Текст книги "Случайному гостю"
Автор книги: Алексей Гедеонов
Жанры:
Детские приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Алексей Николаевич Гедеонов
СЛУЧАЙНОМУ ГОСТЮ

Вступление
Кто там в плаще явился пёстром.
Сверля прохожих взглядом острым,
На странной дудочке свистя?..
Господь, спаси моё дитя!
И поныне этот город стоит на берегах подземной реки.
Каждый май цветёт дурманом бузина в холодном овраге у колодца, откуда слышен тоненький плач.
По улицам ездят те же трамваи, что и двадцать лет назад. По утрам так же пахнет кофе и булочками с корицей. Всё так же сияют лимонным светом окна Главпочты, пережившие в целости все войны прошлого столетия.
По-прежнему печально смотрит на горожан усталый темноликий Христос с Богемской часовни.
На часах Фризской башни так же каждый час колокол отбивает на пять минут раньше – хотя вот уже четыреста лет у несуществующих ворот не видно пыли от татарской конницы.
Говорят, ещё плодоносит айва в тайном дворике на Ормянской, и внутренний рисунок ее плодов всё так же напоминает крест.
А в укромном углу на улице, что реже других меняла имя, под лапами сердитого льва истлевает рисованная вручную колода и умирать не хочет, хотя на свете вот уже лет двадцать нету её бесстрашной владелицы.
Недавно местные газеты облетела маленькая заметка о том, что на лапе и на морде льва появились трещины, они угрожают статуе.
Думаю, что из колоды под ней пропала, вырвалась одна карта – девятка черв, Всадник.
Надеюсь, что после прошлой нашей встречи он не слишком хорошо видит.
Надеюсь, что он не станет искать.
По крайней мере не меня.
Я надеюсь…
Io spero…
1984.A.D

В декабре в городе начинают продавать розги. Нет, их не вымачивают в ведре с солёной водой и не сбывают связками. Розги продают тайно, рядом с такими же типично декабрьскими вещами: связками лука, калиной в гроздьях, кроличьими ушанками, валенками. Перед сделкой взрослых спрашивают: «Ризочку?» и за пятак продают прутик. Дома розги полагается обернуть серебряной фольгой, также тайно. И по секрету от нас, детей, подложить к изголовью кровати. Вместе с кульком конфет.
Всё это приносит, по версии старших, святой Николай, вместе с печеньем-«подковцами», фонариками-роратами и календарём Адвента.
– Святой Николай, – не устаёт повторять начиная с шестого декабря бабушка, – безконечне даёт нам знак. Что бы ты сказал, если б ризочка не была серебря́на?
– Что вы жалеете фольги для меня, – бурчу я.
– Что ты был неслух и расстраивал старших весь год, – ведёт своё бабушка. – Но твоя ризочка серебрится. Что то означает?
– Надежда есть! – бодро отвечаю я. – Фольги хватило.
– Верный ответ, – подхватывает бабушка, отметая прочь моё бурчание. – Святой Николай с нами! На кухне в миске, найдёте подковцы от о́леней – то его подарок. Спешите!
Я редко успеваю к бабушке на святого Николая. Я приезжаю позже. Как ни спешу.
– Без острой необходимости, – заявила бабушка, стоило мне войти в квартиру, пропитанную запахами печенья и какао, – не следует носиться по улицам. Сейчас. Тебе. Но здравствуй! Мама уже звонила. Успокоила её. Мы порадовались, что ты отдохнёшь.
– Надеюсь, – вставляю я. – Здравствуйте и вам…
За окнами мутнеет хлипкий рассвет, грозящий так и не стать полуднем. Мои вещи на полу в ванной пахнут поездом.
– Без необходимости, острой необходимости, – глядя как я завтракаю, произносит бабушка, – не ходи на улицу. Жди меня. Купила билеты и в «Коперника», и в Оперу, и на циркус – хоть то и аматорство с позой. Променада будет люкс.
– Вот я представляю, – отвечаю я.
– Кавалеры не жаловались, ранейше, – улыбается бабушка.
– Всё оттого, что рука у вас тяжёлая, – догадливо замечаю я. Бабушка хмыкает.
– Но сам на улицу поменьше! Понял меня? Разве в магазин. И до кофейни. Всё одно мне станет известно.
Днём мы украшаем ватой окна – раскладываем её между рамами и посыпаем бессмертником и резаной цветной бумагой. Бабушка ставит туда синий бокал с солью. Захлопывает створку.
– До темноты следует быть дома, – произносит она настойчиво. – На месте. Тут стены.
– И окна, и даже дверь, – оскорбляюсь я. – Ну я понял, бабушка. Сколько можно?
– Боюсь долго, – отвечает она, – очень ешче. Но в магазин пойдёшь. Послезавтра. И на рынок. Скажу к кому. Будет нужна твоя помощь…
Серенький свет встречается в наших толстых с зеленцой кухонных стёклах с синим бокалом и цветными кусочками бумаги – набирается сил, теплеет и ложится светлым лоскутом на полосатые кухонные половики.
– Но не будь смутный, – говорит бабушка и касается моего затылка. – Осторожность не помеха свенту. Такое!
Я киваю ей. За окном слабое декабрьское солнце исчезает в пелене обложных туч.
Скоро пойдёт снег и настанет мгла.
В декабре приходят Тёмные Дни…
ГЛАВА ПЕРВАЯ

и обретают знание волей случая, что есть закон
Кто грядёт – никому не понятно:
мы не знаем примет, и сердца́
могут вдруг не признать пришлеца.

22 декабря, суббота,
канун четвертого воскресенья Адвента[1]1
Четыре недели до католического Рождества, дословно – ожидание.
[Закрыть].
Вечер начинается сразу после восхода солнца.
С ночи идет дождь, напрасно пытающийся стать снегом.
Если шнырять по гастрономам с трёх до пяти часов пополудни, можно ухватить сметану в «ванночках», зелёный кофе на развес или расплющенные мармеладные дольки, но майонеза не найти, ещё нельзя купить какао, изюма, ванили и лимонов – их нет, на дворе 1984 год. И лучшее время для покупок – утро.
В округе пять продуктовых магазинов, там – хлеб, соль, водка, морская капуста в жестяных банках, а также напиток «Курземе» в жёсткой картонной упаковке и коньяк «Тиса». Остальное – кончилось.
Обманчиво тепло и сыро по-настоящему. Сугробы проседают и преют. Еле видимые среди луж ручейки как один стремятся к Валам, чтобы во мрачном нутре туннелей ещё австрийской кладки разыскать ослепшую, пленённую Олтву, влиться в её холодное и бурлящее, чёрное тело. Тёмные дни торжествуют, а над трубами города вьётся дым и вяло ссорятся вороны. И нету для них ни дней, ни часов, ни столетий – вороны и трубы ровно те же, что и во всех прошедших временах, и в каждой отдельной зиме «грубые голландки» выкашливают в небеса сажу почти от тех же угольев.
На мгновение всю эту заметь, пелену и хмурь вспарывает солнечный луч – пронзительный и прощальный, полуснежная пыль внутри него вспыхивает на мгновение миллионом искр, нежный отсвет россыпью ложится на бледную стену Главпочты, чиркает вспышками окон на фасаде и гаснет.
Адвент – ожидание. Адвент – размышления. Адвент – три раза недосыта…
Небо нависает непроглядными клочьями. Вороны летят на Каличу гору спать и горланят в тучах. Ветер меняется, приносит холод и превращает дождь в мелкий снег. Трамваи отчаянно звенят на прытко скачущих по лужам пешеходов, следуют прямо, рассекая вереницы теней, запахов и прочих снежных хлопьев.
Главпочта кажется сказочным дворцом, светится лимоном, пахнет сургучом и старым деревом, соревнуясь с ароматами кофе и выпечки из кофейни напротив – в ней я нарушаю предписания. Ем досыта, в чётный раз.
«Это уже пятый, – думаю я. – Пятый пирожок. Дальше будет нечестно».
Ложечка падает у кого-то со стола, звонко.
– Ну, не совсем. Дальше будут четыре ошибки, потом три квартала. Два предмета и один… забыла слово, – говорит, продолжая мою мысль вслух, незнакомая девушка напротив.
Я фыркаю.
– Нечего хрюкать, – отвечает она. – Усы от какао не вытерты, а туда же: рох-рох.
– Сама ты рох-рох, – вступаю в беседу я. – Нет у меня никаких усов, кстати.
– Значит вырастут, – вздыхает в ответ она. – Ничего будет, если я тебя провожу? А то ты заелся… хотела сказать засиделся. Я, кстати, аспирантка.
– Что, из Политехники? – подозрительно спрашиваю я.
– Допустим, что, – кивает она. – Тут недалеко…
Я хмыкаю. Рассматриваю. Обычная девица. В короткой потёртой рыжей дублёнке, бело-сером свитере и чёрных зимних брюках, заправленных прямо в сапоги. Неинтересно.
– Неправильно как-то, – замечаю я. – Тут что-то не так. Неспроста.
– Так ты готов? В смысле, идёшь? – переспрашивает она и встаёт.
– Ноги, – отвечаю я и допиваю какао старательно и длинно.
– Что? – смотрит вниз она.
– Промочил, – также старательно и длинно говорю я.
На всякий случай тщательно вытираю рот, снимаю с крючка под столом сумку с покупками. Она ждёт. Заинтересованно.
– Сам могу дойти, если что… – басовито и грубо бурчу я.
– Возможно, – говорит эта самая аспирантка. – Или не очень. Особенно сейчас, в этом месте… местах…
– Ага, – тяну я. – Особенное место – слышал, знаю. И время непростое, угу. Надоело.
Я смотрю на неё долго и угрюмо, думая, что она смутится. Она же радуется чему-то и цепко хватает меня за подбородок.
– Да, – говорит она, словно утверждаясь в подозрениях. – Да. Это он.
– Конечно, – высвобождаюсь я. – Аспиранец. То есть аспирант, короче – такое же брехло, как ты. Всё, чао – усы от какао… Сгинь.
Она усаживается, достаёт из кармана коробок, вынимает спичку, тычет ею мне почти в глаз и спрашивает.
– Что это?
– Зрения лишают, помогите, – вяло отвечаю я.
Огонёк вспыхивает, будто сам собой зародился в спичке должно быть, она её смазала чем-то…
– Химия, да? – интересуюсь я, рассматривая завитки дыма. – И жизнь…
– Садись. Два, – отвечает она. – Ответ неудовлетворительный совершенно.
– Кому как, – злобно говорю я. – Вопроса вообще не было…. Сейчас, между прочим, каникулы почти что. Может у тебя это, девичье, как его – склероз? Или в школу не ходила?
– Формально ты ученик, – сообщает мне она. – Присядь на минутку.
Я сажусь обратно, она высыпает из коробка остаток спичек. Семь штук. Зажигает их, одну за другой, прямо перед собой, обводит взглядом полутёмную пирожковую.
– И раз, и три, и пять… – бормочет она, – буду полевать[2]2
Охотиться (искаж. укр.).
[Закрыть].
У неё красные пальцы, как будто она долго была на морозе без перчаток. Бледное лицо. Длинные рыжеватые волосы, острый носик, жёлтые, будто старый янтарь, глаза, тонкие брови – ну, девушка с улицы, сотни таких и подобных. Встретишь и не глянешь, наверное.
– Всё-таки, – заявляет она, разглядывая меня сквозь спичечное пламя и дым. – Это самый верный подход. Прятать на поверхности…
– Второй носок… – не могу удержаться я.
– Ты, – ведёт она дальше, – сделаешь несколько не самых страшных ошибок, думаю, четыре.
– Тёмные дни, – ответил я, – и так непросто всё. Время менять форму, слыхала, да? Я уже выбросил кеды, например…
Она отворачивается вслед огоньку от спички.
– Мягкая Лапка! – вопит девушка, разглядывая угол пирожковой сквозь дым и огонь. – Не прячься, милая тварь! Иди сюда, мой таксик!
Из подозрительно потемневшего и растянувшегося угла к нам подгребает недобро выглядящий амбал. Абсолютно засаленный, с ног до головы в какой-то ворсе, и почему-то в капюшоне, хотя никакой куртки на нём нет, только косо пошитый пиджак.
– Ты смотришь сны смертных теперь, да? – нахально спрашивает его девица. – Про кричащую еду?
– Это ты мне? – неожиданно вяло изрекает амбал, нависая над нашим столиком.
– Такие, как Мягкая Лапка, поодиночке не ходят, – деловито произносит она и глядит сквозь огонь. – Ну-ка, ну-ка… Кто у нас тут? Сейчас-сейчас, уже-уже… Ага! Шиге! Вот так встреча! Чтоб ты сдох!
Не совсем понятным образом – из другого угла, но вроде сверху, точь-в-точь паук на клейкой ниточке – является второй тип. Невысокий и белобрысый. Почему-то в старой женской шубе. Очень пахучий.
– Что говорят среди неспящих? – дерзко интересуется «аспирантка».
– Овца растерзала волка в Первоземле… Слышали здесь, как поют скалы, – он быстро облизывает губы и шипит. – Галлоэ! Галлоэ! К добыче зову всю свору…
– Кто вас впустил, вообще? – вскипаю я. – Синяки!
– Его имя означает «тень». Дословно, – информирует девица. – Что нужно сказать теням?
– Знай своё место, – сердито отвечаю я. – А…
Тут оба субъекта вытаращивают глаза, одновременно пытаются оскалить клыки и прыгнуть. Но лопаются. Совсем. Сравнительно бесшумно. В чёрную пыль и дым.
Пирожковая в шоке – со всех сторон паника, прах и кашель… Многие визжат совершенно свинским криком.
– Жанна! – вопит кассирша. – Це ноль четыре! Взрыв газа! Не пропускай никого. Поскрадають посуд! Шо ты там чхаеш, не чую? Перекрой балет, Жанна! На швабру!
Жанна звучно сморкается у двери, посетители бегут к выходу, переругиваются через швабру, расползаются по местам, бурчат, кашляют. Касса нежно тренькает вслед командам владычицы.
– Счастье, пока вечер, – уважительно рассматривает меня девушка. – Пока они в смертном обличье.
Я смотрю на неё с подозрением. Дым вперемешку с пылью втянулся по углам, где и загустел тенями под потолком. Касса пирожковой звякает, выбивая чей-то чек.
– Они – сонные, – говорит девушка. – Ты понимаешь, о чём я?
– Алкашня испарилась, – рассудительно замечаю я.
– Не насовсем, – отвечает «аспирантка».
Пепел четырёх спичек упокоился в моём стакане. На столе остаётся пустой коробок и…
– Три, – говорит рыжая. – Типа «не бухти» означает, так вы говорите? Означает – удовлетворительно. Значит – наставник удовлетворен, значит, ученик должен быть доволен, – она засмеялась, помедлила и словно тявкнула словом: «априори».
– Ну, это нечестное удовольствие, – отвечаю я. – Там плохие последствия – зуд, например, или изжога… А так три – это магическое что-то, если не совпадение. Оно же чары. Кстати, ноги высохли, в смысле – я понимаю… Думаю, что… – мямлю я.
Она бросает взгляд за окно, смотрит на провода, на низкое небо. Достаёт откуда-то большой красный шарф. Пыледым мерцает мраком по углам.
– Ноги, хорошо… Значит, послушай, – торопливо начинает девушка. – Я выйду сейчас, через… неважно. Они, эти вот, за мной полетят, отвлеку. А тебе своё – досчитай до трёх дюжин и домой.
– Тры пиисять. Ага, да, берить, бумажку до пирожка. Мне ваши копеечки не нужны! Запыйтесь молочком уже, тилько не обляпайтесь! – терзает студента кассирша.
– Дзыннь! – вторит ей касса.
– Кстати, спички верни мои, а то почти не осталось. Ты же взял их, да? И скорее домой. Ладно?
– Не отдам, – отвечаю я, сжимая коробок в кармане. – Кстати, интересно, как ты сумеешь следы замести?
Она вздёргивает одновременно бровь и плечо – левые, говорит:
– Конечно хвостом.
И выходит. Торопливо так. Почти выбегает. Красный шарф стелется за нею. Как и тени – чёрные, пыльные, две. Огромная и поменьше.
Через несколько минут, откуда-то – судя по звуку, с карниза, падает на тротуар мягкая глыба снега – шорох, плюх, мелкие шлепки брызг по стеклу. Крики – теперь с улицы.
– Нет жизни без пистолета, – мрачно говорит кассирша клиенту. – Где вы прёте сочень?
В окно я не смотрю – как договорились.
Считаю. Сорок два… четыре… шесть…. И…
За окном сумрачно и снежит. Ничего особенного ни на мостовой, ни на тротуаре. На фасаде Главпочты мерцает хвост праздничной надписи: «…дом!.. дом!.. дом!».
Странно качаются провода над улицей. От ветра, конечно.
«Точно стемнеет, – мрачно думаю я, – пока дойду. Совсем стемнеет. Плохо…».
Я вышел, сделал несколько шагов и налетел на Славика Визборского. По виду – он получал на почтамте посылку, а теперь стоял с этим самым ящиком у ног и пялился, на пирожковую и мостовую перед ней. Славик схватил меня за рукав и втащил в брамку.
– Я тебя, между прочим, видел! – заговорщицки прошептал Визборский. – Но не уверен до конца.
– И что?! – притворился я. – Ты меня видел вчера, даже «дай жвачку» сказал, не помнишь?
– Кончай морочить, говорю, какая жвачка, – сказал Слава. – Ты в пирожковой сидел, так? С какой-то шкильдой. А тут к вам кто-то подлез, такой быковатый, и всё задымилось. Визги были, атас просто, на Рынке слышно, наверное. – Слава запнулся.
– А дальше? – спросил я.
– А дальше она раз, такая, вдруг на крыше, почти. Из этого вот окна выходит, как его? Глухого! Открывает створку в нём… Идёт на край.
– И что?
– И всё, – сказал Слава. – Шестой этаж все-таки. Снег почти белый, кровь яркая, ужас. А окно ведь глухое! То есть, того – фальшивое…
– Гонишь, – ответил я, и неизвестно почему перекрестился. – Нюхал клей, сознайся…
Слава покосился на меня и продолжал:
– Сразу крик, бегают, «Скорая!» – кричат. «Звоните!». А внизу – ничего. Тротуар, грязь эта и снежком трусит, кстати чистым. Тут совсем стемнело. Новые люди подошли. Их спрашивают: вы видели, женщина с крыши сбросилась? Нет, отвечают, вы психи, да? Милиция подъехала, опросила. И вот что интересно: все, кто стоял, например на балконе или в окне торчал – видели. Все, кто шёл внизу – нет.
– Ты сам видел? – спросил я.
– Нет, – честно сказал он. – Я глаза закрыл! Мне рассказали.
– Кто? – спросил я.
– Мои все рассказывали! – обиделся он. – С почты, которые.
– А где эта, ну, шкильда?
– Неизвестно! И никто вспомнить не может, была ли? Вот ты, например, помнишь?
– А сам?
– Я сомневаюсь… – несмело сказал Визборский.
– Слава, – сказал я. – К тебе есть вопросы, Слава… Ты в церковь ходишь?
Визборский чуть не выпустил свою посылку, покачнулся, посопел неистово, помолчал, и ответил вызывающе и мрачно:
– Да.
– Слава, – сказал я скрипучим голосом и покашлял. – А ведь у тебя видения. А «такое изгоняется постом и молитвой» сказано же, специально! И никак иначе. А ты сервелат… ел в пост! Вот… Теперь бегаешь в бреду, с ящиком. Это кто-то куртку выбросил или сдуло с балкона её, и шарф заодно, красный. Пока все прыгали и галдели, кто-то барахло спас. Всё, мне пора. Не лжесвидетельствуй, Визборский! Каникулы вот-вот!
– Как ты знаешь? – тускло спросил Славик. – Про сервелат?
– Я вижу тебя насквозь, – проскрипел я. – Снимай маску.
С горы подгоняемый снежной заметью скатился трамвай, на повороте дуга высекла сноп искр из проводов.
«Просто салют», – подумал я и чуть не поскользнулся.
Скоро каникулы. Через три дня Рождество[3]3
Католики празднуют Рождество 25 декабря.
[Закрыть]. До Нового Года больше недели. Три Царя[4]4
Праздник Трех Царей – 6 января.
[Закрыть] в пути, но обещают быть, как всегда – в начале января. Впрочем, суета ощутима.
Стемнело. Ноги вымокли вновь. В самопальной холщовой сумке, на которой уже не поймёшь, кто Алла, а кто Миша, мечутся: кило риса, пакет чернослива, десяток плавленных сырков, пачка маргарина и баночка горчицы. Всё, что удалось «достать».
В арке дома перед стеклянной дверью в подъезд мигает свет, лампочка гудит, нервически вспыхивает и гаснет время от времени. Стоит мне подойти ближе, со страшным треском взрывается. Тянет дымом, под ногами тоненько похрустывают осколки – парадное утопает в темноте.

«Как всегда, – думаю я, топоча по гулкой деревянной лестнице все выше и выше на третий этаж. – Эти лампочки – ненадёжное дело».
Окна проецируют на давно белёные подбрюшья пролетов колышущиеся чёрные силуэты ветвей. Словно в веницейском гаданье, можно разглядеть в них – меч, колесо, крест. Возле двери, ведущей на галерейку, игра света в пыльных стёклах показывает странное кино: на мгновение мне кажется, что на площадке кто-то стоит – высокий, худой, чуть сутулый; напоминает птицу, но со странной острой мордой небольшого хищника – крысы. Внизу хлопает дверь, и мираж рассеивается.
Я выхожу с лестничной площадки на балкон-террасу – темноту гонят прочь яркие заплатки света из окон нашего этажа, жёлтый отсвет путается в вечнозелёных лапах – по всему балкону расставлены затянутые в верёвочные корсеты смереки, сосны, ёлки. Через окно нашей кухни я вижу бабушку, сидящую за столом, дальше входная дверь и два тёмных окна – остальные комнаты квартиры.
Дома тепло, кутерьма рождественских запахов: можжевельник, ягоды, корица, сушеные яблоки, тушеные овощи, мандарины, хвоя. Я притворяю за собой дверь. Тихо.
Адвент – фиолетовые вечера запретов. Чем ближе Рождество, чем раньше наваливается тьма – тем строже: лучше не шить, лучше не праздновать, лучше не есть мяса до первой звезды. Из противоречия я мрачно натолкался пирожками в кофейне напротив Главпочты. И после двух чашек какао там же постный день перестал казаться скучным.
Адвент – ожидание. Иногда встречи, даже и внезапной. Нам следует быть готовым к встречам. К Гостям, на которых лица нет в прямом смысле слова, а вместо подарков сплошные «нельзя». Нельзя смеяться, подумают, что над ними – начнут мстить. Нельзя громко говорить – они рассердятся. Нельзя яркий свет – это их нервирует и они портят электрику. На обычный стул сначала необходимо слегка дунуть и извиниться, на стуле может сидеть кто нибудь из них и, плюхаясь «по-рогульски», их можно и придавить.
– Они кто? – время от времени с иронией интересуюсь я. Бабушка всегда дипломатично уходит от ответов.
– Они и они – разве не видишь?
В другой раз: «Они… Иди, принеси пакет с зелёным кофе, он там, на шкафу». На шкафу всегда столько интересного, кроме пыли, что попав туда, забываешь и про них, и про окружающий мир.
Если честно, мне они без интереса – я родился в субботу, я могу видеть призраков, и нередко вижу их – без всяких камней с дырочками или муки под ковром. У нас это семейное. Дар… В такую же субботу, только очень-очень давно, родилась бабушка.
По полу гуляет сквознячок – окно в бабушкиной комнате открыто настежь, горшки с цветами составлены на пол. Створки распахнуты для них. Влетает только снег.
Все это говорится и делается с таким видом, будто в другие дни они не приходят, а я или бабушка не встречаемся с ними повсюду. Иногда я думаю – может, в Сочельник бабушка рассчитывает увидеть кого-то особого…
Адвент – новая радость грядет.
В квартире, несмотря на открытое окно, тепло, тихо и темно, из кухни доносится журчание телевизора.
– Ты дошёл? По темноте… – бабушка пресекает попытку прямо из передней улизнуть к книжке. Плакали мои «Крестоносцы».
Адвент – каждая пара рук на счету – кошачьи и другие лапы не рассматриваются.
– Прощался с солнцем в «Светлячке», очередь всегда праздник, жаль уходить было. Взял сырки. Вы ждёте кого-то ещё?
Я торжественно вношу в огромную тёплую кухню «трофеи». Дом наш построили в 1864 году, тогда никто не предполагал никаких девяти метров на человека, разве что в склепе…
Абажур, слегка покачиваясь, очерчивает спасательный круг света над столом и рассеивает сумерки вдоль стен, делая кухню неприступной для печалей и холода.
У дальней стены в углу мойка из двух раковин, медные краны без смесителя. Рядом с ней разделочный стол с мраморной доской, дальше газовая плита с кастрюлями. Стена и углы над ними выложены кафельными плитками со сколами. Всё традиционно – белое с синим: капитаны, корабли, матросы уплывают на смешных корабликах, девушки в капорах машут им платочками. Над ними синие черточки – облака и чайки. Сверху окантовка – керамические маргаритки и календула, цветы не увяли, но поблекли.
У стены, по левую руку – сложносочинённый буфет «Мама Австрия» – тёмного дерева, с резьбой и остатками немудрящей росписи на нижних створках, в верхних дверцах еще уцелели матовые стекла с характерными завитками, поверхность тумбы – мраморная доска, такая же, как на разделочном столе. Левее буфета – «пенал»: высокий, узкий, запертый сплошной тёмной дверью; что там, внутри достоверно не известно, она наглухо закрывается на три замка, а ключи бабушка постоянно носит с собой.
В секретном ящике этого сооружения, я почти уверен, можно найти несколько потрёпанный, но все ещё крепкий томик какого-нибудь Гофмансталя – оставленный, но не забытый, а углублясь в недра «Мамы Австрии», как мне иногда кажется, можно угодить гораздо дальше, чем рассчитываешь попасть.
Дальше – небольшая тахта, крытая чёрно-белым в мелкую клетку пледом, над ней бра, обречённо теряющее одну подвеску за другой уже три четверти столетия.
Стену над тахтой украшает банальный гобелен с запрудой. Там всадник, мельница, река, луна, деревья, облака, – в общем, весь комплект. Дева в белом на мостике искусана жестокосердной молью.
Дальше – дверь в бабушкину комнату, напротив тахты – окно на галерейку. Рядом с ним холодильник и безыскусный комодец, на котором стоит старенькая чёрно-белая «Весна» – из неё по кухне разливается Легран, внося с собой равнодушие туманов Атлантики, отчаяние всегда торопящихся дождей над припортовыми улицами и маленьким вокзалом с нетерпеливыми паровозиками – крутят «Шербурские зонтики».
По правую руку от плиты и мойки – обложенная тёмно-зелёными с искрой кафелинками бывшая печка-плита, сильно усечённая в объёме, но функции сохранившая. Дальше, чуть отстоящий от стены, застеленный серой скатертью – стол, нет не так – СТОЛ.
Фамильную твердыню из душистого вишневого дерева бури столетия поколебать не смогли, людям удалось больше – местами оцарапали, порезали и прижгли: спиртовкой, чайником, плойками, раз пять – утюгом. Тёмный, большой, основательный, обточенный временем, словно камень в полосе прибоя, благоухающий спелыми вишнями даже в самую холодную пору года, «дер тыш» появился на свет где-то в недрах легкомысленной Дунайской империи в те времена, когда на обоих берегах Лейты надеялись на традиции и верили в устои. Ведь войны в прошлом. Нынче мир, нынче дом, цысар мудр и вечен – сияние золотого вчера и спокойствие прекрасного сегодня. Нынче вечером за стол – большой, дорогой, удобный: альфа и омега жилища. За ним ели, читали, писали, играли, курили, ставили на него цветы, раскладывали пасьянсы и так далее, каждому и для каждого случая находился уголок за ним и около. Всегда вне времени. Гавань, пристанище, куда рано или поздно вернется каждый ушедший, каким бы усталым и обессилевшим он не был, как бы трудна и тяжела не оказалась дорога, окончившаяся в кругу абажура.
Дальше, у самой двери, этажерка – хромое ар-нуво для бедных, увенчанная телефоном, к ней вплотную стоит «пуфик» – обтянутая несколькими слоями гобелена табуретка, под нею хранится пылесос – табуретка стоит тут «як стопор» – о неё обычно останавливается дверь, открываемая внутрь кухни, и человек, мирно беседующий по телефону – например я, почти всегда получает по плечу.
Сверчком жужжит холодильник, вещают невозможностями «Весна», Легран и Деми.
«Часть вторая – Разлука…» – говорит приятный мужской голос.
Бабушка сидит за столом. В ней всё крупное – черты лица, зелёные глаза, рот, морщины, завитки густых седых волос, подстриженных «шестью локонами». Руки. Очки подняты надо лбом. На бабушке зелёное платье с белым отложным воротником и костяными пуговицами, рукава закатаны, поверх платья серая безрукавка с накладными карманами.
Перед бабушкой на столе несколько здоровенных мисок с очищенными отварными овощами. Блюдо с варёными вкрутую яйцами. Рядом мисочки поменьше: в одной мокнет и набухает изюм, в другой, в воде, теснятся бывшие еще недавно сухими грибы, под рукой стопка клетчатых носовых платков – сразу видно, бабушка настроилась смотреть всерьёз. На «Зонтиках» она всегда плачет навзрыд, и на «Клеопатре» тоже. А также, когда видит Збышека Цибульского – «…его переехал поезд». В жизни она несколько туга на слёзы, разве от лука.
Дальше всего стоят пепельница и шандал – позеленевшие еще при Франце-Иосифе бронзовая черепаха и коринфская колонна. В пепельнице три окурка. Шандал многослойно закапан парафинами всех цветов.
Свечки в доме расставлены повсюду. Возле бабушкиной кровати синяя.
Бабушка рассматривает принесённое в безразмерной холщовой сумке.
– Не совсем то, жебы[5]5
что бы
[Закрыть] хотела, – резюмирует она, извлекая чернослив. – Эвентуально[6]6
возможно
[Закрыть], узвар… «Крестоносцев» почитаешь после, – веско говорит бабушка, заметив мой воробьиный шаг в сторону двери. – Нужна помощь твоя. Перебрать гречку.
В круг света на застиранную и подштопанную нитками всех оттенков серого льняную скатерть мы высыпаем две трёхлитровые банки гречки, она приятно шуршит. Передо мной и перед бабушкой по белой фаянсовой тарелке – на моей виден серый рисунок на днище, – вереница ласточек. В тарелки необходимо складывать все, что мы найдем в крупе. В те годы в гречке можно было найти множество интересных вещей, конечно, о дублонах речь не шла, но гвозди, камни, когти, песок и просто предметы – в ассортименте.
– Кто больше соберёт… – говорю я.
– Тот будет с правом на… – продолжает бабушка, тут на плите шипит, выкипая, кастрюля, бабушка поворачивается в её сторону и протягивает руку к вентилю конфорки.
– …желание! – отзываюсь я. Неизвестно откуда за шиворот мне падает ледяная капля, я ёжусь. Бабушкина рука чуть вздрагивает, и она приворачивает вентиль совсем, пламя гаснет.
– Желание?! – роняет бабушка раздосадованно и встаёт. Пока она зажигает конфорку и проверяет содержимое духовки, молчание её загустевает под абажуром, словно пар.
– Жичение, Лесик, – говорит бабушка, вернувшись за стол, и глядя на меня, словно королева на мышь, – основа до неприятных дел…. Ты думал о том, КТО услышит те желанья?
Тут же раздаются снаружи странные шаги, будто железом стучат по старым плиткам галерейки.
– Коня они припёрли, что ли? – удивляюсь я. – Вроде до ёлок далеко.
Бабушка озадаченно смотрит на меня, затем за окна на галерейку, передвигает по столу плошки, кашляет в кулак и что-то быстро бормочет, прикрыв половину лица руками.
Я всегда чувствую, когда применяют Дар. У меня от этого звенит в ушах. Я слышу реку.
– Бабушка, – говорю я. – Адвент!!!
– Saluprofundoseptesdomus, – долетает до меня из-за бабушкиных ладоней. – И как я то не знала… То магия кухонна, она…
Шаги на галерейке обрываются. Тихонько звякают стёкла.
– Биу-бау-бац, – говорю я. – Гадать и колдовать нельзя.
– Нельзя прясть, плести, – мягко отвечает бабушка, – перерывать взрослых и лучше не ездить…
– На трамвае, – радостно сообщаю я. – Всё, я на рынок ни ногой.
Бабушка сдвигает очки на переносицу и решительно поводит по гречке ладонью, крупное запястье, длинные пальцы, коротко остриженные ногти – артрит обошел стороной её руки.
– Добже… – говорит она подозрительно тихим голосом.
Я начинаю выкидывать первые камушки на тарель с ласточками, камешки звонко цокают по фаянсу. Женевьева выходит замуж. Бабушка звучно сморкается.
– До чего ты дочитал? – спрашивает бабушка, цепко выбирая из гречки проворные черные частички.
– Збышка не казнили, – отвечаю я.
– Раны Господни, – супит брови на неуловимый камешек бабушка. – Сама волнуюсь, когда он на эшафоте. А вдруг отрубят голову…
– Ну и про что же писать дальше, там ещё триста страниц? – несколько пренебрежительно отзываюсь я и оцарапываю палец осколком стекла.
Бабушка встает, из недр буфета достает пластырь, пузырёк со спиртом, вату. Протирая порез, говорит:
– Про любовь, про месть, про войну…
– Щипет… печёт, – попискиваю я, тряся заклеенным пальцем.
– Так всегда в жизни – щипет, а потом печёт, – сообщает бабушка, инспектируя кастрюли на плите.
– Вы, бабушка, смеётесь надо мной, – констатирую я сердито.
– Ни однего моменту, – говорит бабушка, поднимая вверх правую ладонь. – Слово гонору[7]7
честное слово
[Закрыть].
Линия жизни у неё глубокая, тёмная и переходит на запястье.
– Должен мне верить.
– Разве есть выбор? – жалуюсь я окроплённой кровью гречке.
– Вы опять затащили магнит к себе, – говорит бабушка. – Сходи бегом до покоя, верни сюда прыбор.
– Ходят бегом только пони, – сообщаю бабушке я. – Вы хотите прогнать меня.








