Текст книги "Сын башмачника. Андерсен"
Автор книги: Александр Трофимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 40 страниц)
Ещё несколько лет назад он после обеда или ужина читал гостям свои сказки.
– Андерсен, прочтите нам что-нибудь новенькое, – взлетало со всех сторон праздничного стола, и это давно стало традицией. Когда-то он ждал этой сладостной минуты и был весь ожидание, чтение сказок в гостях стало едва ли не физиологической необходимостью, но теперь он сжимался, предчувствуя эти слова: «Андерсен, прочтите что-нибудь новенькое!»
Эта фраза была цветущей ветвью маслины, теперь же она стала засохшей ветвью – даже посреди весны.
– Я стар для новенького, – теперь отвечал он.
Он жил от одного маленького стихотворения до другого. Рифмы по инерции приходили к нему: так слепой находит дорогу на ощупь к родному дому.
Он смотрел на здоровых людей и хотел плакать от зависти к ним и плакал от того, что такое низменное чувство, как зависть, посещало его. Он боролся с ним – бесполезно. Здоровье, неужели у него когда-то было здоровье? И эта проклятая зубная боль, давно ставшая частью его жизни...
У него просили сказку к Рождеству Христову. Стыдно было отказывать, вновь ощущать своё бессилие, нежелание держать в руке перо. Оно словно разругалось с его пальцами. А ведь прежде выпуски своих новых сказок он всегда старался приурочить к Рождеству.
«Тётя Болизубка» была последней сказкой в жизни: 1873 год... Но не этой сказкой хотел бы он завершить своё собрание сочинений, если бы оно вышло. Сказку «Мальчик калека», написанную несколько лет назад, он хотел бы поставить в конце свода сказок. Он понимал, что одному лишь Богу обязан возможностью дарить людям сказки. Но и молитвы не помогали теперь...
Жизнь – необходимость что-то делать между рождением и смертью. Он занимался испанскими ширмами: наклеивал картинки, обозначающие ту или иную часть света. Эти ширмы были связаны со сказками Андерсена – он завещал их госпоже Мельхиор.
У него скопились тысячи писем. Они требовали порядка и присмотра. Он поглаживал их и чувствовал ветер дальних стран, спрятавшийся в изгибах листов. Две последние зимы перед смертью он систематизировал их. Сколько же радостей и печалей таили они в своих благородных строчках! Сколько несли читательских восторгов – главного лекарства. Их нельзя опубликовывать сразу по его смерти. А его собственная восторженная переписка! И он записал в завещании, чтоб письма увидели свет не раньше, чем через десять лет после его смерти. Слишком много личного, интимного было в них... Они шелестели в нём, плакали по ночам, смеялись...
Чтобы придать письмам оттенок свежести, первополучения, он по вечерам просил кого-нибудь прочитывать их вслух. Как правило, это были пожилые дамы, взявшие на себя заботу о нём. Письма пели, цвели, оживляли прошлое, вселяли силу жизни. Поднимали со дна житейского моря воспоминания, как древние амфоры. Но в них было ещё употребимое вино. Он улыбался или плакал. Иногда – не верил, что прожил всю эту жизнь, запечатлённую в письмах. Однажды он хотел их сжечь, но это означало, что он сжёг бы и своё прошлое. Письма были живыми существами.
Часто в них проглядывали темы стихотворений, сказок, историй. Они просились на его страницы, но Андерсен давно понял: нужно усилие творческой страсти, а она исчезла.
Андерсен улыбался: его часто считали тщеславным – если бы знали, как часто смеялся он над самим собой в своих произведениях! Он был слишком скрытен и нечасто позволял себе подшучивать над собой прилюдно, но в нём было так много природного юмора, что он не мог сдержать его запрудой молчанья, и пришлось писать сказки, чтобы избавиться от своих пороков.
Письма... Андерсен перебирал их пожелтевшей рукой и вспоминал руки, глаза, волосы, голоса тех, кто писал их... Он плакал, но плакали и письма, чувствуя его смертельную руку.
– Слёз, которые я выплакал, – сказал он себе, – хватило бы на то, чтоб затопить Данию.
Он вспомнил о письме Ингеборг Риборг: неужели и его прочтут? Нет, пусть его похоронят с этим письмом, и они истлеют рядом. А если б он тогда женился? Уже выросли бы дети, а он был бы совсем другим, и не было бы у него ни сказок, ни пьес... Он был бы пастором – толстым, любящим людей и зарабатывающим этим на корку хлеба. Как странна жизнь... И всё-таки у каждого свой единственный путь, предначертанный свыше, и чем точнее следуешь ему, тем счастливей.
Он уже не мог ходить в театр, болезнь заставляла сидеть дома. Его биологические часы, где бы он ни был, были заведены на семь часов вечера – в это время начинался спектакль. Он с детства относился к театру как к волшебству. И, не присутствуя на представлениях, ясно видел перед собой сцену.
– Началось, – сказал Андерсен и посмотрел в окно. – Сцена сейчас распахнулась для зрителя, к потолку уехала люстра... А я остался дома... – Слёзы сами покатились из глаз.
Афиши сопровождали его жизнь. Они и сейчас смотрели со стены всё понимающими глазами.
Актёры и актрисы посещали своего драматурга. Он знал обо всём, в том числе и о последних театральных сплетнях. Всей своей корневой системой он был связан с театром, который был его сказкой.
Андерсен часто болел в своей жизни, и его комнаты превращались тогда в проходной двор. Кто только не бывал среди гостей! Даже сам король приходил к нему, и они беседовали о сказках... Гораздо чаще появлялся кронпринц. Андерсен стал любимцем страны. К нему привыкали с детства. Первой книгой ребёнка в Дакии становились сказки Андерсена. Их дарили на Рождество и Новый год, и автор всегда старался приурочить свои сказки к этому празднику – так было и с первым выпуском сказок, и со вторым... Сказки на Рождество.
«Что ж, смешно понимать в конце жизни, что главное – не романы, на них у меня не хватает знаний, не пьесы – я никогда не стану датским Шекспиром, даже не стихи, единственное, что мне удаётся писать и теперь, – а сказки. Если бы я сосредоточил всё своё внимание на сказках с самого начала творческого пути! – думал он, перечитывая книги. – Сказки – единственное, что переживёт меня. Они – мои дети, мои настоящие дети. Я глажу их по головкам, чувствую их живую тёплую кожу, дыхание... Индия и Россия, где я не успел побывать, узнали мою душу. Как много стран я не видел», – размышлял великий путешественник.
Андерсен любил уютные квартиры. Вот и теперешнюю свою квартиру он сделал изящной. Особый уют придавали комнатам подарки, в различное время полученные сказочником. Вещицы часто отвлекали от ненужных мыслей и просились в сказки, но прописки уже не было. Можно сказать, что от этих подарков его комнаты расцветали и зимой. Подарки давали чувство новизны, а новизна звала в путешествие. Они разгоняли кровь и обещали подарить новые сюжеты. Как прекрасна Италия! Стоило родиться только за тем, чтобы увидеть Рим. Ах, если бы появиться на свет снова – и только в Италии.
Врачи повелели забыть о загранице. Но кто может помешать ему путешествовать, сидя в уютном кресле, на корабле памяти, под парусами писем...
Чем старше становился Андерсен, тем меньше становилась Дания. А когда-то, из Оденсе, Копенгаген казался мальчику Гансу краем земли... Сколько сказок подарила ему родная страна.
Он перебирал свои книги. Вечно будут струиться его мысли в их кровеносной системе. Встречи, города, где он побывал...
Вот «Дедушкин альбом». Как-то на улице он увидел архитектора Томсена, тот приехал из Парижа, где много ходил в театры. Андерсен живо заинтересовался: что было интересного, особенно запоминающегося? Томсен рассказал об исторической комедии для народа «Город Париж». Андерсен обладал живой памятью и сейчас с лёгкостью вспомнил слова Томсена о том, что комедия крайне бедна поэтически, но несёт смысловую историческую нагрузку, а потому поучительна.
– А отчего бы и вам, – спросил тогда Томсен, – не написать для нашего второстепенного театра такую же народную комедию, только не о Париже, а об истории Копенгагена? Только постарайтесь сделать их поэтичными. У вас это может получиться!
Ах, как понравилась Андерсену эта идея! В тот день, когда в Копенгагене зажгли газовые фонари, он придумал рамку для своих исторических картин. Газовые фонари соревновались в освещении с масляными. Газ и ворвань! Разве они могли сравниться. Газ победил. Андерсен сразу вспомнил старую датскую легенду: льдины принесли к берегам Зеландии обломки скал и подарили их песчаной отмели. На этом возник дом Акселя, который стал приютом искусства, его высоким храмом. В доме Торвальдсен сделал музей своих скульптур, оживив искусство Дании греческими образцами. Но комедия не получилась, второстепенный театр не мог поставить на своей сцене подобное грандиозное произведение. Однако благородная идея Томсена не умерла. Андерсен любил вырезать из газет и книг понравившиеся ему картинки. Их он связал придуманным сюжетом, и сам собой получился цельный рассказ с заглавием: «Житье-бытье в Копенгагене, при освещении его сначала ворванью, а потом газом». Иллюстрированная газета дала ему место на своих страницах, но время показало, что истории этой как раз местечко в сказках, куда они и попали. Андерсен улыбнулся, вспомнив об этом, и почувствовал, как от сказки пахнет ворванью. «А что? – не удивился он, – если сказки не сохраняют запахов, которые они написали, значит, они мертвы».
– Да, Копенгаген – источник сказок, – сказал он самому себе, – впрочем, как и весь мир. – Задумался и произнёс: – Ну вот, я и стал уже сам с собою разговаривать. А отчего бы и нет? Беседуя с собой, я многому учусь. И не устану учиться у своих лучших сказок, подаренных Божьим вдохновением.
В пору детства от Оденсе до Копенгагена добирались за пять дней в дилижансе. А ныне это расстояние преодолевают по железной дороге за пять часов – разве это не сказка? Вот и появился на свет ещё один ребёнок: «Обрывок жемчужной нити».
А вилла Ролигхед! Сколько сказок принесла она, сколько новых впечатлений, сколько веселья. Одна из нескольких сказок, родившихся там, – «Маленькие-зелёненькие».
Дания – родина его сказок. Путешествия по родной стране... Андерсен не служил, давно поняв: карьеры ему не сделать, поэтому лучше быть свободным нищим, чем бедным рабом. Он бы никогда не написал столько, если бы не путешествовал, или бы служил, как жалкий раб, и не мог сдвинуться с места, боясь потерять скудный заработок. Писатель не должен сидеть на месте. Это иссушает его чувства, не остаётся времени для свободных раздумий. Когда сидишь на одном месте, взгляд привыкает к окружающему миру, он как бы замораживается и не дарит открытий, а стоит отправиться в поездку, – все старые темы открываются по-новому, облагораживаются, приобретают аристократические черты. Путешествие – это путь к себе.
Ездить – значило для Андерсена думать. Десятки сказок можно встретить на любой дороге, каждое дерево – чудо, всякая бабочка – открытие, любая травинка может стать источником вдохновенья. А дети – порой дарят таким словцом, такой заковыристой фразой, историей, что из них, как из яйца, вмиг вылупится сказка.
Не будь он в поместье Гольштейнборг, не окажись за обедом, где находились инженеры, мечтавшие присоединить остров Глэно к материку Дании, он не написал бы «Вэно и Глэно», а это, в сущности, – тост, импровизация, рождённая среди весёлых людей, но в пределах одного только Копенгагена, отнимающего силы, разве могла прийти к нему эта новизна? Дорога, дорога и ещё раз дорога. Каждая тропа ведёт к сказке, нужно только уметь видеть и слышать.
А «Счастье может скрываться и в палочке»? Горы Юры, лето, где кто-то, уже и не вспомнить кто, поведал историю о бедном токаре, который, устав то и дело терять пуговку для застёжки шнурка у своего дождевого зонтика, заменил её грушей – маленькой и выточенной из дерева. И она оказалась куда полезнее пуговицы. Знакомые попросили выточить такие же удобные грушки и для них, потом то же самое и для знакомых из знакомых, а у тех в свою очередь были друзья, быстро обнаружившие преимущества новых груш над непрактичными пуговицами. Заказы посыпались как из рога изобилия. Уж казалось – какая тут сказка, но свежее место повернуло историю особенным образом, высветило его – и вот сказка.
Андерсен перебирал чётки воспоминаний, чувствуя тепло миновавших дней. Так он и жил, от одного нового места до другого, от сказки к сказке, от стихотворения к стихотворению, от пьесы к пьесе, от романа к роману, от одних путевых очерков к другим. Что может быть лучше, свежее такой жизни? Он понюхал книги – страницы благоухали невиданными цветами сказок... Как давно это было, иногда кажется, что всё случилось не с ним, а с кем-то другим, и ему всё это рассказали, и теперь он по причине старческой забывчивости и путаности полагает, что все эти воспоминания – достояние его прошлого. Впрочем, может быть, человечество одно существо, и нет ни своего прошлого, ни своего будущего, а всё – общее.
Он не любил философию. Она отнимала романтическую настроенность, мешала появлению сказок и стихов. Философия напоминала о Киркегоре, разругавшем его книги. Нужно было уцепиться за впечатление и по нему, как слепой с палочкой, по невидимой дороге прийти к цели...
Он уже мог ночи напролёт думать о сказках – своих главных детях, лишь бы отвлечься от болезни, только бы не болеть; он отодвигал от себя надвигающиеся мысли о смерти.
Приподнялся, с трудом поправляя высокую подушку. Тишина.
Весной 1874 года Андерсена посетил Макс Нордау. Он высоко оценивал «Импровизатора» и «Сказку моей жизни». А «Рождественская ёлка» и «Оловянный солдатик» даже при многократном перечитывании не теряли для него своей первородной прелести. Нордау заранее готовился к встрече с Андерсеном, считая его самым глубоким по направлению писателем не только Дании, но и всего девятнадцатого века. Многие посетители приходили к Андерсену как к знаменитости, а, между тем, Нордау хотел увидеть человека, оказавшего большое влияние на его духовное развитие. И то, что его могут принять за надоедливого посетителя, внушало ему ужас. Для него Андерсен был не просто достопримечательностью Копенгагена, но и воплощением всего лучшего, что накопило столетье. Если одни посещали классика так же, как Фрауенкирхе, Королевский театр или Музей северных древностей, то для немецкого мыслителя необходимо было увидеть Ганса Христиана Андерсена, чтобы лучше понять его натуру, стиль жизни. Ведь часто десять минут разговора с писателем могут дать больше, чем общение с десятью его книгами.
Вместе со своим товарищем по путешествию Нордау ничуть не удивился скромности жилища датской знаменитости. Сказочник имел две комнаты, живя у своей приятельницы, она и открыла дверь.
Когда женщина узнала о цели визита, она несколько огорчилась:
– Он болен, – говорила она, – и покой – одно из главных его лекарств.
Посетители ответили, что справлялись о состоянии Андерсена и осмелились прийти к нему лишь по причине улучшения здоровья.
– Андерсена действительно к вечеру припадки мучают меньше. Но внезапный визит может разволновать его.
Гости вежливо заметили, что они не посмеют отнять много времени. И он не будет тратить на них много сил.
Это несколько успокоило охранительницу Андерсена. Она прошла к нему с визитными карточками гостей. Их рекомендательные письма сделали своё дело – недаром Нордау заранее готовился к этой встрече. Пока Андерсен просматривал эти добрые письма, посетителя могли оглядеться. Комната, где они оказались, была уютной.
Небольшое пространство её занимали цветы в горшках на окнах, множество безделушек в шкафу и на столах. Они оживляли комнату, делая её не похожей на другие. Гости любили делать Андерсену подарки. Рисунки, вышивки, букеты цветов – кажется, вся Дания знала, что он любит цветы; не комната, а цветник; письменные принадлежности только и ждали, что рука творца коснётся их, и тосковали от безделья.
Нордау подумал, что это подарки ко дню рождения или к Пасхе, ведь в год посещения эти два праздника совпали. Особенно привлекли внимание путешественников два больших пасхальных яйца редкой работы, украшенные лентами. На одном виднелась надпись «от королевы», на другом – «от короля». Нордау знал, что Андерсен принят во многих королевских домах Европы и пользуется любовью датского королевского двора. Рядом с этими яйцами стоял засушенный букет цветов – подарок девятилетней девочки из деревни Гельсингёр. Он был прислан ко дню рожденья с таким признанием: «Дорогому другу Андерсену, в знак благодарности за хорошие сказочки, которые мне так нравятся и которые я часто читаю».
Приковывал взгляд серебряный письменный прибор «Repousse», и не было сомнения, что он тоже преподнесён поклонниками таланта. Нордау старался запомнить эти подарки, а по ним составить образ писателя.
За рассматриванием подарков и застал Нордау и его друга приход сказочника. Его сопровождала всё та же женщина, и само выражение её фигуры как бы говорило: «Только не отнимайте у него много времени». Улыбкой Нордау показал, что они не перейдут самых коротких границ встречи.
Андерсен пригласил гостей в другую комнату. Тут находился и рабочий кабинет, и спальня, ибо у передней стены около окна томился письменный стол и его близкий друг – шкаф с книгами. За ширмой была заметна постель холостяка, комнату перегораживали ширмы. Всё было скромно.
Нордау поразил высокий рост кумира и его широкая кость, что, по мнению Нордау, выделяло уроженцев островов Дании. Хотя лицо было старым, глаза смотрели молодо, в них светился интерес к посетителям.
Нордау в глубине души был рад, что первые минуты знакомства не разочаровали его. Книги людей так часто не похожи на своих прародителей!
Голос Андерсена был тих, он экономил свои силы.
После нескольких дежурных вежливых фраз гости попытались раскланяться, но Андерсен всё тем же тихим голосом попросил их остаться. Нордау удивился, что по-немецки Андерсен говорит не так хорошо, как можно было бы подумать, зная о его путешествиях в Германию. Был заметен датский акцент, и члены имён существительных были не в дружбе с Андерсеном.
Эти факты вызвали крайнее удивление. Ведь и Эленшлегер, и Йенсен, и Баггесен, и многие другие датчане сами переводили свои произведения на немецкий, нередко даже и писали на нём. Увы, Андерсен составлял исключение. Если бы Нордау знал, как тяжело Андерсену давались языки! Как мучился он в гимназии с латынью! На вполне понятный вопрос Нордау Андерсен ответил, что ни одной написанной по-немецки его строки не было опубликовано. Он заметил это с детской улыбкой, как бы говоря: не корите меня за это.
Нордау привёз письмо от Бертольда Ауэрбаха.
– Как поживает мой дорогой друг? – сразу же спросил Андерсен.
– Он здоров и совсем недавно выпустил свой новый роман.
Нордау обрадовался, что завязался хоть какой-то разговор, ценя каждый миг встречи с гением.
Андерсен пожаловался на здоровье.
– Последние полтора года я чувствую себя плохо, – с грустью заметил он, – я практически не сажусь за письменный стол.
Ему так хотелось дописать «Сказку моей жизни», ибо сердце разрывалось от добра многих людей, и в своей книге он хотел отблагодарить их!
Потом разговор перешёл на родину Нордау. В Пеште Андерсен провёл несколько дней. Тут сказочник вспомнил, что в своё время ему прислали из Пешта прекрасно переплетённых! экземпляр его сказок и он хотел бы через газету отблагодарить пославшего книгу незнакомца.
Андерсен с грустью поведал, что это был единственный случай, когда переводчик прислал ему книгу. Это вызвало удивление Нордау, не подозревавшего о подобного рода литературных нравах.
Чувствовалось, что Андерсен говорил об этом с искренней болью. Только в Дании платили ему за выпущенные книги. Но могла ли щедро кормить маленькая Дания своего писателя? Хорошо хоть эти гонорары не дали умереть с голода. Иностранцы переводили, печатали, богатели – но об авторских гонорарах предпочитали не думать. Андерсен любил свои заграничные книги – они были выпущены лучше датских. Только из Америки пришёл к Андерсену радостный гонорар в размере восьми сотен датских риксдалеров.
Поняв, что его разговор подействовал на гостей подавляюще, Андерсен взволнованным голосом поведал им об одном молодом немце, который третьего дня утонул здесь...
Имя этого немца – Рихард Гюнтер. Он был инженером. Он принимал участие в битвах с Францией. За храбрость его перевели в офицерский чин и наградили орденом Железного Креста. Рана в правой руке сделала руку неработоспособной. Он приехал в Данию, осмотрел достопримечательности и отправился прогуляться к тому месту, что именовалось «Длинной линией». Так называлась набережная. На его глазах в воду свалился мальчик, Рихард Гюнтер бросился спасать ребёнка. Громко кричала обезумевшая мать. Гюнтер забыл, что одна его рука бессильна, и не скинул толстый сюртук.
Рихарду Гюнтеру удалось схватить мальчишку, который к тому времени был без чувств, но вдруг и здоровую его руку свела судорога. Вместе с ребёнком он пошёл под воду. К тому моменту на берег сбежались люди. Гюнтер был мёртв. Мальчика удалось откачать.
В тот день, когда Нордау пришёл к Андерсену, состоялись похороны Рихарда Гюнтера. Тысячи людей – датчан и немцев – шли в толпе. Они не думали о недавней ненависти друг к другу, о войнах. Подвиг Рихарда Гюнтера словно зачеркнул эти войны. Немецкий пастор сказал прощальное слово. Датский пастор воздал должное немцу. Когда подошла пора опускать гроб в могилу, вышел старший адъютант короля и возложил на гроб медаль за спасение погибавших. Этот замечательный альтруистский поступок Рихарда Гюнтера надолго остался в памяти всех, кто узнал о нём. Датская медаль и немецкий Железный Крест легли рядом на крышке гроба. Все плакали. И солнце светило ярко, и птицы пели в листве деревьев, словно понимали людские чувства. Стояло начало весны, и все лучшие чувства людей – вне зависимости от их национальностей – расцвели над этим гробом.
Говоря, Андерсен подошёл к окну и стал смотреть на гавань, где суетился народ. Настала тишина, которую невозможно было прервать. Страдание и восторг переполняли чувства старого молодого поэта и передались присутствующим.
Что-то высокое, как бы от сказки, было в проникновенном рассказе Андерсена.
Эта история словно отняла голос Ганса Христиана Андерсена. Он так ясно представил себе смерть Рихарда Гюнтера, как если бы он сам был на его месте. Гости стали прощаться под укоризненными взглядами приятельницы Андерсена, взявшей на себя обязанности ухода за ним. Ведь они разволновали поэта, пробыли у Андерсена около двух часов, время белее чем достаточное для посещения больного человека.
Простились. Через день случайные гости решили узнать о самочувствии Андерсена. Им сказали, что он чувствует себя отменно.
До смерти оставалось чуть больше года. История о Гюнтере заставила Андерсена вспомнить о своей смерти. Какой она будет? Ах, если бы его ждал подвиг, гибель за другого человека, гибель во имя нации.
Смерть немца обошла все берлинские и копенгагенские газеты. Как надеялись наиболее романтические умы обеих наций, что теперь, после столь высокой смерти наступит взаимопонимание двух великих наций! Андерсену казалось, что над городами взовьётся флаг мира, и германо-прусское правительство дарует Дании Северно-Шлезвигский округ. Перебирая старые газеты, чувствуешь восторженный трепет жёлтых страниц, которые до сих пор не могут понять, почему же примирения не случилось.
Остро страдавший от взаимного непонимания двух соседних стран, сказочник ждал этого, быть может, острее всех датчан. Со сколькими друзьями расстался из-за политических осложнений между странами. Как долго не мог писать после войны! Можно сказать, что война высушила его чернильницу, покрыла коростой сердце. Оно отказывалось понимать красоту, чувствовать её.
Увы, весна не растопила льда ненависти, порождённого войной. Только летом, в тепло, он мог надеяться уехать из Копенгагена в свои маленькие путешествия. Как приходят сказки? Пришла бы хоть одна ещё, хоть одна, облагородила бы его такую унижающую болезнь.
Мысли о лете помогали пережить зиму...
Летом 1874 года он намеревался отправиться в Гарц, а затем погостить у герцога Веймарского. Славное могло быть путешествие... Но – судьба распорядилась иначе. Не случилось ни Гарца, ни гостевания у герцога Веймарского.
Зеландия приветила его дворянскими поместьями Брегентведе и Гольштейнборге. Владельцы поместий были счастливы его приездом. Здесь гостил он в начале лета и с грустью оставил полюбившиеся места, где на него снизошёл наконец покой, которого он столь давно жаждал.
Он был так стар и болен, что чувствовал, больше ему тут не бывать, и, глядя на каждый цветок, каждое дерево, прощался с ним. Но без слёз, а спокойно, даже радостно... Его окружала роскошь. Но сказки – как пугливые зверьки, убежали от него. Не найти, не доаукаться.
Большую часть времени гостевания он проводил в саду. Многочисленные жители сада знали о том, что он сказочник, и просили всем своим видом остаться в памяти страниц. Но он ничего не мог написать, совсем ничего. Казалось, тот чудесный орган в нём, который позволял видеть мир по-своему, исчез. Может, сказки забыли меня, размышлял он, бродя по аллеям, знакомясь с цветами и птицами. Он всё больше и больше осознавал, что сказки – абсолютная реальность. Здоровье пошло на поправку: солнце, лето, поклонение окружающих – сделали своё дело. Только восхищение – ни слова критики. Учтивое обращение «профессор», а какой он профессор? Впрочем, он действительно профессор тюльпанов, роз и ромашек.
– Если бы не критики, я бы прожил лет на десять больше, – сказал он в минуту откровенности.
Дети прямо липли к нему – но ни со слугами, ни с детьми он никогда не допускал фамильярности – у него было врождённое чувство собственного достоинства.
Прогуливаясь по саду, он верил, что вернётся к нему и возлюбленная муза. И мысли о её возвращении помогали жить.
Но бывали и другие вечера, когда казалось, что уже никогда не вернётся она, отпрощалась. Отлетела. Отпела. И он – отписал. Давно отчалил к берегу, где нет муз. И начинало давить под ложечкой. Колол правый бок. Изъяснялась языком боли подагра.
В конце лета 1874 года он снова на вилле Ролигхед. В мире уже не было дома роднее, даже у Коллинов, наследников его умершего второго отца. На вилле преданных друзей он очутился 9 августа. Жить ему оставалось чуть меньше года. Уже прозвенел будильник смерти – там, под ложечкой. Нервы его вконец истончились... Приступы смертельного одиночества приходили всё чаще и чаще... Он меньше и медленней ходил: подагра. Да ещё лихорадка дала о себе знать. В августе он чувствовал всеми костями январский холод – Ледяница и Снежная королева догнали его посреди августа, просквозили насквозь. Он уже не мог лежать в постели, если она не была прогрета. Всё это унижало его, и он не верил больше, что болезнь отступит.
– Я жду своего часа, – отвечал он тем, кто говорил о будущем здоровье и будущих сказках. Сказки для него теперь были символом здоровья, а здоровье – символом сказки. Когда он гладил корешки книг, то на несколько минут чувствовал себя лучше.
Его всё чаще знобило, и он со страхом думал о том, что впереди зима.
Но – как это ни странно: конец осени принёс значительное облегчение. Он относил это к переменчивости своей натуры.
Он гулял уже в саду виллы Ролигхед и не просил нагреть постель. Катался в карете, порой смеялся. В минуты откровенности говорил:
«Поверьте мне, я не проживу более года; запишите мои слова, и когда я умру, вы увидите, что я не ошибся. Но, положим, я проживу дольше, достигну восьмидесяти лет; конечно, этого не случится, но если бы и случилось... Боже мой! Боже мой! Ведь это всё равно, что ничего. Уверяю вас, что если бы мне было теперь тридцать лет от роду и я стоял бы на той степени развития, на какой стою в настоящую минуту, я создал бы нечто такое, что прославило бы имя моё на весь мир; и знаете ли, что бы я сделал тогда от радости? – я прокатился бы колесом вдоль всей улицы».
27 августа на вилле был обед. После тоста, в котором Андерсену пожелали стать снова молодым:
– Вернитесь к своему тридцатилетнему возрасту, но не ранее, потому что это лучшие ваши годы, мы закричим тогда: стой!
Он ответил с улыбкой:
– Я полагаю, что Господь Бог сам мне закричит скоро – стой! – и я переселюсь в тот неведомый, заоблачный мир, о котором мы имеем очень мало сведений и которым теперь мои мысли сильно заняты. Попав туда, я буду пламенно желать послать моим друзьям о себе известие. Говорят, я моими сочинениями сделал много добра людям, распространив между ними нравственные и полезные идеи; я был бы очень счастлив, если бы мог с того света, куда скоро перейду, прислать отрадную, живительную весточку всем тем, кто останется на земле.
От его слов холодок пробежал по столу.
Приближалась зима. Страдания снова посетили Андерсена. Он становился невыносимым: раздражительность, мрачность. Доктора признали рак печени. Андерсену не сказали об этом.
– Ну, какая у меня болезнь? Что вы скрываете от меня? – спрашивал он чуть ли не крича и всматривался в лицо фру Мельхиор. Но она не выдала своего разговора с эскулапами.
Он встречал гостей, как правило, в кресле. Иногда засыпал при них. Сон всё чаще приходил к нему днём, а не ночью, словно потерял чувство времени. Когда Андерсен лежал, ему было легче. Он уже быстро уставал от посетителей. Они часто раздражали его, ведь в них была активная жизнь, а он умирал.
Только в минуты интересующих его имён он оживал, увлекательно говорил. Порой, ходил в ферейн студентов. Здесь, рядом с молодостью, он впитывал здоровье. Ему было лестно, что все эти молодые люди читали его в детстве, и было приятно чувствовать, что и внуки их будут читать его сказки. Это было странно: здесь, в ферейне, будут сидеть люди, которых он никогда не узнает, но они будут помнить его благодаря сказкам, а их деды станут говорить: «Эко, чем удивили, я вот с самим Андерсеном в ферейне беседовал – и не хвастаюсь».
В зимний сезон он несколько раз выбирался и в театр. Но тот стал другим, словно с соками жизни Андерсена и из него ушли соки. Он написал несколько стихотворений: словно снег сжалился над ним и продиктовал ему белые строфы. Поэт смотрел на строчки, как на детей. Они были доказательством, что он ещё может писать. Но все написанные стихи он бы обменял на одну сказку.
Он всё надеялся, что вслед за стихами, как раньше, грянут, расцветут среди сугробов сказки, придут, помогут ему, и, как на крыльях, он поднимется на них к солнцу своего семидесятилетнего юбилея. Но мысли эти быстро растворялись в диктатуре подагры.
Иногда он продолжал трудиться над «Праздником в Кенильворте» или «Историей моей жизни».