-то из сестёр уже завернула одну из них в носовый платок. Перед этим поцеловала… наверное. А старшие братья уже развесили в комнатах гирлянды и «ланьцухи». И смеются, цепляя помандеры к карнизам. С галерейки, сквозь толстые запотевшие цветные стёкла двери они видятся такими странными – будто и неживыми.
Запах мастики, хвои и мандаринов с порога. Из кухни тянет глинтвейном и шоколадом, видны колбасы на шестке – высоко-высоко, с двух стульев не достанешь. Потрескивают дрова в камине, сад с кавалирами и «паннами» на каминном экране словно ожил. Гудит «кахельная» печь-голландка в дальней комнате, вторят ей гулкие половицы в коридоре. Сладкие крендельки-подковцы на новенькой тарелке с ласточками и послевкусие корицы, имбиря и молока – с утра и до первой звезды.
К каминной полке подвешены чулки для подарков. Завтра они будет полны, в них положат все подарки мира и ещё некоторые Дары… особые.
Вазон с розами храбро алеет на окне, а вишенка и розмарин укрыты в детской. Там же, где замок из картона и пуха – с зеркальцем около крылечка… Танцорка откалывает свои беспечальные арабески и антраша, одноногий солдатик вечно стоит в дозоре – у неё на груди брошка-стекляшка, у него в груди запёкшееся оловянное сердце – плачет тяжкими слезами. Грядёт Святвечер и старая сказка с вьюгой и погоней, и ельником на горизонте – черным непроходимым – а в глубине ветвей мерцает сквозь пелену снежных хлопьев золотой фонарик. Или жёлтый взгляд. Все туфельки поутру оказались рваными. Ведьм мучает голод, всегда… Снегопад. Снег унесёт ж…
…А от танцорки не осталось ничего…
Вигилия – идет звезда чудна.
И, наверное, успеют вслед ей Три Царя: до двери мелок – для деток цукерок.
Мы, присев, как жители Севера у огня, у коробок из недр антресолей, открыли ящики с игрушками. Зашелестела калька. Чуть золотые пылинки затанцевали в луче света. Игрушки глянули на нас доверчивыми стеклянными глазами, на мгновение мне показалось, что некоторые сладко потянулись в своих ватных коконах.
Бабушка, огладив фигурки пальцами, тихонько хмыкнула, встала, сходила на кухню, принесла мисочку апельсиновых корок. С какими-то странными словами, оставляющими по себе дымок, как от бенгальского огонька, разбросала корки под деревом.
Мы каждый год разбрасываем их там – от кошки. От какой кошки? Наша кошка игнорирует ёлку как вид. Заходя в тёти-Женину комнату, где ёлка и стоит, Вакса каждый раз демонстративно чихает, я все жду – может, отсморкается….
Дерево возвышается над нами, огромное, тёмно-зелёное и торжественное, как готический собор.
– Как помнишь, я бы хотела… – начинает бабушка – пальцы её пробегают по рукавам, она хлопает по карману, видно забыла спички на кухне. – Я бы хотела… – И она смотрит на меня, склонив голову набок.
– Начинай прибирать хо… ёлку в этом году ты.
– О! – говорю я. – Могу не успеть.
– До Бития закончишь, – милостиво сообщает бабушка.
На пороге комнаты, Вакса издает нечто, очень похожее на короткий смешок.
Битие – это Избиение Младенцев – 28 декабря. В этот день солдаты Ирода убивали детей, родившихся в одну неделю со Спасителем. Еще в этот день начинаются каникулы…
Бабушкина фраза вызывает у меня смутные ассоциации с неприятной историей о разбитой сахарнице, а также о выбивалке для ковров.
– А! – говорю я. – Тогда я не волнуюсь.
– Аккурат волноваться мне, – произносит бабушка и удаляется в сторону кухни, из коридора доносится: – Можешь открыть секретерку. Ты можешь…
Я взволнован, Вакса тоже, она тревожно нюхает воздух, сидя на пороге комнаты.
Секретерка – большая коробка с шестью выдвижными ящиками. Она оббита выцветшим синим бархатом-аксамитом с уже еле различимыми восьмиконечными звёздами, тисненными на нём. По углам синий бархат истончился и явно видна кожаная основа секретерки. Позолота-то сотрётся…
В принципе секретерка похожа на маленький, пыльный, синий шкафчик. На передней стенке – дверцах – замок. Два тусклых глядящих друг на друга ангела с трубами. Ключа давно нет, но это не страшно – секретерку может открыть бабушка, только она, без ключа. Теперь могу и я. Иначе бы бабушка сделала это сама.
– Один для веселья, второй для радости. Третий и четвертый – прогнать печаль, Пятый, шестой – прогнать бесполезный гнев. Семь, восемь, девять – держатся недолго. Девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один – тёмные дни теперь ушли, – бормочу я себе под нос. И прислушиваюсь. Тихо – в окне, на фоне серого неба, кружат одинокие снежинки, хлопают крыльями голуби во дворе, далеко в городе звенят трамваи. Секретерка заперта.
– Тёмные дни теперь ушли! – повторяю я. Ангелы, переливаясь подобно ртути, медленно разворачиваются, освежая свой серебряный блеск. Теперь их трубы направлены в разные стороны, по-прежнему возвещая миру Пришествие. Еле различимые звезды волной кочуют по поверхности ящика.
Секретерка открывается. На внутренней створке правой дверцы, на хрупкой от старости обивке цвета слоновой кости, уже начинающими отливать рыжинкой чернилами размашисто написано: Geliny zabawki[108]108
Гелины игрушки
[Закрыть]…
Коробку подарил бабушке мой прадед, в 1903 году. Ей, тогдашней, было семь лет.
…Утро Вигилии – как много можно успеть…
Я тщательно протираю пальцы платком, волнуюсь. По очереди я выдвигаю ящички. В верхнем – тяжёлая, белая с тускло-золотой серединой восьмиконечная звезда – навершие любой ёлки империи. Я осторожно достаю звезду. Когда я был совсем маленьким, мне казалось, что она и есть настоящее сокровище, и рано или поздно её похитят пираты. Я залезаю на верхнюю ступеньку лесенки и, совершив немыслимое телодвижение, насаживаю звезду на самый верх ёлки. Дерево слегка вздрагивает и немного нервно шуршит, словно просыпается. Постояв на лесенке, я спускаюсь. Любопытные снежинки прилипают к оконному стеклу – похоже, передают приветы Звезде от сестёр.
Кроме Звезды, в ящичке лежат еще две игрушки: слегка облезшее солнце «настоящего червонного золота», золотое с красным, и полумесяц, молочно-белый с серебром. Их повесить у меня выходит гораздо быстрее – Знание подсказывает мне слова, понятные ели, и она послушно наклоняет развесистые зелёные лапы.
Заставить игрушки летать у меня не получилось, я отношу это к двум причинам – во-первых, в составе красок есть серебро, отчего игрушки невосприимчивы ни к какой магии, а уж эти-то явно владеют магией собственной, и потом – комната полна «ланьцухов»-цепей; о том, как это способно исказить любую магию до неузнаваемости, мне известно не понаслышке.
Во втором сверху ящичке лежат почти сто лет и не моргают святой Николай и два ангела – один с трубой, другой с арфой. Из уважения к ним я вешаю их, не прося помощи у дерева. У ангела с арфой синие глаза и кудрявые рыжие волосы. Почти всегда, вращаясь на своей нитке-держаке, он отворачивается от зрителей. Это Стеснительный Ангел.
Мы с Витей считаем, что его зовут Станислав. Бабушка говорит, что не знает Ангела с таким именем.
Ангел с трубой – блондин, с длинным носом, граненым подбородком и серыми глазами. Точно так же, мы считали и считаем, что зовут его Руди – Рудольф, и именно его поцеловала Ледяная дева, с тех пор он ангел. Бабушка сказала на это, что Рудольф – имя несчастливое, и что он застрелился.
«Нет, – спорили мы с Витей, – он упал в пропасть…»
В третьем ящичке степенно вылеживаются год от года Цари-волхвы, все трое, и только у мулата Бальтасара треснул посох. Их я также вешаю молча и почти не дыша – они же Настоящие Волшебники.
Четвертый ящичек немного перекошен и заедает. В нем Пастушок с Пастушкой и овечка, совершенно неинтересные персонажи, а стеклянная овечка подозрительно напоминает сиамскую кошку, несколько облупившуюся притом. Видимо, сёстры Твардовские, в отличие от меня, неровно дышали к буколическим персонажам.
Пятый ящик, ах… чья-то рука понарисовывала на нем незабудок, на потускневшей подкладке лежит моя любимая троица: Гусар в щегольском доломане на непропорциональном «коныке», не иначе как Жером – так он любит представляться дамам и звякать шпорами, на самом-то деле зовут его Йожеф или Иржи. Некая жеманная девица в голубеньком веночке и бидермейеровском платьице, да еще и с книжкой в руках – бедняжка Марихен, резавшая от любви руки. И Маг – высокий худой длиннобородый старик в синей мантии с серебряными звездами, руки его сложены на груди в знаке молчания, на губах немного лукавая улыбка. Я могу с уверенностью сказать, что это добрый волшебник. Может, Звездочёт, Четвёртый Волхв – просто по старости не рискнувший ехать вместе с коллегами в Вифлеем? Что сталось с ним и его обсерваторией где-нибудь в стремительно ветшающем Коптосе-Гебту? Может, в затерянной гробнице в сердце Красной земли, в занесённой песками Саккаре, мирным сном спит он – первым заметивший сияние Новой звезды и благословивший ее свет над всею Страною Кемт.
Ветки дерева ходили волнами, за моей спиной начали опасно трепетать бумажные цепи, чувствуя применение Дара, на кухне что-то прокричала бабушка. Вакса, упорно не желающая приближаться к ёлке, разве что не гавкала на пороге.
Мага я повесил под самую Звезду, немного ниже Волхвов.
«Волшебники должны держаться вместе», – подумал я.
В последнем ящичке секретерки, укрытые случайной веточкой все ещё зелёного розмарина: чернявый парень-трубочист с виноватыми глазами и лесенкой, смешливая цветочница в капоре, какой-то кацавейке, черных ботиках и с корзиной красных и жёлтых цветов, и «Жолнежик» – грустный солдатик в высоком кивере с отломанной кокардой, на боку у него барабан. Рука сжимает ремень винтовки, вторая рука Солдатика у мастера вышла не очень хорошо – уж очень она плоская. А глаза зелены и печальны… Нет, любимая, нет… Его зовут Стефан, и он погиб под Прагой, над его могилой шумавские девчонки бегают к реке, пускать венки по волнам. Но он не понимает, о чём они поют…
Я всегда вешаю солдатика рядом с Цветочницей – все таки она «полная жизненных сил брюнетка», наверняка ей под силу прогнать грусть из зелёных глаз солдата. Трубочист оказывается как всегда рядом с Пастушкой, чёрная страшная труба так или иначе где-то неподалёку, в конце ее светит звезда, китайский болванчик разбился – им бояться больше нечего…
Секретерка опустела. Я подталкиваю её створки, и она закрывается почти самостоятельно, внутри секретерки что-то тихо щёлкает: «Отсчитала еще одну Вигилию», – думаю я.
Оставшиеся два ящика игрушек – занятие серьёзное и долгое. Первым делом я нахожу и вытаскиваю узенький конвертик из оберточной бумаги. В нем письмо самому себе с пожеланиями «на через год».
С тех пор, как научился писать, каждый январь, в день когда мы разбираем ёлку, я, уже прошлогодний, передаю весточку себе нынешнему – иногда с предостережениями, чаще с вопросами. Спрашиваю, как оно там, что сбылось, что нет. Надеюсь на хорошее.
Не всегда и помню, в каком из ящиков ждет меня «тогдашнее» письмо. Такие вещи нужно находить внезапно.
Я – прошлогодний, читавший запоем книги детские и взрослые, ходивший в кинотеатр «Лира» на мультики по воскресеньям и на взрослого «Кинг-Конга» неоднократно в будни. Ездивший осенью в бассейн, катавшийся на санках зимой, а на велосипеде – летом.
Я прошлогодний пишу себе нынешнему, прихлопывающему вкладыши на школьном подоконнике, с волнением приобретающему в «Канцтоварах» на Листа набор пластиковых польских зверей, большие медные скрепки и индийские карандаши, черные с золотом, пахнущие сандалом. И необычайно удачно закончившему вторую четверть.
Письма от меня…
«На мори опасна там литает АСА», – это написано в пять лет… в шесть все гораздо конкретнее: «Желаю Тебе цветного Телевизор».
«Они не любят красную шерсть» – написал я в семь. Фломастером, красного цвета…
Из пакетика выпархивает маленький кусочек бумаги. Я совершенно точно помню, что писал длинное, развернутое письмо, с указанием всего, что произойдет в Новом Году с Некоторыми Нехорошими Людьми – ну, и куда оно делось? На маленьком и очень плотном кусочке бумаги, гораздо более, чем у меня, старательным почерком выведено: «Настало время Вашего долгожданного желания, а когда получите – не гордитесь, гордые быстро теряют счастье. Вы будете иметь дело. Не спешите и действуйте обдуманно и осторожно».
Я неосторожно чихаю, в ответ шелестит гофрированная бумага, в которую завернуты игрушки.
Пылинки по-прежнему кружатся в столбе солнечного света, за окном порхают их холодные сестры. В кухне играет радио – видно, ему опять помогла бабушка – уже минут сорок наш ВЭФ передает Мирей Матье, думаю, следующей будет полновесная передача Анны Герман. «И ведь никакой личной выгоды», – мрачно думаю я.
Ящики хранят неприступный вид. Я обхожу их по кругу, снимаю еще один слой бумаги, примеряюсь. Игрушки утопают в вате, словно в снегу. Меня посещает неплохая мысль.
Я проверяю амуницию – красная нитка на месте, гвозди довольно звякают в кармане. Бумажные цепочки слегка колышутся над дверью, я осторожно снимаю кусочек жёлто-красного «ланьцуха» – так, для порядку.
На кухне царит гармония – бабушка подпевает Мирей Матье, второй голос ведёт Вакса – все они поют «Голубку»: Мирей грассирует по французски, бабушка вторит ей глуховатым меццо по-польски, про Ваксу можно сказать одно – она старается.
Я захожу «на цырлах» в нашу комнату и, почти не дыша, подхожу к шкафу. Он основательно молчит и, похоже, дремлет, во всяком случае в нем ничего не стучит и не падает. Подергав за дверцы, я осторожно приоткрываю древнюю «шафу» – прозаические свитера, куртки и коробки, слабый запах тёткиных духов и средства от моли. Разочарованный, я захлопываю створки. Шкаф тут же испускает звук, похожий на сдавленный смешок.
«Ага, – думаю я. – Значит, вот так, насмехаться? Ах ты сундучара!» На выдохе я касаюсь Звезды. Тёмное дерево отзывается прохладой.
– Во имя пастухов и пещеры, – говорю я шёпотом и голос мой меняется. – Во имя крови той, что встречает и верит. Прошу тебя, откройся.
Звезда согревается и начинает подрагивать под пальцами. Резные панели немного колышутся, словно занавес перед спектаклем, похоже, шкаф разминается, напоминая хищника перед прыжком.
– Тёмные дни теперь ушли… – говорю я, и рукам моим становится холодно.
Шкаф открывается сам собою, издав звук, похожий на зевок.
В нем нет ни одной вещи. «Ой-е-ей, – в испуге думаю я. – Бабушка будет ругаться». Пустым шкаф не выглядит – больше всего он похож на термитник. Или на головку сыра, изъеденную мышами. Глаза цепляются за торчащие то тут, то там крохотные предметы – кукольная голова без парика, фарфоровая чернильница, рамка для миниатюрного портрета с узором из риса и речного жемчуга, погремушка для младенца: петушиный череп с горошинками и коралловой веточкой – клюв бронзовый и зелёный; сломанный ларчик с опаловым сердечком внутри, левая перчатка с порушенным от времени кружевом. Нож для разрезания книжных листов с нагой акробаткой из слоновой кости, искусно вырезанной на рукояти. Пачка писем, перетянутая бечевой. Веер. Пожелтевшие от времени листики документов со странными гербами.
На месте полки, где тётя Женя хранит платки, шарфики и косынки, в кресле «фотей» размером с заварочный чайник с удобством размещается небольшая мышеподобная фигурка, на ней огромный чепец с чёрными ленточками, платье времён бедняжки Жанны Этиоль и красные каблукатые стукалки. Перед нею низенький столик, заставленный крошечными прелюбопытнейшими предметами – в настоящее время Eine Dame раскладывает на нем пасьянс.
– Кхм! – произношу я несколько пискляво.
– Да-да? – отзывается моя визави, отрываясь от карт и уперев в одну из них крошечный скрюченный палец. – Ты, наконец, достучался?
– Э-э-э… в каком-то смысле, да, – нахожусь я.
– Вот и прекрасно, – отвечает она. – Тут только о тебе и говорят.
– Бремя популярности, – смущенно заявляю я. Дверь шкафа поскрипывает, где-то в глубинах термитника (сыра?), раздается смех и звенят колокольцы.
«Это мы – мышицы», ловлю я за хвост паникующую мысль.
– Я бы хотела тебе кое-что передать, – продолжает она и протягивает мне небольшой кусочек картона.
– От кого это? – задаю я нескромный вопрос.
– Считай это подарком, – говорит моя собеседница и дергает за толстую сонетку. Нас разделяет глухая бордовая штора с тусклой надписью: Dorotee. Weissagen und Gaben[109]109
Доротея. Гадание и Дары.
[Закрыть].
Я смотрю на мятый кусочек бумаги и замечаю, что он растёт – его края щекочут мне руку.
«Ну конечно! – торжествующе думаю я, рассматривая „подарок“. – Куда же без этого».
На ладони у меня карта «Паж Кубков», томный юноша в ренессансном одеянии, его обтягивающие штаны я втайне считаю колготами.
Тут колокольный звон усиливается, и откуда-то снизу вылетает маленькая фигурка в красном плаще и с трещоткой в лапе.
– Радуйся! – тоненько кричит фигурка. – Тёмные дни уходят!
– Непослушный! – охотно радуюсь я.
Мышонок несется вместе со своей трещоткой вверх, по переходам и кавернам внутришкафного пространства, достигнув соседней с Doroteeй ниши, он с размаху прыгает мне на плечо. Трещотка хрустит прямо мне в ухо.
– О, – говорит мышонок глядя мне в ладонь. – Право на легкомыслие!
– Не думаю, – отвечаю я. – Пристрастие, лень, неверность, обольщение, плутовство, дешёвый эпатаж…. Это мне подарили.
– О, – опять выпискивает мышонок. – Не стоит к этому относиться как к перевёрнутой карте.
Я поворачиваю голову к нему и вижу прямо перед собой розовый нос и отчаянно шевелящиеся вибрисы…
– Ты один тут такой умный? – насмешливее чем хотелось спрашиваю я.
– Я Непослушный, – грустно отвечает мышонок. – Но право на легкомыслие – это здорово.
И он гремит трещоткой.
– А я к тебе с просьбой, – говорю я мышонку. От неожиданности он роняет свою погремушку и вытягивается в струнку, обвив себя хвостом.
– Для нас это честь, – взволнованно произносит он.
– Мне нужна твоя помощь в украшении… – бросаю я пробный камень – мышонок благоговейно замирает, – ёлки! – выдыхаю я, и почти зажмуриваюсь – так хочется, чтобы он согласился.
– Ты уже знаешь, что я не откажусь, – произносит мышонок после некоего молчания.
Он поднимает на меня агатовые глазки.
– Но я не могу сделать это совсем бесплатно, – выговаривает он, слегка запнувшись на слове «совсем».
Откровенно говоря, я несколько сникаю.
– Чего же ты захочешь? – грустно спрашиваю я у Мышонка. – Мой молочный зуб? Или левый краешек, моей тени?








