Текст книги "Сын башмачника. Андерсен"
Автор книги: Александр Трофимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 40 страниц)
Что он знал об этих музеях? Что знал о церквах? И он усердно стал читать. Если бы было можно выделить из своей жизни хотя бы день и подарить его отцу, чтобы он хоть краешком глаза мог взглянуть на эту величайшую красоту! О, Андерсен готов был заплатить за это годом жизни. Его год, чтобы дать отцу день! Но... И сердце сжимала скорбь.
Он любил рисовать, и теперь его записные книжки наполнились рисунками. В них было первобытное очарование открывателя новых мест, и не всегда гений места миновал рисунки будущего сказочника. Андерсен внимательно прислушивался к суждениям Биссена, Людвига Бёдтхера, Кюхлера... Он уже не чувствовал в себе зуд спора, как часто бывало в Дании, когда речь шла о литературных произведениях... Особенно ценны ему были слова Торвальдсена, вышедшего из самых низов общества и добившегося, пожалуй, европейской славы.
Он жался к датской колонии – итальянский язык он знал плохо.
Во второй половине ноября приехал Хенрик Херц, осмеявший его в своих знаменитых «Письмах с того света».
Рождество он встретил среди датчан, в Риме. Было тепло. Тепло дарило счастье. Он ощущал себя вполне южным человеком и остро прислушивался к себе.
Одно из самых неприятных событий италийской жизни: Хенрик Херц прибыл в Рим двадцатого марта и в датской колонии оказались два стипендиата. Несколько лет назад Хенрик Херц упрекнул Андерсена в пренебрежении к форме – эти страницы из «Писем с того света» до сих пор стояли перед глазами Андерсена. Рим примирил их, Италия заставила пожать руки. Здесь смирялось непримиримое, точно с Капитолийских холмов шёл свет Вергилия.
Услужливость Андерсена помогла ему и сейчас. Он помог найти своему недругу хорошую квартиру, куда лучше своей и за ту же цену.
Андерсен впитывал в себя чужую культуру и уважал её. Не кичился как другие лютеране-датчане своей верой, а внимательно присматривался к чужой. Нищие итальянцы были веселы, им не грозила холодная зима. Он помнил зимнюю стужу Оденсе, мрачные вечера и мороз в доме, помнил Ледяницу, смотревшую на отца. Здесь-то Ледяница не дотянулась бы до него своими снежными пальцами, думал Андерсен в часы бессонницы.
Однажды он увидел сон. Он брёл с матерью по улице родного Оденсе, и она умоляла отпустить её руку, а он всё не отпускал и просил, заливаясь слезами: не уходи, не уходи, не уходи.
– Ты не должен идти со мной, – отвечала мать и с силой выдёргивала свою руку. А он всё не отпускал её. Вдруг она вырвала руку и исчезла. Туман поглотил её, сын бросился вслед за матерью, но не догнал.
Он рассказал Торвальдсену свой сон.
Тот пожал плечами:
– Ваша матушка кажется больна?
– Она больна, и я ничего не могу сделать для неё, – вздохнул Андерсен.
– Почему же вы покинули её? – поинтересовался скульптор с присущей ему грубоватостью человека, привыкшего к победам над камнем и мрамором.
Андерсену стало стыдно.
– Но я ничем, совсем ничем не мог бы помочь ей.
– Разве ваше присутствие не облегчило бы её участь?
– Думаю, что нет. – Андерсен задумался, опустив глаза.
То, в чём не решался он себе признаться, вытащил на свет великий скульптор: он боялся общения с ней, боялся стыда, она же умоляла его взять её к себе из своей богадельни...
И кем бы он стал, если бы это сделал. Он стал бы подёнщиком, как она, и только. Пришлось бы служить: он мог выпрашивать деньги под залог своего таланта, но выпрашивать деньги ещё и для матери, которая не позабыла бы о выпивке, а здесь, в Копенгагене, сделала бы его полным посмешищем, и такие, как Хенрик Херц не преминули бы прополоскать его имя на страницах книг и журналов. С её пьянством, бьющей в глаза провинциальностью, кем бы она была? Пугалом города? С вечной гордостью за сына. Если в Оденсе это было, по крайней мере, понятно и простительно, то здесь, в столице – непонимаемо и осуждаемо.
Андерсен поднял свои голубые глаза на Торвальдсена. Их взгляды встретились. Торвальдсен увидел перед собой глаза вечного ребёнка. Разве дети часто думают о матерях – и он сказал, чтобы Андерсен не терзал себя у него в доме и не заплакал бы с присущей ему открытостью:
– Всё будет хорошо, мой дорогой друг, всё будет хорошо. Мы никогда не научимся разгадывать сны... – И Торвальдсен пристально посмотрел на будущего сказочника.
Последний отвёл глаза.
Придя домой, Андерсен почувствовал, что матери больше нет на земле. Кому расскажешь об этом своём страхе за мать?
16 декабря пришло письмо от Йонаса Коллина. Он сообщал, что старая мать Андерсена умерла...
Он остался один на одинокой земле – один и под звёздами, и под солнцем. Навсегда один – признался он себе, ибо понимал: он уже никогда не обзаведётся семьёй, никогда не будет у него детей... Разве все вместе эти люди датской колонии будут любить его: Биссен, Бёдтхер, Кюхлер... Торвальдсен?..
Как это всё-таки странно: умерла его мать – единственная половина, связывающая его с родом Андерсенов. Пресёкся род. Одинокий, бессемейный, как будет он существовать на земле? Но даже и в эту трагическую минуту он не мог оторвать мыслей от письма Коллина-старшего. В письме сообщалось, что Хейберг не рекомендовал его водевиль «Агнета» к постановке в Королевском театре, не нашлось также ни одного издателя, пожелавшего выпустить в свет его опус... Остаётся издание за свой счёт...
В начале января Эдвард Коллин сообщил ему, что «Агнета» не понравилась Копенгагену...
Смерть матери, неудача с произведением, которое – он мечтал – подарит ему славу и деньги. Зачем жить? Для кого жить? Для чего жить? Не-из-вест-но...
Эдвард Коллин не забыл упомянуть и о резком отзыве Мольбека на его «Стихотворения».
Ну зачем, зачем он покинул Оденсе. Пусть бы его унижали в этом городе, а не в столице. Если «Агнета» – слабое произведение, значит, путешествие ничему не научило его... Ничему. Не изменило к лучшему.
Три недели шли письма из Рима в Копенгаген и обратно. Переписка с Коллинами затягивалась. И только вечный друг его – Генриетта Вульф спасала своими добрыми строчками. Вот уж поистине – добрый эльф его жизни.
Хотелось умереть. Но мысль о смерти всегда помогала ему выжить.
Любое обидное слово застревало в душе Андерсена и давало плоды – сразу или со временем, но ни одно из них навсегда не пропадало, не исчезало. Он обдумывал обиды, хотя меньше всего ему хотелось думать о них...
Он не понимал в особо чувствительные минуты своей жизни, почему Бог не думает о нём и не помогает ему. Роптал и потом всегда искренне сожалел об этом.
Он жил во имя искусства. Ему ничего не нужно было от этой жизни, кроме возможности быть понятым людьми. Он не хотел славы, говорил он себе, он хотел сопонимания. Хотя в сокровенной глубине всегда осознавал, что не может без славы, без восторгов. Признание даёт пищу душе, усладу одиноких дней. Он ото всех требовал участия: у Коллинов, у Генриетты Вульф, у Риборг Войт, у Йенни Линд. Его одиночество требовало сочувствия. А его глубоко унижали равнодушным тоном, если же он замечал, что его обижают сознательно, то каменел, а потом вдруг был способен на сумасбродные поступки... Он понимал это – но это понимание ничего не меняло, не делало его душу равнодушной к обидам, пусть даже самым мелким. Такое поведение опустошало его, порой, надолго. Он мог днями не выходить из дома, страдая. Ранимость его была редкой и невыносимой для тех, кто был рядом.
В Андерсене начался перелом. «Я слишком долго был счастлив!» – воскликнул он. Люди казались ему завистниками, а вера в Бога покинула его сердце. Возникла духовная пустота. Воспряла бессонница. Проснулась вечная зубная боль. Ему казалось, что пришла старость и привела мысли о смерти, он уже не сознавался, что Дания приготовила ему место на кладбище. Вспыхнула подозрительность. Хотелось быть одному. Не хотелось выходить из своей квартирки на первом этаже, в две комнаты которой он переехал первого ноября предыдущего года. Дом находился на углу виа Систина и пьяцца Барберини. Читать не мог совсем. Буквы разбегалась, а вслед за ними и жажда жизни. Он часто плакал наедине с собой от неудавшейся судьбы, которой, однако, могли позавидовать все бедняки Италии и Дании, вместе взятые...
Любой из тех, кто ещё недавно казался ему прекрасным человеком, теперь, когда он являлся в «Кафе Греко», представлялся ему носителем язвительности и недоброжелательства. Всякое слово оборачивалось к нему своей злой стороной. Он с какой-то садистской радостью открывал в своих недавних приятелях ненависть к себе. Эта открытая ненависть вдохновляла в нём ненависть к ним и к самому себе. Он был на грани душевного заболевания. Мейслинг опять начал преследовать его во сне. И лицо Мальбека то и дело мелькало в толпе.
Он жестоко обиделся на Эдварда Коллина. Его письмо было написано жестокосердным слогом. Судя по всему, оно писалось второпях. Но когда занят своими делами, трудно отвлекаться на проблемы других людей, даже тех, которые как бы принадлежат семье.
Ум Андерсена требовав впечатлений – он получил их сполна. Его жизнь была переполнена радостью. Эта радость была, однако, досягаема для датских критиков, помнивших, что неуч Андерсен отправился «по Европам».
Разочарование в «Агнете» и полное неприятие её в копенгагенских кругах вывело Андерсена из счастливого итальянского равновесия. Было бы полбеды, если бы он разочаровался в людях – он мог бы творить – в разочаровании находили энергию вдохновения многие гении, отнюдь нет, Андерсен потерял веру в себя. Это несло опустошение. А жить без творчества он уже не мог, ведь творчество стало сущностью его бытия.
Все без труда заметили: форма драмы – не лучшая форма для той мысли, что хотел вложить в неё неопытный Андерсен, к тому же раньше Андерсена эта тема была воплощена сентиментальным Баггесеном в поэме «Агнета из Хольмегора». Критика восторжествовала: да как он посмел стянуть чужое название! Наивный Андерсен! Кто только не проехался по нему словом! Но кроме Баггесеновой «Агнеты из Хольмегора», сам Эленшлегер к тому времени опубликовал «Аладдина», откуда всеобильный Андерсен не преминул позаимствовать некоторые сцены, разумеется, несколько переделав, но не настолько, что лик Эленшлегера не был виден сквозь стиль будущего сказочника.
Вечером 27 декабря Андерсен начал новеллу «Импровизатор». Здесь были только его личные впечатления, к тому же чрезвычайно свежие, ни чувства Баггесена, ни мысли Эленшлегера не могли ещё вторгнуться в это молодое вино. Он начал свой первый роман, ещё не понимая, что новелла вырастет до размеров романа, и «Импровизатор» заставил всю Европу восторгаться импровизаторским даром Андерсена.
Скажем с полной уверенностью: без разочарований и опустошённостью, связанными с «Агнетой» – никогда не явился бы на свет белый «Импровизатор» – роман красоты и разочарования, написанный человеком с крайне восприимчивой сентиментальной душой, всегда торжествующей над мыслью.
Лицо Андерсена этого периода легко себе представить. Сохранился портрет его, написанный датским художником Кюхлером.
Как хорошо, что ему не удались очередные путевые заметки: они получились бы интересными и остроумными, а кое-где даже и глубокими, но проведение указало ему на новеллу, а потом и на роман, как на наиболее драгоценное вместилище его итальянского опыта.
Итак: 27 декабря 1833 года – день рождения Андерсена-романиста. Миллионы будущих читателей во многих странах мира, разумеется, не ведали об этом, не догадывался об этом и сам Ганс Христиан Андерсен. Он закончит свой роман в 1835 году. «Теневые картины», которые он привёз из Германии, были бы не хуже, чем «Итальянские картины», которые вернулись бы из Италии. В «Теневых картинах» заметно влияние Гейне. Сатира Гейне отсутствует в итальянском романе. Здесь очевидный лиризм. Свою любовь к юмору, который Андерсен не исчерпает до конца своих дней, он вложил в теневые картины. Но Италия так была светла, что казалось – в ней вообще нет тени.
Херц, с которым Андерсен поневоле подружился и который вблизи оказался вовсе не таким злым как в своих заметках, пригласил в очередное путешествие вместе с Андерсеном одного из своих друзей, и они отправились в Неаполь.
Издатели не хотели признавать «Агнету», казавшуюся Андерсену верхом совершенства. Ведь её похвалил сам Торвальдсен. Старому скульптору не стоило быть таким добрым, по крайней мере, по мнению датских издателей. Пришлось сделать всё, чтобы она вышла за счёт средств автора.
Итальянский нежный ветер явно водил его романтическим пером. Жизнь продолжалась. Началась новая по существу эпоха, эпоха романиста Андерсена. «Импровизатор» – его первый законченный роман, начат в Италии, продиктован Италией. Сентиментальная натура Андерсена нашла себя в этом незамысловатом сюжете, жалость к самому себе выразилась с редкой подкупающей откровенностью...
Его назвали импровизатором? Если Хейберг прав в своей критике, то что же, пусть они увидят импровизатора во всей силе, которая им и не снилась, он сымпровизирует свою жизнь, и они все – задохнутся от восторга. И вправду, пора перестать писать драматургические вещи, нужно отдохнуть от них на романе.
Он много раз подступал к роману. Роман стал смыслом его итальянской жизни... Пусть это грандиозное путешествие, величественный кусок его никому не нужной жизни, переплавится в роман. И он шагнул на Аппиеву дорогу романизма, о которой мечтал ещё в латинской школе...
Он часто открывал страницу своего дневника от 27 декабря. Запись о начале «Импровизатора» придавала ему силы, носила метафизический характер, будто кто-то приказал начать ему роман. Он вспомнил свои попытки написания романов. Он долго подступался к своевольным страницам, требующим жизненного опыта в большей части, нежели настроения, но теперь у него был осмысленный опыт, была судьба, какой не было у всех этих литераторов из сытых семей, и он докажет вечному своему оппоненту Хейбергу, что он пишет романы так же хорошо, как стихи, путешествия и драмы. Он завоюет весь литературный рынок! Во всех областях.
Андерсен долго вёл дневник. Он постоянно анализировал себя.
Если и Хейберг, и Херц, и Мольберг не поймут, то поймёт Генриетта Вульф!
Нам кажется, что люди рождают романы. Неверно. Романы рождают людей!
«Импровизатор» стал существом, которое разительно изменило Андерсена. Он уловил некий нерв времени. Одиночество гения – разве есть тема более благодатная, более обречённая на успех?
Но – и страхи были. Очередная попытка романа. К чему она приведёт? Сколько потребуется времени, несчастий на его написание?
И он вдруг понял в минуту божественной откровенности, что вся его жизнь – импровизация. А если импровизации не было, то тоска об отсутствии импровизации. Он наполнит собой свой роман, как наполнял собой все удачные произведения, начиная с «Прогулки...». Он выжмет себя, как мать его выжимала синими от холода руками хозяйское бельё в Оденсе в холодных водах...
Он импровизировал «Импровизатора», а тот, в свою очередь, импровизировал его. Первый город, куда он прибыл человеком, про которого судьба знала, что он напишет свой первый роман, был Неаполь.
Окрестности Неаполя потрясли Андерсена. Он влюбился в них с первого взгляда. Обилие нежных красок. Цветущий миндаль, апельсиновые деревья всем своим видом просили полюбить их. Неаполь – рай Италии, понял Андерсен.
Средиземное море было сверхсиним. Пожалуй, слово синее даже было неуместно, следовало найти какое-то другое выражение для этого собрания капель радости, именуемых морем. Жёлтые апельсины висели на деревьях как куски солнца. Они были зрелыми и сочными. Они были как маленькие упругие солнца. «Мячики солнц», – подумал Андерсен.
У Андерсена было хорошее настроение: он начал писать прозу. Портрет его был закончен. Мысли о смерти матери были не столь глубоки, как он мог ожидать. Он радовался жизни. Иногда он вспоминал Ингеборг Риборг: если бы он женился на ней, то был бы сейчас пастором и не видать ему никакой Италии, никакого Неаполя.
Точно к приезду Андерсена проснулся Везувий, напомнив людям, что они в полной его власти. Огненное древо поднималось к самому небу и заставляло вспомнить о мифологии древних. Все неприятности предыдущих передвижений растворились в этом огне. Таким же видели Везувий древние, чьи портреты смотрели на него со страниц книг.
Неаполь точно поднимался из руин лавы. Он был сыном Везувия, и Андерсену казалось, что он присутствует при сотворении мира. Пламя плясало, качалось на самих стенах домов. Отблески порождали в душе романиста сотни образов, тут же исчезавших. Везувий подкараулил присутствие Андерсена. Извержение вулкана – как рождение жизни. Это картина, которую видели далёкие предки. И видя извержение вулкана, невозможно думать, что подземной жизни нет, конечно, там есть боги. Там своя жизнь и свои неземные законы.
– Мне легко, как дома, – говорил он, но это было неправдой. Здесь было гораздо легче. Здесь не было докучливой критики. Здесь он был просто иностранцем, прожигателем жизни. Он изучал жизнь, радуясь ей, что может быть прекрасней? Он пил вино и наслаждался видом воинственных неаполитанцев.
Красоту Везувия не могли вместить ни краски, ни стихи. Он требовал восхищения, поклонения – и только. Казалось, вот сейчас из жерла вулкана появится птеродактиль и прилетит к нему в гостиницу.
С Херцем они отправились к вершине по слою пепла. Под землёй была кузница богов и они присутствовали при таинстве.
Везувий ждал его появления. И Андерсен не преминул нанести ему визит, поскольку в этих местах он был самым известным существом. Лава, пепел – что ещё нужно истомлённому сердцу? Всё это Андерсен увидел, услышал, восчувствовал. Неужели он родился в Оденсе, а не здесь, думал он, стоя почти у вершины кратера.
Везувий как бы возглавлял природу этих мест. Фиалки были тихи и прекрасны, и со временем здесь, среди развалин, где торжествуют фиалки, такие огромные, как глаза земли, поселится его Дюймовочка... Он запоминал, впитывал, внедрял в себя все эти картины роскоши природы. Путешествия становились его главным и единственным богатством, истоком чувств и сказок.
Исчезнувшая Помпея поднималась из раскопок. Не могла простить того, что о ней надолго забыли – теперь наступило её время: раскопки показали её развращённую красоту и тщеславие. Андерсена поразили фиалки: они были огромны, многолики. Маленькая девочка вполне могла поместиться на любой из них, отметил он.
Останки храма и живые смоковницы. Андерсен замер в священном трепете. Смоковница – библейское древо. Она видела Христа и вполне возможно, что семя этой вот смоковницы было принесено сюда божественным ветром от той смоковницы, под которой сидел Иисус.
Херц устало следовал за восторженной походкой Андерсена.
Разумеется, такие глубокие чувства требовали публичных слёз. Андерсен расплакался в опере при пении Марии Малибран. Он уже слышал её и теперь, в Неаполе, понял особенно хорошо: опера располагает к сентиментальности, если извергается Везувий, если начата серьёзная проза, а вино «Слёзы Христа» – не самое лучшее название для вина – путешествует в крови, обогащая радостью и внутренним светом, что накопил виноград, зеленея под солнцем.
Стремление Андерсена знать всё и всех не пропало в неаполитанском путешествии. Он быстро познакомился с консулом Дании в Неаполе. Известным семьям Неаполя пришлось выдержать атаку Андерсена на их внимание. Богатые определяют славу – он понял это давно. «Умирающее дитя» – славное детище бесславных мейслинговских учений было известно в Неаполе – дошло в переводе с французского – поэту выгодны связи, порой один только перевод позволяет бродить по салонам Неаполя.
Я утверждаю – первые идеи замечательных сказок мелькнули здесь. Он хорошо знал датские народные сказки, они вбежали в него с самого детства, но нужно было потрясение от природы, главного истока сказок. Такого потрясения он не мог получить в Дании, такого потрясения нельзя получить и в России, видимо поэтому здесь нет таких замечательных сказочников, но Италия, Италия, Неаполь, его восторг, чудо Везувия, начавшиеся раскопки... И Андерсен словно раскапывал себя сам, подбираясь к детству, подбираясь к сказкам. Разумеется, он не отдавал себе в этом отчёта. Но он был настроен на постоянную работу. Природа была для него важнее Копенгагенского университета.
Неаполь с его Везувием, вся Италия, стала вторым университетом, точнее – первым.
Всего лишь несколько дней Неаполя. И годы Дании. Он навсегда понял – путешествия – его стихия. И заплакал от того, что, не увидев Везувия, апельсинов, алоэ, которые были выше его, мог бы в полкой неизвестности умереть в Дании.
Потом был остров Капри. Андерсена поразила синева здешней воды. Она была как голубой эфир.
Здесь, во время прогулки на лодке, он вспомнил об умерших родителях, как жаль, что они никогда не видели этой красоты. Необходимо написать роман, понял он, чтобы заработать денег и отправиться в такое путешествие и на столько времени, на сколько он захочет. «Пусть к следующему моему приезду в Италию, – попросил он у Бога, – я напишу роман, он выйдет и везде будут знать о нём точно также, как знают «Умирающее дитя». И тут же вспомнил, что аристократические семейства Неаполя, так радушно встретившие его, прочли его стихотворные строчки в переводе с французского, и продолжил просьбу: «И пусть мой роман переведут с датского».
Если бы знать ему, что просьба его будет услышана, но двенадцать лет понадобится своевольной судьбе, прежде чем он увидит это бесконечно счастливое италийское лето. И за эти двенадцать лет он не обзаведётся ни семьёй, ни богатством. Но слава, его европейская слава компенсирует все неудачи, все жизненные потери.
Италия стала родиной его духа!
Через три дня он вернулся в Рим. Продолжал впитывать впечатления. Всё он записывал в дневник, его многочисленные письма хранят следы его раздумий.
Любой, кто прочтёт их, без особого труда опишет его «римские каникулы».
И только работа духа не попала на страницы дневника, едва-едва запечатлелась на страницах многообразных писем.
Чувство Италии не возникает в каждом. Все считали Андерсена открытым человеком (публичные обиды, слёзы, резкие слова), вместе с тем, я, быть может, единственный, рискну утверждать – он был совершенно скрытный человек. Обуреваемый комплексами, в том числе и сексуальными, как ножей он боялся критики, любое слово впивалось в него.
А что же подпитывало? Гордость – да-да! – тщеславие, обиды детства – верстовые столбы судьбы. Судя по сказкам, он был эротичным человеком. Всякий писатель – эротичен, ибо происхождение слов – эротика: их главный и единственный смысл и причина возникновения – главная цепь природы – продолжение рода. Человек, чувствующий слово, его корни, листву, ствол, наконец, эротичен. Но эротика Андерсена была подспудной, скрытной и потому фрейдовская теория может восторжествовать на его жизни. Вечный девственник, мыслитель детства и красоты, он вожделел перед прекрасными женщинами, но сам половой акт казался ему неблагонадёжным для достижения счастья.
Что-то неприятное, невозможное для него обрушилось в детстве на хрупкую душу. Обида на мать, что после отца она жила с другим мужчиной, унижала его перед небом, делало недоступным для него сексуальное общение с женщиной...
Чтобы умереть девственником, у человека должна быть причина. Половой акт – грязный, а главное грубый, разобщил его с телесным общением с женщинами, а болезни, достигшие высших кругов Дании, навсегда отвратили его от половой близости. Жажда половой жизни, пропитавшая низшие и высшие круги, была разнузданная, ежедневно-ежевечерняя, она убивала врождённую жажду красоты. Причина его ухода из Оденсе – ненависть к низменным отношениям, царившим в городе, а театр, где возвышенная любовь полыхала, как факел в темноте, возвёл любовь на такие высоты, что были недосягаемы быту...
Он выбрал любовь.
Любовь водила его пером – выстраданная в одиночестве, выкристаллизовавшаяся в бесконечных ночах, в тоске по женщине... Любовь сказочника-одиночки ко всему миру. Да, да, сказочника... Ибо и в романе «Импровизатор» он был уже сказочником, ведь его сказки – сокращённые до исключительной необходимости романы... Потом, спустя годы, все будут думать, что он шествует от сказки к сказке, но он, на самом деле, шествовал от романа к роману.
Эта жажда сказки, воплотившаяся в первом законном, законченном романе, родилась в Италии... Жажда была умножена на детство и одиночество и возведена в куб отчаяния.
Может быть, его вдохновил огонь Везувия – он был склонен к мистике с детства, благодаря матери, верующей во всё. Мир был необычаен для него, и сам он насквозь пропитался этой жаждой необычайности.
Главный вывод путешествия: Копенгаген – всё тот же Оденсе, только более крупный. Настоящее искусство за пределами Дании, даже если делается датчанами – Торвальдсеном.
Рим. «Опять Рим», – сказал он себе и тут же скептически улыбнулся. Повезёт ли когда-нибудь в жизни повторить эту фразу?
Италия... Как один цветок комнатного жасмина способен наполнить своим великолепным запахом комнату, так первое посещение Италии осталось в Андерсене любовью на всю жизнь. Если на том свете есть жизнь, то и там Андерсен будет вспоминать Италию. Италия – блаженство ума и чувств...
Вечером он долго смотрел на Колизей, точно ожидая, что как и в первый приезд появится на нём человек с факелом и вернёт ему молодость, здоровье, веру в счастье. Ожидание счастья было для него важнее самого счастья.
В Колизее царили кошки. Их крики властвовали над древними стенами. Андерсен представил: там, в древнеримской темноте на скамьях расположились кошки во главе с котом-императором и смотрят гладиаторские бои. Кошки ведь отлично видят в темноте. Андерсен приложил руку к сердцу, конечно же, это не сердце билось в груди, а новая сказка. Но сказка пока не приходила, что-то мешало ей появиться. Может быть, отсутствие факела, что видел он в первый свой приезд. Андерсен стоял долго, пока спутники громкими голосами не вернули его к действительности из прихожей сказки.
Итальянское солнце, блаженствующий воздух облагораживающего лета. Древности, помнившие всё и готовые поведать услужливому слуху обо всём, что видели и чувствовали своей твёрдой, разорванной столетьями кожей...
Это была сказка жизни.
Велик источник романтизма...
Река сказки – живая вода бытия. Она течёт сквозь кварталы быта к солнцу и не испаряется. Иногда Ганс Христиан Андерсен думал, что Бог создал Данию, чтобы она стала страной быта. У его далёких предков – викингов – богатейшая история бытия. Нация измотана покорением земель, бытием сражений. Кровь требует покоя – тихой гавани быта для избитого волнами истории корабля викингов. Народ должен отдохнуть несколько столетий, чтобы потом начать новый виток героической истории. Быт помогает накопить силы для последующего рывка к вершинам истории.
Так думал Андерсен после чтения многочисленных книг, из которых намеревался почерпнуть силы и знания для исторического романа. Знание истории помогало не столько понять своё место в мире, сколько укрепиться в уверенности, что он – одна из молекул бытия, истории и каждая из них в равной степени необходима.
– История – это каждый камень Рима, – говорил он своему датскому знакомому, случайно встреченному на улочке. Андерсен считал необходимым посвящать в свои мысли каждого соотечественника, если только тот не проявлял к нему откровенной ненависти.
– Представляете, каждое оливковое дерево Италии помнит Цицерона!
– Так уж и каждое? – иронично поинтересовался соотечественник.
– Каждое, каждое, уверяю Бас. – Андерсен теребил пуговицы пиджака случайного знакомого. – Именно каждое! А вы успели поглядеть Аппиеву дорогу?
– Нет ещё. – Энергии Андерсена нельзя было не поддаться. И в словах собеседника звучала грусть.
– Это необходимо. – Ганс Христиан приложил руку к сердцу.
– Вы начинающий писатель, и вам интересно было бы пройти по Аппиевой дороге в амуниции легионеров.
– Это мысль! – воскликнула поэтическая душа. – Прекрасная мысль! Дважды, нет, трижды благодарен вам за неё. Позвольте обнять вас!
– Нет, нет, не стоит благодарности. Ваш талант заслужил право на заботу о вас.
– Правда, вы так считаете? Вы не смеётесь надо мной? – Здесь, вдали от строгих мещан образованного Копенгагена, которых Андерсен хотя и не понимал, но любил за то, что они могли быть потенциальными слушателями его произведений, он был весь в смятении.
– Аппиева дорога – это то, что необходимо вашим книгам. Она идёт вглубь веков, и если ваш исторический роман, мыслями о котором вы столь благородно поделились со мной, пойдёт по ней вослед за легионами императора, успех его неминуем.
– Ах, как я хочу написать роман! Я чувствую себя без него неполноценным. Мои коллеги по перу упрекают меня в том, что я способен писать только о себе, что я не могу мыслить широко и свободно, не поддаваясь собственным страстям, а живя страстями тех, кого хочу описать. Ах, знали бы вы, как я мечтаю о романе! Он течёт в моей крови, вот только бы суметь обмакнуть перо в кровь – выатла бы замечательная штука! Мой роман иногда снится мне в виде облака... Я обожаю свой будущий роман, я вложу в него всё своё сердце...
– Ах, мой милый Андерсен, ах, мой милый Андерсен, как приятно проводить с вами время. Но мне уже пора. Спасибо за занимательную беседу, меня ждёт ужин. – И гость бесцеремонно откланялся.
Андерсен обидчиво посмотрел вслед новому знакомому и дулся на него весь следующий день. Ещё бы, не дослушать о романе, который он, Андерсен, намеревался написать.
Цицерон, легионер, Аппиева дорога... Как всё это далеко от датского сердца, вечно мечтающего обуютить, остолить, овкусить и оспальнить свою простую жизнь. Но в этой простоте скрывались любовь к семье, почитание обычаев, патриархальное воспитание детей – сохранение семьи... Он любил свой народ, но не находил в нём особой индивидуальности. У Дании был не тот масштаб жизни, которого требовало его пламенное, увлекающееся сердце... Он любил свою страну, но с горечью понимал, что она не может влиять на европейскую историю. Все последние войны приносили ей только потери. В конечном итоге именно война унесла отца. И может унести его, Ганса Христиана Андерсена. А что он сам сделал этой войне, почему она может потребовать его на свои поля? И он ненавидел все прошлые и все будущие датские войны – здесь, под вечным небом Италии, требовавшим от истории великих битв и рек крови. Без этого её истории не существовало. История, в сущности, – это кровь и битвы, со страхом подумал он. Времена викингов, прошли, и у Дании появился синдром ожидания. Синдром выживания. Выжить любой ценой среди таких огромных стран, как Россия, Германия, Франция, Англия, – вот что стало её основной задачей. Всё ушло в быт, ведь он, как ничто другое, направлен на выживание. Быт – значит быть. Это должно было бы исключить из жизни нации внутренние противоречия, мешавшие всякому выживанию. Уцелеть среди стран-грабителей, стран-коршунов – всё равно, что цыплёнку уцелеть от коршуна посреди двора, ведь страна никуда не может убежать... Не может, как цыплёнок, спрятаться под забором, нырнуть в спасительную щель.