Текст книги "Сын башмачника. Андерсен"
Автор книги: Александр Трофимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 40 страниц)
СЛАГЕЛЬСЕ. ГИМНАЗИЧЕСКИЕ ТРУДНОСТИ. СНОВА МЕЙСЛИНГ
Андерсен был человек удивительно чуткий, с точки зрения обывателя – болезненно чуткий.
Безмятежность быстро сменялась страхом, его естественное состояние – ожидание удара. Естественное настроение – готовность к удару.
Он постоянно скрывал свою бедность, тратя на это много физических и духовных сил, ему всё время, даже после окончания гимназии, казалось, несмотря на огромные, лишь ему доступные радости, – что явится какой-нибудь весельчак из Оденсе и заявит с порога: вы заняли чужое место в жизни, пора его уступить. И он ничуть не удивится этому, а уступит своё место, но уж в родимый город не вернётся – теперь он прекрасно почувствовал разницу между бедностью и богатством, знаниями и отсутствием их. В Оденсе он никогда не станет человеком, он станет предметом насмешек до самого последнего дня, а день этот наступит очень скоро, если вернуться назад. Нет, он любыми путями окончит гимназию. Разве он виноват, что его родители бедняки, они учили его, как могли, он-то думал, что, учась в Оденсе в школе, он учится, но учиться он стал только теперь, благодаря королевской стипендии и усилиям старого Коллина – куда он без них.
Гимназист поднялся и облил голову холодной водой. Андерсен был сейчас сердцевиной слагельсейской ночи, быть может, только он один и не спал сейчас в её патриархальной тишине, и так хотелось послушать её молчание, понять, что в нём заключено, но сон звал в свои объятия. Он ещё раз облился холодной водой и попал в лапы к латинскому языку: испытанию человечества.
Эта проклятая зубрёжка обессиливала его душу. Улыбочки директора гимназии Мейслинга так ясно говорили: не таким, как ты, учиться в гимназии. Занимайся башмаками, как отец. В такие минуты Андерсен-гимназист готов был сквозь землю провалиться: он частенько откровенничал с Мейслингом, повествуя о своём тяжёлом детстве, но это не могло разжалобить последнего. Мейслинг считал выходца из Оденсе наглым самоучкой, сумевшим обаять Коллина сочетанием великовозрастного детства и непомерного тщеславия. Но Коллин, Коллин! За маленьким человечком Андерсеном, ничтожеством, выскочкой, нищим, стоял всемогущий Коллин – один из крупнейших государственных чиновников, способный сделать с Мейслингом всё, что угодно. Ради столичного чиновника он, Мейслинг, так много недополучивший от жизни, вынужден мириться с бездарью Андерсеном, возомнившим себя поэтом. Мейслинг мог бы ещё смириться с сыном нищего башмачника, знающим своё место в жизни, благодарным за всякий день учёбы лично ему, Мейслингу, а не выглядывавшим из класса в сторону Копенгагена.
Мейслингу доставляло наслаждение унижать Андерсена. Этот выскочка входил свободно в дома, куда он, Мейслинг, не был допущен; он был там неинтересен ни как поэт, ни как директор гимназии, ни как учёный... Для Копенгагена он, Мейслинг, был полным ничтожеством. И Йонас Коллин единственный, кто был способен возвысить Мейслинга до Копенгагена.
Оденсе не был бы Оденсе, если бы не стал писать письма в гимназию. Гимназист Андерсен уже вздрагивал, получая письмо из родного города. Он знал: там будут ругать его мать и просить вмешаться. Но как он мог вмешаться? Бросить гимназию и жить рядом? У него нет профессии, он ничего не умеет. Боль, стыд брали за горло и сжимали большой кадык. Воздуха надежды не хватало.
Сама мысль, что весь Оденсе знает о беде его матери, унижала его в глазах Мейслинга. Он упорно прятал подобные письма, но куда спрячешь душевную тоску? Она выступит на глазах, на лбу, проступит сквозь слова, наполнит собой интонацию.
Однажды Мейслингу на глаза попало такое письмо. Он ничего не стал говорить об этом Андерсену, но не сочувствие встретил в нём Андерсен, а ещё большее непонимание: бросить мать и уехать так далеко, вместо того, чтобы получить профессию и поддерживать её старость. Он смотрел на Андерсена и приходил к выводу, что королевский стипендиат просто хочет полегче устроиться в жизни, наплевав на мать, на самое святое, что должно быть у каждого человека...
Андерсен остался в классе, дождавшись, когда все выйдут, и обратился к директору гимназии:
– Господин Мейслинг, мне показалось, что вы обиделись на меня?
– Я? На вас? Да что вы о себе возомнили, Андерсен?
– Я наблюдал за вашим лицом, когда после неудачного ответа сел на место.
– Вам следует не наблюдать за лицом учителя, а внимательно смотреть в книгу и понимать правила. А если вы не можете их понимать, то хотя бы учите их наизусть. Но вы даже этого не можете: вы – тупой.
– Может быть, я и тупой, но я не улыбался вашей оценке моих знаний, потому что глубоко вас уважаю. Ни один из учеников не может сказать, что я хоть раз обиделся на вас или кого-либо из других учителей. Вы можете разузнать!
– Я не собираюсь ничего разузнавать о вас. Я уже сказал, вы много возомнили о себе. В душе вы уверены, что станете великим поэтом, эта уверенность сквозит в каждом вашем жесте, в каждой вашей наглой улыбке.
– Я часто писал советнику Коллину, что вы недовольны моими успехами.
– Чем-чем я недоволен?
– Моими успехами... – недоумений повторил Андерсен.
– У вас нет никаких успехов, – резко констатировал директор и радостно повторил: – Ровно никаких.
– В Копенгагене есть семейства, предполагающие во мне талант.
– В Слагельсе таких семейств нет, уверяю вас.
– Но я учу всё, что задают, просто я теряюсь у доски.
– Вот как, вы, оказывается, учите? Тогда дайте мне, пожалуйста, ответ на тот вопрос, который я задал вам только что на уроке.
Андерсен запнулся.
– Ну, что же вы молчите, королевский стипендиат? Мы же разобрали в классе вопрос, на который вы не нашли ответа.
– Я растерян.
– А у вас бывает когда-нибудь состояние, когда вы не растеряны?
– Бывает.
– Тогда отложим наш разговор до этого счастливого времени, в которое я, право, не верю! Советник Коллин будет весьма огорчён вашими неуспехами. Вы ведь хвастаете всем, что он заменил вам отца.
– Прошу вас, выслушайте меня до конца. Мне будет трудно вновь собраться для подобного разговора. Это требует всех усилий моей души.
– Все усилия вашей души следует употребить только на учёбу! Подумать только, сам король определил вам стипендию, вам присылает деньги сам Коллин, а вы не желаете, совсем не желаете учиться, возомнив себя Бог знает кем! Стыдно, господин Андерсен. Ваша мать облилась бы слезами, узнав, как вы ведёте себя. Я сообщаю Коллину о ваших успехах, стараюсь защищать вас, а вы в это время кропаете жалкие стишонки.
– Я не пишу стихов!
– Значит, читаете книги, не имеющие отношения к учёбе.
– Уверяю вас, это не так, лишь изредка, по воскресеньям, я, случается, по нескольку часов действительно читаю.
– Таким нерадивым ученикам, как вы, и воскресенья следует посвящать изучению предметов, по которым вы не успеваете. У вас отсутствует элементарное образование.
– Придайте мне сил трудиться, чтобы советнику Коллину не было стыдно за меня.
– Вы ещё совсем молодой человек, и если ищете сил вне себя, то ничего в жизни из вас не получится.
– Наступает весна, светает рано. Уверяю вас, я буду заниматься даже перед гимназией.
– Вы говорите так, словно делаете мне одолжение.
– Но в прошлом году эти утренние занятия весьма помогли мне.
– Вы в этом уверены?
– Да!
Мейслинг опять почувствовал усталость. Почему он должен тратить столько сил на этого полуприёмыша советника Коллина, почему вообще это существо, именующее себя Гансом Христианом Андерсеном, очутилось в Копенгагене, чего оно хочет от окружающих? Ведь несмотря на кажущуюся туповатость, в этом человеке катастрофическая воля к победе. Ведь нужно было всех заставить поверить в себя, заставить дать себе эту стипендию, постоянно ходить со своими пьесами к руководству Королевского театра, заставлять слушать себя и постоянно просить, просить, просить, ничуть не стесняясь этого. И если бы не он, Мейслинг, сей тщеславный Андерсен ещё долго тревожил бы интеллектуальное общество Копенгагена своими мечтами, просьбами, уверениями.
Общество просто откинуло этого долговязого врунишку, дало ему стипендию, чтобы отвязаться от его докучливости, и он, Мейслинг, должен принять на себя отношения с этим зазнайкой, выдержать то, что выдерживали десятки семей... И какая благодарность? А никакой... кончит по протекции гимназию и пойдёт тщеславиться, его высокопоставленные знакомые выхлопочут какое-нибудь тёплое местечко для него, женят. И всю оставшуюся жизнь он будет рассказывать детишкам о своей трудной молодости, об угаснувших талантах, кропать стишата, брать слово на обедах и сочинять экспромтом на днях рождения... А талант, на самом деле, один – вырвать у общества то, чего нельзя взять поэтическим талантом!
Подобные мысли часто посещали Мейслинга.
Андерсен сидел в классе, понурив голову. Он и не подозревал о судьбе, приготовленной ему высокочтимым директором гимназии города Слагельсе.
Супруга Мейслинга обожала внимание мужчин. Всё её существо ненавидело домашнюю суету, она была ежедневной каторгой для этой когда-то очаровательной женщины. Домашняя работа съест любую красоту. Жалкая угрюмость провинциальной жизни тяготила её, затворяла все двери в мечты об изменении жизни. Две слабости – выпивка и мужчины были двумя спасательными кругами в море жизни.
Жена Мейслинга любила пунш. Служанка тоже. Это было достойное единение. Девственность Андерсена не нравилась обеим.
– Мне плохо, – произнесла с трудом жена Мейслинга, падая на кровать постояльца.
Царство женской плоти смотрело на великовозрастного гимназиста во все глаза. Во всю мощь желаний.
Плоть женщины в чём-то похожа на предательское болото: вошёл – не вырвешься никогда.
– Сюда, сюда положите вашу руку. – Она возложила руку гимназиста на грудь.
– Вам легче? – теряя себя, спросил Андерсен.
– Как будто... Нет, нет, не отнимайте вашу руку, она способна меня излечить.
Она распахнула платье, и тут гимназист Андерсен вспомнил о странице с начатым стихотворением «Умирающее дитя». Ему стало страшно, что стихотворение увидит глазами букв, чем он занимается, что хочет с ним сделать хозяйка дома.
Она пробежала пальцами по его одежде: чудо, как свеж курчоночек, чудо как свеж, и она засмеялась радостью плоти.
Он отшатнулся, точно у него хотели отнять и «Умирающее дитя», и его замки, и латинскую гимназию, и розу, подаренную на конфирмации.
– Нет, нет, – закричал он, трезвея от её настойчивых касаний. Ему вдруг вспомнилась фабрика, где над ним нагло смеялись подмастерья, хватая его за штаны, и руки голодной женщины так напомнили ему сейчас руки тех хамских подмастерьев, стремившихся грубо узнать, мальчик он на самом деле или всё-таки девочка. Или и то и другое вместе? Его бросило в пот от страха. Уже тогда наглые приставания навсегда поселили в нём отвращение к плоти. Отвращение неизлечимо.
– Нет, нет, – шептал он, выбираясь из-под обломков её желаний. Андерсен-гимназист забился в уголок комнаты, как мышь, пойманная старой кошкой.
– Вот как, ах, вот как, – возмущались женские бровки, – и вам не стыдно? Порядочная женщина смилостивилась преподнести подарок вашему одиночеству, а вы, вы даже себя не уважаете. Нет, никогда, никогда вы не окончите гимназию, тупица вы эдакий, оденсейский обсевок, вечный проситель и бездарный поэт.
Она вывалила всё это так быстро, что гимназист даже не успел впитать в себя унизительный смысл этой тирады.
Когда он выплакал все слёзы, скопившиеся за несколько дней, то сел к столу. В глаза – как спасение – бросилось начатое стихотворение. Оно просило помощи и давало помощь. Он прочёл начало, заменил несколько строк и вдруг почувствовал, как в нём рождается нечто настоящее, прежде не испытанное. Он ещё не знал, что именно это и называется вдохновением.
Стихотворение вытеснило из его сознания остальные явления жизни. Всё отошло, испарилось, уехало в Оденсе.
Андерсен писал и чувствовал, как будет читать Эленшлегер его стихотворение. Он уже знал, ведал краешком своего тщеславного сознания, что великому поэту оно придётся по душе.
Едва он окончил, как в дверь постучали, и ужин потребовал его к себе.
КАНИКУЛЫ В ОДЕНСЕ
На каникулы он отправился в Оденсе. От Нюборга, того самого города, откуда, мать думала, он вернётся назад, отправляясь в Копенгаген, он пошёл пешком в родной город. Нужно было экономить. Он шёл с узелочком за плечами и представлял, как его встретят в городе.
Его мать пила. Вначале пить заставлял холод реки Оденсе, в которой она полоскала чужое бельё. Холод любил жить в костях бедняков: это его основное занятие. Волосы её поседели. Молодой Густавсон, второй муж, умер. И она стала пить часто, едва ли не каждый день. Седая, пьяная, она ходила по Оденсе от дома к дому и рассказывала о сыне всё, что дарила память, надоедала со своими разговорами, была назойлива, выпрашивая на полбутылки, из неё словно вынули стержень жизни, и она уже не берегла своего здоровья: мужья умерли, сын был далеко, и она была ему не нужна.
Ещё в детстве Андерсен полюбил путешествия; конечно, это слово слишком неточно для маленьких прогулок долговязого мальчугана, стремившегося уйти из дома при каждом удобном случае. Дом – наша главная страна, цель и смысл наших ежедневных путешествий. Но ребёнок слишком быстро привыкает к плену дома, у детей, несмотря на то, что они маленькие, слишком большие и широкие крылья, которых не видят взрослые...
Вне дома он был под небом, вот единственный потолок, который всю жизнь висел над ним. Дом, точнее комнатка – был слишком узок его душе. А улочки, а берег реки – это простор, это именно – путешествие, каждый раз замечаешь что-нибудь новое, или смотришь на старое и привычное, как на новое.
Мальчик брёл, высоко неся свой слабовольный подбородок. Его длинная шея могла бы послужить мечтой для гильотины жизни.
Детство – малая неизученная страница гения, именно там появляются первые семена особенного поведения. Мы анализируем поступки взрослых, детство восстановить труднее всего – в детстве всё как бы неназываемо, и сам ребёнок, не в силах обуздать словом стихию жизни, пусть самой мелкой, будничной, он никак не может найти форму для неё, но каждое событие переворачивает его душу, ведь для ребёнка событие – прилёт птиц, событие – стрекоза, запутавшаяся в его волосах, событие – упавшее дерево, листва на ветвях ещё голых. Впечатление от этого остаётся навсегда в нём, но большинство детей об этом сразу же забывают, картина каменеет в них, умирает, а в ком-то живёт... работает.
Но мы даже ощупью не можем вернуться в свою страну детства, она от нас дальше, чем небо, дальше, чем дно океана, ибо она – неназываема и неисчерпаема как веды небесные...
Бессильные исследовать детство – главную страну творчества, мы как бы закрываем глаза на его существование и приступаем к так называемой взрослой жизни; эта жизнь – как корабль ракушками оброс документами, главный из которых – паспорт, вечная печать гражданина, стопроцентного выразителя серости своего класса.
Ах, и вправду, для исследователя нет ничего важнее документов, чёрточек времени. Нельзя не обожать документы – замечательные страницы человеческого духа. Что ни документ, то статья, а любая статья – предтеча книги. Документы для историка – как благоуханный сад для садовника. Документы поливают слезами и окучивают тщеславием, подрезают ограниченностью мысли и высаживают в неплодоносящую почву исследований. Главная биография художника – его произведения, они – как вечные соловьи поют над его могилой; отчего бы и вправду не засадить слабые к мечтам человеческие мозги сказками – какой был бы удивительный результат! Какие песни бы расцвели над миром, какие радуги...
Паспорт Андерсена – листик на древе его бытия, сух, как все паспорта, но даже такая бумажка помогла провинциалу возвыситься в собственных глазах. Он перестал быть ребёнком, он ещё и не взрослый, но и не ребёнок, он – сам! сам! сам! – отправился в Копенгаген, город мечты его умершего отца.
Порой Андерсену казалось, что дух отца витает над ним, помогая принять решение, как бы подталкивая в столицу, выталкивая из серости, абсолютной серости провинциального существования. Андерсен не рассказывал о своих чувствах ни матери, ни отчему – он вырастал, отчим был к нему совсем равнодушен, а мать всё больше и больше уставала от тяжёлой работы и всё чаще искала спасения от тяжкого малооплачиваемого труда в бутылке.
А подросток не выносил запаха алкоголя. И ещё не раз, даже когда он станет известен во всём мире, этот запах останется с ним, как один из запахов детства, он будет возникать как напоминание о матери. Уже тогда Андерсен стеснялся своей матери, ему было неприятно, постыдно знать, что люди в городе знают о её пристрастии к спиртному. Алкоголь – лучший друг многих замечательных писателей и художников останется навсегда чужд ему: Господь и тут оказался милостив к нему... Хотя, как знать...
Как Мекка для верующего, для Андерсена был Копенгаген. Подросток приехал в город, где никого не знал, где никому не был нужен... Он был одинок как небо и как камень у дороги – это его ничуть не смущало. А почему собственно отсутствие всего должно смущать человека, решившего для себя покорить мир...
Андерсен ещё не понимал, что давно уже самостоятельно сделал открытие, которого удостаиваются только в высшей степени избранные натуры: он узнал, что каждая вещь имеет свою душу. Понять самому и узнать от кого-то – необычайно далёкие расстояния между этими понятиями.
В сущности, что отделяет нас всех друг от друга – жалкая оболочка, именуемая жизнью. Иные назовут эту оболочку кожей – но если кожа есть у человека, у животного, фрукта, овоща, дерева, то почему её не может быть у старого дома, у уличного фонаря, у сна, у старой могильной плиты, у колокола, у свиньи-копилки, у калош, бронзового кабана, ели, холма, воротничка, оловянного солдатика, у капли воды, наконец... Конечно же, есть, есть, есть – иначе, зачем мы жили в детстве, если этого не поняли, не осознали, чтобы потом – взлететь, подняться над собой?
– Нет, нет, нет, зачем, – скажет какая-нибудь мамаша.
– Ну, можно ли набивать ребёнку голову такими бреднями? – скажет скучный чиновник, рассевшийся на диване, который искренне не любит всего того, что не приносит никаких денег. Он и сам – как большая бумажная купюра, потёртая на сгибах.
И, конечно же, он продолжит, продолжит, не сомневайтесь:
– Ну, можно ли набивать ребёнку голову такими бреднями? Глупые выдумки!
Очень трудно разговаривать со взрослыми, особенно если они совсем нормальные: ходят вовремя на работу, исполняют всё, что велят им многочисленные начальники, и смеются, когда положено, и, разумеется, читают правительственные газеты.
Мать уходила утром на стирку белья, стояла на ветру, как ива. Стала пить водку, чтобы спасаться от холода. Этот холод был сильнее холода нищеты и холода безлюбовья. Сын носил её водку, сердобольные жительницы Оденсе учили его от всего сердца:
– Мария испортит сына.
– Хорошо же она воспитывает сына. От матери бутылка перейдёт к сыну но наследству.
– Ганс Христиан! Никогда не пей водку. Не пей вино. Страшнее этого ничего нет на свете. Люди пьющие не угодны Богу.
– Но мамочка, ты ведь пьёшь, – со слезами в голосе вопрошал сын.
Мария Андерсен вздыхала. Поднимала к небу тяжёлую спину. Спина не хотела разгибаться. Можно было подумать, глядя издалека, что это могучая птица хочет взлететь, но не может...
Она брала в руки тяжёлое бельё и выжимала его. Андерсен вспомнил, что когда он бызал в лесу вместе с отцом, то часто видел стволы, как бы выжатые ветром.
– Ещё Мария, ещё, – кричал издалека рьяный насмешник.
Мальчик взял камень и бросил его.
– Я тебе, – погрозила водка.
Но сейчас он не боялся. Он был готов умереть за мать. Она всё время работает и ничего не имеет. Это несправедливость. Но она не ропщет, она смирилась. Она ничего не требует. Она работает и кормит семью. Небо было угрюмо и не давало ответа.
Женщина хотела заплакать и не могла. Жизнь выжала все её слёзы.
– Наддай, Мария, наддай! – смеялся странный мужчина. Он не отпускал поводья издевательства.
Андерсен показал кулак, но мужчина не испугался и тоже показал кулак. Два кулака молча поговорили и разошлись.
Мальчик вошёл в воду, чтобы испытать чувства матери. Было смертельно.
– Немедленно выйди из воды! – потребовала мать. От неё пахло водкой. «От такого запаха можно умереть», – подумал Андерсен.
– Я не уйду, я буду стоять рядом с тобой!
– Ты заболеешь и умрёшь, как твой отец! Что я тогда буду делать?
– Ты будешь жить! – просто ответил Андерсен.
– Выйди! – уже умоляла мать.
– Я же сказал, со мной ничего не случится, – твёрдо отвечал маленький мальчик большими словами.
– Ганс Христиан, выпей с мамой. Или со мной. Я расскажу тебе, откуда дети берутся! РДария, хочешь я скажу твоему сыну, как он появился на свет?
Всемирная пошлость одинаково разлита по всему земному шару. Она равномерно покрывает поверхность суши. Она – бессмертна. Она главная болезнь жизни, потому что и война её следствие. Пошлость и война – родные сёстры. Мы все – её скудные дети. Почти все. И если не дети, то близкие родственники.
– Перестань, – просила мать. – Стыдно.
– Стыдно, у кого видно, а у тебя пока нет. – И охальник пускал над рекой волну смеха.
– Перестань, – уже равнодушнее просила мать. Водка уже не усиливала её голос, и она отпила ещё глоток для бодрости. После смерти мужа, Ганса Христиана Андерсена, она уже хромала по жизни, и водка была, как костыли. В ней уже нельзя было забыться, но она могла уменьшить боль и одиночество, она обладала благородной способностью бросить в сон, когда воспоминания требовали внимания к себе. Она желала ласк мужа, её крепкое тело ждало их, несмотря на воловью работу. Мария Андерсен страдала от своей женской нерастраченности и невозможности поведать бабью боль своему сыну.
У мальчика болели уши от слов одного из соседей, но он не подавал вида. Уши чувствовали себя так, словно их долго трепали самые злые мальчишки Оденсе и отпустили их только потому, что устали.
Он теперь уютно чувствовал себя под одеялом теплоты. Жизнь сделала его характер таким, что темнота, тишина, дерево, скрип, улыбка, цветок на окне, старый дом, оловянный солдатик, калоши, мышь, муха, бабочка, слово, травинка, картофелина, гречиха, вывески, соловей, ель, тень, ромашка, капелька росы, даже сон, домик на окраине, книга, гнездо лебедя, могильная плита, окно, монастырь, башня, цветок, день недели, лягушонок, вода в блюдце, копилка, навозный жук, снеговик, улитка, подснежник, жаба, церковный колокол, чайник, домовой, комета, солнечный зайчик, звёзды становились главными действующими лицами его жизни, не люди с их скуками и заботами – а куклы, более человечные, чем люди, а явления природы, более выраженные, чем людские характеры. Все они как бы были его религией, его новым светом... Фигурки на деревянных подставках, оставшиеся от отца, усиливали чувство его потери.
Но они же, живые совершенно, всё ещё сохраняли теплоту его заботливых любовных рук.
Мальчик вспомнил, как, прижимая его к себе, отец нежно приговаривал:
– Мой кусочек, мой кусочек, мой кусочек... – Ах, вернуть бы эти слова в теперешние несчастья, дать бы их выпить матери вместо полкосушки. – Прачкин сын вспомнил его голос точно, до последней морщинки (а у голосов тоже морщинки бывают), посмотрел на свои деревянные башмаки – тяжёлые-притяжёлые, их творил ещё отец – если бы другой башмачник, то он бы их сделал, а отец – творил из молчаливого дерева, которое росло-росло, и вот выросло до башмаков на ноге маленького сына.
Весёлая рыбка пряталась под кустарником, здесь было почти безопасно. Прохлада не смущала её. Ока понятия не имела об Андерсене, а тот всё о ней знал, всё, до хвостика. Но он видел её и чувствовал, как уютно ей в воде, совсем не холодно. И ноги матери были, как две рыбины, в воде... Свежее серебро воды не давало возможности Марии Андерсен разбогатеть. Вечные ивы на берегу – они только и делают, что спят...
Он посмотрел на свою фуражку. Козырёк переломлен – иначе в карман не сунешь, а носить всё время на голове не хочется. Заплата разговаривала с заплатой на одежде, их бесконечные истории о замечательном прошлом и случайном настоящем сильно тревожили нервы фуражки.
– Пора тебе перестать носить матери выпивку. Не будь пропащим сыном, у тебя есть голова на плечах. Не спаивай мать!
– Мама хорошая...
– Весь город знает, какая она хорошая, – говорил строгий купец.
– Мама хорошая.
– Весь город знает, какая она хорошая.
– Она хорошая.
– Иди уж, неси свои полкосушки. Так и будут тебя до смерти звать Андерсен-полкосушки.
– Мать твою зовут Машка-полкосушки, и тебя будут звать! – вынес суровый приговор купец. – И вчера она выпивала и сегодня, ой, чую – случится беда. Вот идёт её подруга, старуха Марен. «Хромая Марек с локоном» – у всех есть клички. Человек без клички всё равно, что бык без хвоста.
Подошедшая сильно хромала, и большой локон прятал её глаз, отчего она выглядела ещё более странной, чем была на самом деле.
– Идём, мальчик, здесь не помогают, а только осуждают.
Мальчик обрадовался, что была причина уйти. Он поклонился купцу и с хромой Марен отправился к реке, мимо Лодочной улицы. Сильный ветер донёс до мальчика слова купца, брошенные жене:
– Такой милый мальчуган. Он обречён быть пьяницей!
– Как жаль, – ответила жена, – у него такие светлые волосы.
– Мог бы стать хорошим подмастерьем при трезвой матери!
– Бог ему судья, – заметила супруга. – Пойдём обедать.
При её последних словах Андерсену захотелось есть. Он почувствовал, как от голода сводит желудок.
Материнская река... Бедная мать... Какое мокрое, тяжёлое, чужое бельё было разложено на скамейке! Мать колотила его вальком, тяжело стоя в воде.
Он видел – когда мать полоскала простыню, та то и дело норовила вырваться и уплыть по реке: кровать в Оденсе её уже не интересовала. Открытые мельничные шлюзы усиливали поток воды. Андерсен издалека увидел, как тяжело было матери.
– Эй, Мария, мы тебе принесли подкрепиться, – закричала старуха Марен – осколок жизни.
– Я совсем замёрзла. Кажется, на льду стою, – обрадовалась мать, прикладываясь к спасительной бутылке. Водка подарила долгожданное тепло, будто и вправду в ней была сила жизни.
– Дай и мне хлебнуть, – попросила старуха, – хоть один глоточек.
– На, – с некоторой грустью прачка рассталась с бутылочкой.
Марен отпила глоток:
– Нектар, истинный нектар. Спасение. – И она вернула бутылку Марии.
– Попробуй, холодно, – мать с сожалением поглядела на нищую одежду сына, неспособную спасти от холода.
Он протянул худую руку навстречу забытью. Какая всё-таки гладкая поверхность у бутылки! Какая она холодная! Неужели в ней – радость тепла? Нет, не может этого быть. Какая-то змеиная скользкость бутылки... она отпугивала. Стояли в ушах едва ли не пророческие слова купца. Андерсен вспомнил, что на фабрике подмастерья пили водку иногда, но было ли это радостью? И если он начнёт прикладываться к полкосушкам, сумеет ли он вырваться из её плена, из плена Оденсе, где его знают, как сына матери, которая только работает и пьёт водку и не имеет ни своего дома, ни хорошей одежды? Ему показалось, что всё Оденсе стоит на берегу и смотрит на него и радуется, что он станет пить, как его мать. И радуется, что он станет рабом этого бессильного устроить счастье матери города? Он посмотрел на берег – жителей Оденсе не было.
Но Андерсен знал: они были!
Они были, были, были! Хотя их и не было сейчас. Даже если бы Андерсена никто не видел и не слышал сейчас, то Оденсе всё равно бы узнал, что он пил водку. И все радостно стали бы упрекать его мать, вместо того, чтобы больше платить ей за её работу прачки. Но платили – гроши, словно именно этим и хотели толкнуть её сына в объятия бутылки. Он давно уже понял, что матери и отцу почти ничего не платят, и хотя внешне был добродушен, наивен, но чем старше становился, тем зрелее видел: он нищ. Но нищета познаётся в сравнении, поэтому он больше всего любил оставаться один, совсем один. Он не мог ещё чётко сформулировать своих чувств, вся работа понимания происходила на уровне подсознания, но она происходила...
– Нет, я не буду пить.
– Дай мне полглоточка, – выговаривала хромая Марен с локоном.
Она отпила сладкий для неё глоток, и в глазах появились клочки радости, разогнанные нищей жизнью. Андерсен улыбнулся перемене в ней. Мать стала рассказывать о своём детстве, и выходило, что она была счастливой...
К вечеру она так простудилась, что пришлось занимать деньги, и купец подал кусок ветчины, который отдала она своему мальчику...
Она спала плохо, просыпалась, смеялась во сне, и Андерсен молился Богу, чтобы она не сошла с ума, как дедушка...
Всё вставало перед глазами Оденсе: ведь он не только впивал счастье: он уже чувствовал могучую силу унижающих мелочей. Ведь его мать – пила, он видел это, слышал от соседок об этой приятной для них новости, она – голодала. И он не мог накормить её. Это мучительное чувство будило его в ночи Слагельсе. Выдавливало из радости, растворяло его в себе.
– Я пойду к купцу и расскажу ему о тебе.
– Зачем?
– Там меня бесплатно накормят и поднесут стаканчик.
– Не нужно.
– Ты дашь мне денег на хорошую еду? Ты дашь мне денег на еду? На новое платье?
– Ты ведь знаешь, у меня нет денег.
– Да, я знаю, поэтому я ухожу. Ты многим похож на отца. Ты помнишь, как умер твой отец.
– Да, помню. Розовый куст на его могиле исчез.
– Он умер. Он просто умер.
– Мы все мертвы, если не можем накормить своих родителей. Если не можем купить им одежду.
– Ты устала.
– Да, я устала. Поэтому хочу наесться досыта и выпить. Ведь у меня радость, приехал мой сын.
И Андерсен, которому негде было спать в родном доме и который спал у добрых людей, вдруг понял её. Но он понял её светло. Он вдруг осознал, что пока он учился, мать стала другой. Он любил её, но она стала другой. А отца больше не было. И лес стал совсем другим. И ему неинтересны были улочки родного города. Они давили воспоминаниями. Он не мог избавиться от мысли, что нищета детства, сумасшедший дедушка, издевательства мальчишек могут повториться в любую минуту. С кем он мог поделиться этим страшком, в сердце Андерсена превращающемся в страх. Да – он боялся уже своего городка, и как бы не были ему радостны восторженные взгляды тех, кого знал с детства, он уже мог понять, что их восторженность быстро перерастает в зависть: почему сын выпивающей Марии – прачки получил королевскую стипендию, а не их дети! Ну, в самом деле, почему? Ему казалось, что все вокруг знали: его мать пользуется малейшим поводом, чтобы показывать его письма, потому что при этом её могут бесплатно покормить, относиться к ней, как к равной, когда она говорит о сыне, которому дал стипендию сам король. И тут же это чувство сменялось радостью и уверенностью, что он нужен в своём Оденсе всем и всегда, и город гордится его успехами. Тут он действительно понял, какая огромная разница между тем, каким был в этом городке, и тем, каким мог бы стать... Только кончить гимназию, кончить гимназию, – шумело у него в ушах.