Текст книги "Сын башмачника. Андерсен"
Автор книги: Александр Трофимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)
Всё-таки он постелил себе на полу, и месяц одобрительно посмотрел на него сквозь уснувшее стекло...
Но Ганс Христиан привык спать на высоких подушках, точно так было ближе к небу. Высокое изголовье... Андерсен вспомнил о саквояже.
– Где ты, старый друг? – услышала ночь.
Сказочник разбудил саквояж, подложил его под голову. Он легко представил, как из саквояжа выбрались на свободу огромные итальянские звёзды – друзья Геракла и Одиссея, Гомера и Цезаря... Ему стало легче на высоком изголовье. Когда ему было особенно горько, ему хотелось вспоминать о путешествиях. Италия была его первой любовью в длинном списке дорог...
Он относился к жизни цветов, звёзд, саквояжей, кроватей, деревьев – так же серьёзно, как и к жизни людей, а то и серьёзней. Он не мог избавиться от мысли, что они живые, даже если бы и захотел. Не мог – и всё...
Иногда ему было стыдно перед людьми за то, что он очеловечивает вещи. Но, может быть, он тем самым льстит людям? Ведь они делают гораздо больше зла, чем вещи... На этой мысли его сон соединился со сном саквояжа... Обоим приснилась Аппиева дорога, которая была для Андерсена символом жизни, ибо тянулась из прошлого в будущее и соединяла их навсегда. Он увидел легионеров. Их железные ряды. Сверкающую бронзу... Они шли не через воздух родной Италии, они шли через историю... А войдёт ли он, Андерсен, в Историю. Способны ли его сказки добрести своими нежными шагами хотя бы в двадцатый век? Заглянуть бы туда. Почему нам не снится будущее? Он с такой удивительной ясностью увидел лица легионеров – как соседей по дому, и вдруг услышал вой волчицы, крики Ромула и Рема... Самая древняя сказка Италии, Рима – Ромул и Рем. Ему следовало родиться в Риме, а не Оденсе... Не среди датских туманов, а в прозрачном воздухе Средиземного моря...
Проснувшись утром, он долго не мог понять, почему спит на полу. Он не пил более фужера шампанского никогда, насмотрелся в Оденсе на пьяниц, пила его мать... Пьянство отпугивало его, как символ дьявола... Что же произошло... Он вспомнил, как долго брёл по Аппииевой дороге, и, откинувшись на изголовье, всё понял. Но тут взгляд его упал на кровать, и он увидел её расстроенное выражение. Ганс Христиан улыбнулся и потянулся к свету.
– Господи, спасибо, что ты подарил мне ещё один день, – и слёзы подступили к его горлу, когда он подумал о своём Боге, так много сделавшем для него – нищего из Оденсе... Он улыбнулся всей своей радостью, равной по силе ненависти кровати... Он подарил себе жизнь тем, что не лёг на ложе смерти, новую свою кровать. Ему теперь казалось, что он вовсе не купил её, а она сама вселилась в его комнату без его ведома и претендовала на то, чтобы стать его семьёй, его мыслями.
– Никогда! Даже пьесу о тебе не напишу, чтобы не думать о тебе больше, – сказал он кровати и улыбнулся новой жизни, новому дню...
Он подарил себе жизнь! Пусть этот день будет особенным. Пусть в этот день посетит его сказка, – молил он Бога, понимая, что только у него можно выпросить силу, чтобы написать сказку...
С лёгкостью импровизатора он представил себе, что лежит мёртв: на постели, на этом одре, и рассмеялся... Это солнце, что за окном, могло ему больше не светить! Уже не светить! Он жив, жив, жив, он напишет новые сказки и пьесы! У него было такое чувство, словно солнце светило только ему. Андерсен сладко потянулся и подошёл к окну. Шли рабочие, торговцы, моряки. Непостоянное солнце Дании спряталось. И тут Андерсен подумал, что если бы умер, то мог бы видеть сейчас не одно солнце, а два. Ну, в самом деле... И вид скучных людей, торопящихся, бредущих под окном в поисках куска хлеба, поверг его в уныние.
Как страдал давний друг Андерсена от этих бессердечных речей. В окружении красивой, свежей самолюбивой мебели саквояж понял, как он стар. Он подумал: я даже не стар, я – древен. Он глядел в непонимающие зрачки новых соседей и готов был – как и его хозяин – заплакать от унижения.
– Я столько мог бы вам рассказать! – вскричал он, взбешённый нападками.
– Нам неинтересны ваши рассказы. Сидели бы вы лучше дома, познавали родную страну и родную историю. Мы не любим яркого итальянского солнца, от него мы быстро рассыплемся. И нас совершенно не интересует, как живёт мебель за границей. Нам дороже всего отеческий угол.
– Ну, почему, почему? – недоумевал путешественник.
– Да потому, что у нас собственная скромная жизнь! И мы не нуждаемся в советах из-за границы? Да-с – не нуждаемся – и новая мебель так натужно заскрипела, словно она была совсем старой. – Своё отечество мы ставим превыше всего. Мы хотим жить своей тихой жизнью, рожать стульчики, шкафчики, столики, кроватки, и мы вовсе не интересуемся заграничными штучками.
Саквояж смертельно расстраивался, уходил в себя. Он переживал своё одиночество, молчал целыми днями, болел без целительной пыли дальних дорог.
Он не мог жить в этой мещанской среде. Его боль передавалась Андерсену. Ох, как он теперь понимал хозяина. Как страдал за него среди нового поколения дров, притворяющихся важной мебелью.
Мы изгои – понял он. И заплакал. И долго плакал. А потом замолчал и снова приготовился жить.
– А где наш заграничный орангутанг? – поинтересовались пришельцы.
– Он в театре, – ответил саквояж.
– Как это он умудрился отправиться в такое далёкое путешествие без своего любимого саквояжа, без смены белья, – захохотали новые хозяева квартиры.
Саквояж поклялся себе не отвечать на издевательские вопросы. Ведь любой ответ вёл его к унижению. Даже когда он в Италии упал с крыши дилижанса, он не испытывал такой боли, как сейчас. У него было чувство, что вся мебель Дании пришла сюда, чтобы поиздеваться над ним...
Он тяжело, как старый больной пёс вздохнул и погрузился в зелёную весеннюю листву воспоминаний о дальних дорогах, где они с хозяином были так счастливы и держались рука об руку!
– Вместо того, чтобы сидеть дома вместе со своей прекрасной мебелью, он шляется Бог знает где? Легкомысленные пьески глядит! Он не наслаждается покоем, который мы способны ему подарить!
Но саквояж их не слышал. Он отстранился, убежал в свои мысли, где даже острый угол кровати не мог его ударить. Он мечтал уже не о далёких путешествиях, ведь хозяин всё чаще болел, а о том хотя бы, чтоб поездить по дорогам Дании. Ах, как прекрасно в Зеландии. А туманы? – в них бродили сказки. Господи, когда, когда это было, думал саквояж, угрюмый сосед новой мебели...
Нет, нет, он не расстался с семейством Коллинов, он навсегда остался другом всех членов этой большой семьи. Но центра, связующего звена не стало... Увы... Старый Коллин умер за три года до позорной войны 1864 года. Он прожил очень долгую жизнь и не увидел катастрофического разгрома страны, для которой трудился всю жизнь. Лишь на семь лет пережил он супругу... Фру Коллин... Андерсен стал известнее всех членов её семьи, вместе взятых...
Не стало второго отца, не стало главного дома в мире. Надвигалась тоска, болезни, одиночество, смерть, но оставалось – искусство, то, что было источником его жизни, его вторым сердцем.
Доротея Мельхиор, сестра Мартина Хенрика, стала ангелом-хранителем главного сказочника мира. Она стала матерью и сестрой, олицетворением покоя последних лет.
В быту и близком общении Андерсен был невыносим или почти невыносим. Он был как ребёнок в худшем смысле этого слова. Среди взрослых уже не осталось наивных людей, полагающих, что дети добры, неэгоистичны... Андерсен был невыносимо обидчив, требовал постоянного внимания, его нужно было слушать с глубоким вниманием, как пророка. Он обижался на всё. Только теперь он сам научился понимать в бессонные ночи, как много физических сил вытянули у него попытки проникнуть в высший свет, унижения критиков, унижения образования. Все, все, все давали ему понять, что он – лишний на свете, лишний среди людей, лишний в высоком кругу, лишний среди образованных людей, лишний среди путешественников, лишний, лишний, лишний... Бессонная ночь с болями заверяла его, доказывала, что он лишний и среди людей.
Чувство юмора приходило на помощь всё реже. Оно тоже засыпало. Оно затихло.
С 1866 года по день смерти 4 августа 1875 года Андерсен жил в предельно щедрой, искренней в дружбе, самозабвенной в любви к нему семье.
Он уже давно был гражданином мира. Он был Гулливером сказки, и ему была мала одежда Дании.
Когда он возвращался из своих поездок в Данию, у него было чувство, что он, как змея, сменив кожу, вынужден теперь вновь натягивать свою старую кожу, о которой он стал забывать.
После 1864 года он перестал видеться со своими многочисленными немецкими друзьями. Он уже Не мог жить среди них. Слава пришла к нему из Германии, но после поражения Дании от Германии он стал внегерманцем. Он обрёл в себе абсолютного датчанина, который переплавил трудности космополитизма в долг патриотизма. Германия не отказывалась от него, она его любила, но он отказался от неё. В конечном счёте, понимал он, цивилизованная старушка Европа отказалась от Дании, отдала её на полуцивилизованное растерзание. Европа показала, что она всегда эгоистична и позволяет быть эгоистичными каннибалам в любой стране, которая сильнее, чем та, что обречена на съедение... Каннибалы были выше – они употребляли мертвецов в пищу, а цивилизованные государства позволяли себе роскошь закапывать их в землю, отдавая на съедение земным червям... О цивилизация... О времена, о нравы – мы произносить не будем, это было бы абсолютной пошлостью. Времена всегда одни и те же...
Насмешки... Зависть... После заграниц...
Лицо молодого Андерсена было совершенно оригинальным, с очень живыми чертами, постоянно находившимися в движении. Когда он говорил, никто не замечал некрасивости его лица, чувства усиливали благородством каждую чёрточку. Но стоило ему замолчать, как черты лица словно начинали воевать друг с другом, каждая чёрточка – будь то крылья носа, или носогубная складка, или линия губ – находились в состоянии молчаливой вражды.
Лицо его теряло загадочность в молчании, становилось совсем некрасивым, в самой отчуждённости этого лица было нечто обречённое, тягостное. Это было лицо, которым руководила внутренняя мысль, нисходившая откуда-то, чему нет никакого названия...
Он был разговорчив – обычно признак несдержанности натуры или той глубокой одинокости, о которой мы предпочитаем не думать, замечая её в других, потому что мы слишком хорошо знаем: мысли о чужом одиночестве ведут к одиночеству собственному.
Слова его были его спасением.
Он с детства казался странен. Мальчик, почти не помогавший по дому в своей бедной семье, не желавший учиться ремеслу, которое давало возможность прокормиться в этой голодной жизни, постоянно мечтавший о чём-то неопределённом, «поедавший» книги одну за другой, способный говорить о чём угодно в чьём угодно присутствии, рассказывавший занимательные истории детям, взрослым, уставшим родителям, бабочкам, курам, деревьям, лужам, реке, цветам, в которых он души не чаял и к которым тянулся так, будто и вправду был в какой-то прошлой своей жизни цветком, – он сразу же обращал на себя внимание; это можно было считать эгоцентризмом, а можно было именовать абсолютной открытостью, что могло ждать его в жизни, если бы он не был охраняем? Его ждала бы скорая случайная смерть: от болезни, ножа, голода – выбор велик. И как он выжил? Вот самая большая загадка этой натуры. Он страшился своей открытости, пока не осознал, что эта открытость, постоянная устремлённость в собственную беспредельность и есть спасение от жизни, потому он и пошёл навстречу этой жизни, абсолютно ничего ему не сулившей, а в результате – редкостное для его положения восхождение на вершину славы. Уже с раннего детства благодаря походам с отцом в лес он научился входить в природу, а ведь не каждому открывает она свою лёгкую дверь, тяжелее которой нет ничего на свете.
– Посмотрите на его длинный нос! У меня такое чувство, что это не нос, а хоботок. И когда мы отворачиваемся, он заглатывает пищу своим сногсшибательным хоботом.
Андерсен стоял за дверью и слушал. Слова порхали за дверью: лёгкие, но с жалом. Слёзы, близкие друзья Андерсена, блестели на глазах и требовали отмщенья. Но чьи, чьи это голоса? Чей это наглый голос, убивающий, пронзающий жизнь насквозь? Обида застлала слух. Самое страшное заключалось в том, что этот голос мог принадлежать любому.
– Хоботок у него по той причине, что мама его была слонихой. Она брала грязное бельё хоботом и стирала его в холодной реке, поэт сам поведал мне об этом в минуту откровений.
–Скорее папа его был слоном! – И все засмеялись, точно знали, что Андерсен их слышит, но не посмеет войти, – именно такая издёвка царила в смехе.
«Если Слово было в начале, то оно будет и в конце?» – подумал униженный поэт. И он поклялся себе завтра же уехать из этого города, из этой страны, от проклятых соотечественников, переполненных завистью, как змея – ядом. Ему показалось, что датчане рождаются только для того, чтобы сказать друг о друге несколько десятков тысяч колкостей и умереть. Именно в насмешках будто и видели они смысл своей жизни.
– Но этот хоботок хлебает из королевского корыта и дотянулся до Германии, Италии, Швеции...
– Не удивлюсь, если он со временем дотянется и до Луны. – Очередная острота вызвала прилив смеха.
В костёр издевательств подкладывали они полено злобы, и костёр горел высоко и радостно, не сомневаясь в притоке новой пищи...
Андерсену показалось, что пламя этого костра съедает его, а вокруг стоят гости и рукоплещут его страданиям.
«Как жаль, что здесь нет Ингемана», – почему-то подумалось ему о справедливом друге. Вот его критика никогда не задевала, ибо он был доброжелателен. А эти... Когда в своём письме он проанализировал произведения Андерсена из сборника «Стихотворения» за 1830 год, впечатлительный поэт принял справедливость замечаний и учтивость критики друга из Сорё без обиды. Ах, если бы хоть один голос за дверью обладал доброжелательностью!
Нет, никогда он больше не будет приходить в гости неожиданно, – сказал постоянно неожиданный гость.
Он посмотрел на себя в зеркало. Да, такое лицо могло вызвать приступ смеха даже у тех, кто не обладал чувством юмора.
Голубые глаза протягивали друг другу ресницы. И непременно познакомились бы друг с другом, если бы не то сооружение, что в высокомерной гостиной именовали хоботом. Глаза были маленькими, точно хотели спрятаться от людей поглубже... Множество обид, нанесённых его ранимому самолюбию с самого детства, словно вбило их в череп. И чем чаще они делали попытку вырваться из глубокого плена глазниц, поближе к людям, тем глубже прятались потом после этих неудачных попыток.
Андерсен сейчас не жалел себя, анализируя свою зеркальную копию. Скулы выступали над впалыми щеками, как два испанских балкона.
Простолюдины не любили его за то, что он выбился, выстрадался из их болота. Среда интеллигенции считала его малообразованным выскочкой, неизвестно как затесавшимся среди них... Высшее общество существовало само по себе – и ни присутствие Андерсена, ни его отсутствие никак на него не влияло.
Он был занятной игрушкой для всех слоёв общества. Взрослые играют с куда большим удовольствием, чем дети, только игрушками для них служат живые люди, как правило, гораздо более талантливые, чем они сами.
– Куда вы, господин Андерсен? – спросило зеркало, готовое треснуть от его страдания.
– В никуда, – ответил он, ничуть не удивляясь, что в зеркале открылась способность говорить. От грубых слов гостиной, которые он подслушивал, усиливая свои обиды и находя в них некое подобие наслаждения, он истончался, да-да, именно истончался. А от стыда он готов был поменяться с собственной тенью.
Но всякое сердце имеет рассудок, даже сердце сказочника. Оно поняло, что может разорваться от горя.
И Ганс Христиан направился к двери. Если бы он сейчас смог обернуться, то увидел бы, как по зеркалу сползает слеза. Она увеличивала его мир, но вместе с тем увеличивала и все его обиды.
Если бы мы умели видеть слёзы вещей, которые в нас влюбляются! Как изменилась бы наша жизнь!
Маленькие глазки, огромный острый нос, высокий, худой, длинные руки с большими пальцами – таков его портрет. Злые языки его называли орангутангом.
Депрессивный, обидчивый до крайности.
Страх сгореть заставлял его брать в путешествия верёвку, чтобы спастись в случае пожара.
Он боялся, что его похоронят живым и умолял, чтобы перед тем, как положили его в гроб, разрезали одну из артерий.
«Это только кажется, что я умер», – записка на столе предназначалась друзьям и врачам во время болезни.
ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ
Время безжалостнее, чем мы думаем: оно убивает даже сказочников.
Сказки Андерсена добрались до Индии: «История одной матери» помогала миссионерам распространять истины Иисуса Христа. Наивность – может быть, единственное, что нельзя имитировать. Андерсен сам глубоко с детства верил в Христово учение. Мать и бабушка были ему примерами на пути веры. Можно считать, что он впитал веру в высшую жизнь с молоком матери. Земля была для него только прихожей Неба. И он старался не наследить в этой прихожей и не делать никому зла.
Сентябрь 1872 года Андерсен проводил на вилле Ролигхед недалеко от Копенгагена. Вилла утопала в цветах, погода стояла отменная, но муза сказки не встречалась ему на ласковых дорожках сада. Он потерял способность слышать разговоры цветов. Внезапно он почувствовал боль в области печени.
– Вот уж это никак не муза поэзии, – сказал он с грустной улыбкой.
Природное остроумие не покидало его до самых последних дней.
Он с трудом добрался до ближайшей скамейки, присел. Подумал: вот она какая, смерть. Неужели – всё, неужели конец сказке жизни?
Печень давала о себе знать с конца лета. Кожа Андерсена стала жёлтой, как пергамент, на котором смерть намеревается писать свои строчки. Он то и дело жаловался знакомым на невыносимое давление под ложечкой.
Мельхиоры, верные друзья, хозяева виллы, охранители его последних лет, перевезли Андерсена в город, поближе к врачам.
Врачи, как всегда это случается с врачами, пытались лечить болезнь, а не человека. Но боли были телеграммами смерти. Невозможно было выходить на улицу. Он кричал от боли. Но, видимо, за него заступились цветы. Впереди оставалось три года жизни...
Вся зима его прошла в одной комнате, среди вещей, сочувствовавших ему. Он боялся, что его разобьёт паралич...
Самое главное из созданного в последнее время была повесть «Счастливчик Пёр». Андерсен написал её за пять лет до смерти. Любимый сюжет: бедный, но талантливый ребёнок; талант помогает ему выжить, стать известным. Отец погиб на войне. Пёр рос на чердаке с матерью и бабушкой. Балет. Учитель пения. Добрый человек помогает после того, как сломался голос, получить образование вдали от столицы. Мальчик вырос. Пишет оперу об Аладдине. Он сочинил к опере текст, музыку, да ещё и спел их. Сердечный приступ – прямо на сцене, в сердцевине славы! Эта идея – одинокий человек заставляет весь мир признать его ценой смерти – наиболее близка Андерсену в творчестве и жизни. Пожалуй, «Счастливчик Пёр» лучше его предыдущих романов.
Весной 1873 года Андерсен почувствовал, как в лопатках прорезываются крылья. И понял: нужно лететь, лететь, лететь, необходимо путешествовать, ведь когда путешествуешь – живёшь. А в Копенгагене однообразные люди, отсутствие впечатлений и болезнь сведут его в могилу. Хоть несколько годков вырвет он из пасти смерти благодаря путешествиям.
Весна в Швейцарии. Он жил недалеко от Женевского озера. Врачи рекомендовали курс сывороточного лечения. Горный воздух действовал спасительно. И мысли вдруг появились такие же чистые, как этот воздух, и высокие, как окружавшие горы.
Здоровье пошло на поправку. Боли в печени исчезали. Ганс Христиан Андерсен всегда верил в науку – благодаря Эрстеду он считал науку самой великой сказкой мира.
Если бы все учёные имели такой литературный нюх, как он! Каждый знает закон Эрстеда – он получил чистый алюминий, а кто может получить чистую сказку? Когда Андерсен быстро старел от непонимания, злобы, зависти, Эрстед вселял в него уверенность в потухающих силах, искренне верил, что сказки принесут писателю всемирную славу. Эрстед был одним из немногих, кто всецело верил в счастливую звезду младшего друга, ему Андерсен обязан сказкой «Капля воды». Эрстед умер давно, в 1851 году, а казалось, что это случилось совсем недавно – так свежи были воспоминания о его доброте.
Воспоминания то набрасывались хищной сворой, то превращались в букет благоухающих роз...
Но на всякий случай у его постели дежурила сиделка.
Бережёного Бог бережёт.
Все интересовались его жизнью, и он с удовольствием рассказывал о своих мытарствах в детстве и юности, о ненависти критики, о любви к нему королевских семейств Европы, об очень маленьких доходах...
Воспоминания о нищем детстве, несмотря на всю их безрадостность, дарили ему новые силы. Правда, память всё чаще подводила его. Иногда он путал факты, даты...
Путешествия всегда спасали его, дорога была лекарством.
Выходя на улицу, он сладко тянулся, словно пытался достать вершины гор. Андерсен почувствовал прилив сил и мог совершать длинные поездки в экипаже. Они взбадривали, казалось, что вот сейчас из-за поворота вылетит новая, самая лучшая сказка, и он поймает её. Но миновал один поворот, второй, третий – нет сказки... Деревья смотрели с сочувствием, понимая его мысли.
В Швейцарии чувство красоты вернулось к нему. А это всегда служило предвестьем сказок. Где вы, сказки? Он верил – они рядом, вот-вот они и встретятся. Весь мир ждал его произведений, а он молчал.
И Андерсен решил подышать воздухом спасительной Италии, ставшим таким родным... Ведь именно там, благодаря теплу и красоте, он словно во второй раз родился. Путь один – через Альпы. И вот она – благословенная Италия, страна сказок, места поэта. Любимая страна, где судьба не дала возможности родиться.
О, перенестись бы сейчас в молодость, в Италию, откуда Дания представляется страной вечного холода, заплесневевшими островами, с неспособным к восторженным увлечениям народом, погруженным по уши в критиканство и мелочность... Андерсен вспомнил, что когда-то уже думал об этом, едва ли не теми же словами, и написал нечто подобное в письме. А ведь я рождён здесь... «Дания – моя родина». Но что бы стало со мной, с моей славой, если бы я не выезжал из Дании, если бы не путешествия, если бы не знание мира... Что? Да никто бы и не узнал меня за пределами Дании – осколка Европы...
Да и сам бы он никогда не стал тем, кем стал, раздвинув свою жизнь до границы мира, а не до границ Дании.
Но Италия не принесла ему ни нового, ни старого счастья. Жара набросилась на Андерсена, мешая дышать. Он лежал в гостиничном номере и тяжело дышал, как рыба, выброшенная на берег из родной реки Оденсе. Ночь становилась кошмаром. Жара лишила его сил, подаренных сывороточным лечением. Он постоянно потел. Холод стал мечтою. Уж не попал ли он в ад, где холод единственное счастье? Всю оставшуюся жизнь он был готов отдать за кусочек льда! Где ты, Снежная королева! Где ты, холодная, прежде ненавистная за холод душ и улиц, Дания!
Пришлось двинуться дальше. Мюнхен встретил Андерсена лихорадкой. Организм сказочника был ослаблен. Лихорадка лишила его сил, подаренных благотворным воздухом Италии и сывороточным лечением. Мюнхен задыхался в объятьях холеры и надолго запомнил злополучный 1873 год.
Опять – бессонница, головные боли и вечная спутница его скитаний зубная боль. Иногда они все вместе являлись по ночам, и тогда жизнь становилась невыносимой.
Еле живого, его привезли в Копенгаген.
– Я не выдержу этой дороги, я не выдержу этой дороги, – то и дело повторял он. – Дайте мне умереть здесь! – И падал в обморок.
Обратная дорога – в поезде. Здесь дважды его настигал обморок. На вокзале его ждали Мельхиоры, чтобы отвезти в такую любимую сказочником «Тишину».
Если бы не Мельхиоры! Жизнь его всегда устраивалась так, что в тяжёлые минуты обнаруживались новые люди, способные помочь. После смерти Йонаса Коллина в 1861 году Андерсен потерял свой «Самый Главный Дом». Он произносил эти слова с гордостью, ведь он провёл под его сводами гораздо больше времени, чем в родном доме в Оденсе. Уже давно весь мир стал его «Главным Домом». Никто из молодого поколения Коллинов не смог ему заменить главу дома, даже Эдвард.
Новыми благожелателями, а скорее благодетелями оказались Мориц Мельхиор и Мартин Хенрик. Они принадлежали к купеческой аристократии, но живо интересовались различными областями искусства. Мягкость позволяла им не обращать большого внимания на частые обиды Андерсена. К ним приходили лучшие художники и учёные столицы, нет ничего удивительного, что и Андерсен стал вхож в гостеприимный дом. Точнее всего, это можно было бы назвать салоном. Центром его была Доротея Мельхиор. Она была сестрой Мартина Хенрика. Искренняя доброта, отзывчивость, способность понимать Андерсена сдружили их.
Продолжительная поездка Андерсена в Португалию в 1866 году закончилась в доме Мельхиоров на углу Хейберпласт и Вед Странден. Второй этаж этого дома был во владении Мельхиоров. Здесь царил Андерсен, которым восхищалась Доротея Мельхиор. Однажды, слушая его остроумную речь, она вдруг поняла: он же совершенно одинок. Нужный всем и в то же время никому не нужный сказочник. Он придёт в свою холостяцкую квартирку, и ночь – его единственная женщина – останется с ним наедине до самого утра. Наедине с его болезнями, слезами, сказками, жаждой творчества... В Дании никто другой более него не имел право сказать: «Я сам пробил себе дорогу». И он не виноват, что для роста над собой ему нужно было не одиночество, а общество похвал.
Он собирал их как букеты.
А как Андерсену нравилась их вилла! Она называлась «Тишина» и находилась на Розенвенет в Эстербро. По существу здесь Андерсен нашёл своп новый «Самый Главный Дом».
Исследователи творчества Андерсена перелопатили все письма Андерсена к фру Мельхиор – дружба, дружба, дружба. Если напечатать всю их переписку, которая началась в 1862 году и окончилась только с его смертью, то на первой странице обложки должен стоять дом на углу Хейберпласт и Вед Странден, а на последней – эта вилла, пристанище цветов и деревьев, где Андерсен так часто мечтал о своём загородном доме, который он хотел засадить всевозможными цветами: ведь в них прятались сказки. Умные головки цветов переполнялись сюжетами. Как жаль, что вилла не сохранилась до наших дней.
Он привык к Мельхиорам. Они стали его семьёй. Три семьи, если можно так выразиться, были у него – его собственная мать, отец, бабушка... Вторая – семья Коллинов. Третья – Мельхиоров. Три семьи как три жизни.
Когда Мельхиоры уезжали, он невыносимо страдал: он полюбил их. В 1869 году Мельхиоры уехали, и Андерсен вновь почувствовал ужасное одиночество. Оно душило тоской и слезами. Ночи становились всё длиннее и длиннее. Он узнал эти смертельные приступы в 1860 году, когда жить стало невыносимо тошно. Хотелось умереть, и не было более сильного желания.
В этих сумерках одиночества и болезней ещё проглядывало солнышко творческой силы. Оно слабело, но оно было, было, было.
Двадцать девятого июля 1873 года он увидит окно, знакомые деревья, те же клумбы. Или всё было сном? – он забылся в беспамятстве и вот – проснулся. А если вот так же уснёт – и проснётся на том свете, в таком же, как этот, саду, среди этих же людей, кто нынче окружает его? Кто знает?
Он отогнал от себя тоскливые мысли. Пусть подождут до ночи. Здесь его любили. Мельхиоры были не просто богатыми негоциантами, они ценили и понимали его творчество. И – что самое главное – ценили и понимали его! Разве этого мало?
Последняя пристань. На столике перед ним улыбались свежие розы, срезанные госпожой Мельхиор. Ему так хотелось выйти из комнаты, самому набрать букет цветов. Но сил на это не было... Он лежал и смотрел в потолок, рисуя фантазией диковинные цветы на белом потолке. Иногда утром ему начинало казаться, что потолок стал ниже, и виделась в этом рука смерти, она как бы играла с ним в кошки-мышки. В бреду он чаще всего оправдывался перед Мейслингом – бичом жизни – за то, что пишет стихи, а не делает домашнего задания.
Директор гимназии громко говорил:
– Извольте перестать притворяться и пожалуйте в класс, сегодня контрольная.
Он потел от этих слов. А если и в раю есть Мейслинги? – спрашивал он себя, очнувшись.
Или: открывалась дверь, и давно умершая бабушка из детства входила как раз с теми цветами, которые он мечтал собрать с клумб виллы Ролигхед. Он тянулся к этим цветам, слышал запах букета – и понимал, что этот запах ему нёс выздоровление, но бабушка исчезала, таинственно улыбнувшись, как бы обещая здоровье в той, другой жизни, где она была теперь...
В часы просветления, когда наступал отлив боли, он понимал, что за кисейной занавеской теперешней жизни таилась некая другая жизнь, и ему хотелось вступить туда как можно быстрее, чтобы избавиться от боли, а когда её не было, он начинал бояться смерти.
Сентябрь застал его в Копенгагене. Здесь ему стало заметно легче. Продолжались перепады настроения – тоска соседствовала с весёлостью, заметно, однако, истончавшейся.
Маленькие прогулки радовали его обилием впечатлений. С ним раскланивались неизвестные люди. Уже выросли новые поколения на его сказках, они не читали критику его произведений; если не негодование, то саркастическая улыбка непонимания ждала тех, кто осмеливался поднимать голос на Андерсена на страницах газет и журналов.
Постепенно он становился неприкасаемым. Но всё приходит так поздно, и радость охлаждалась тоской давних обид.
Немного погуляв, он садился в экипаж и смотрел на жизнь улиц. А улица в восторге наблюдала за ним. Андерсен был примером для бедных детей – и они могли вырваться в люди, быть желанными гостями у короля... Но широкие крылья прекрасного лебедя не уносили в небеса сказок, в далёкие невидимые небеса, спрятанные над небом над головой.
Ночь была страшна. В конце сентября он переживал особенно тяжёлые дни и ночи. Он был мрачен и хотел умереть.
– Смерть я считаю подарком жизни, – говорил он друзьям.
– Не заигрывайте со смертью.
– Она моя давняя соседка, и скорее уж – она всю жизнь заигрывает со мной. Странно, что она не пришла ко мне в детстве.
Андерсен жил от боли до боли. Он уже сторонился больших обществ, чего никогда с ним не было раньше. Только самые близкие друзья осмеливались просить его явиться к ним на обед – он ценил дружбу и приходил: некий свадебный литературный генерал, точнее – профессор.