Текст книги "Я люблю"
Автор книги: Александр Авдеенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Черная длинная стрелка часов торопливо бежит к большой и возмутительно четкой цифре двенадцать. Я лихорадочно всматриваюсь в нее. В тот момент, когда узкие жала стрелок накроют одно другое, дежурный инженер домны отдаст приказ выдавать плавку. Но плановой выдачи не будет. Горновой Крамаренко опустит глаза, жесткими пальцами начнет искать что-то на бортах брезентовой куртки и тихо пошевелит губами:
– Чугун давать нельзя… Желоба канавы не готовы.
И тогда инженер потеряет уважение к смене горнового Крамаренко. Утром на доске учета смену посадят на липкую черепаху со змеиными глазками. Выйдет газета и будут упрекать бригаду за отсталость.
Нет, не должно этого случиться. За смену Крамаренко отвечаю и я. Разве мы не заключили договор обоюдной ответственности?
Крамаренко помогал нашей бригаде обновить машину. Сегодня отстает домна, и я, машинист, пришел помогать горновому Крамаренко. Он стоит, опершись плечами о железную колонну, отвернулся от заваленных мусором канав, по которым должен идти чугун. Он прикрыл пушистыми ресницами зрачки, высоко без дрожи поднял тонкие девичьи брови, – думает, делая вид, будто занят склеиванием папиросы.
Час назад Крамаренко принял смену от горнового Бабина. Засорены желоба, канавы – артерии, пульсирующие кровью металла. Расслаблено горно, разрушена летка – горло домны, через которое проходит за одну плавку полтораста тонн чугуна. И если, ничего не исправив, горновой пустит плавку, огненная река хлынет из прорванного горла домны и через разрушенные канавы зальет лавой литейный двор, уничтожит пожаром, скует броней железнодорожные пути и отнимет дыхание у домен.
Тихо станет в цехе. Высокие башни кауперов будут печально рваться в обеззоренное небо и сделаются похожими на надгробные памятники, а горновые будут ходить, словно плакальщики.
Крамаренко поднял ресницы, дрогнул бровями, скомкал, рассеял табак, глубоко посадил голову в войлочную шляпу и почти побежал к горну.
Я догадываюсь, в чем дело. Он хочет под полным давлением готовой плавки восстановить горно домны. Это требует большой воли. Восстанавливать полуразрушенный футляр – значит докапываться чуть ли не до самой чугунной массы. Огонь ежесекундно может сломать тоненькую, как скорлупа, огнеупорную стенку и броситься на людей.
Крамаренко берет два ломика. Один он протягивает мне, другой – подручному Лесняку, ломает спину и целится тяжелым острым лезвием пики в сердце горна. Но не донес удара, душит свою торопливость и, упав на колени, в страхе заглядывает в летку.
А вдруг неудача!.. Он еще не решился. Он снял шляпу и жестким рукавом спецовки отирает мокрый лоб, волосы, внимательно разглядывает чадно дымящуюся обувь.
С Крамаренко мы давно знакомы. Я встречал его на Кубани, Украине и Урале. Звали его Падучим. Приметный он был в блатном мире. Бывало, когда засыплется с чемоданом, то не бежит, как другие, а валится на землю и подбрасывается свежепойманной рыбой. Люди соберутся; сожаления, вздохи. Слабые глаза прикрывают, а поздоровей волокут Леньку в амбулаторию, забыв о чемодане.
В амбулатории Крамаренко отойдет, осмотрится и, поблагодарив врачей, нырнет снова в волны вокзальной жизни.
Завидовали мы его искусству, благодаря которому ни разу он в допре не сидел, пальцы в уголовном розыске не мазал, в исправительный дом дороги не знал.
Пробовали наши ребята научиться. Не вышло: губы не синели, пены не было и стоны жиденькие получались…
На много лет я потерял Леньку, и здесь только встретились. Он воспитывался тоже, как и я, в коммуне беспризорников, но где-то на Урале.
Подхожу к горновому Крамаренко и протягиваю папиросу. Пока он затягивается глубоко и жадно, я не спускаю глаз с его синеющего лица.
Подручный Лесняк стоит растерянно, вытянулся напряженно и непонимающе. Он не привык стоять без дела и сейчас, стесняясь, спросил:
– Крамаренко, что будем делать?
Вспыхнул горновой, потушил огонек папиросы и закричал, чтобы ему давали глину, лопаты и ломы.
– Да скорее, да живее поворачивайтесь!
Он нанес первый удар по футляру и спрятался за железную трубу. Я прятался за его спиной, и лишь подручный Лесняк бесстрашно стоял напротив и широкими взмахами отбрасывал пепельный шлак. По его вискам бежали быстрые ручейки грязного пота. Он не подозревал, какая жаркая и быстрая смерть может выскочить из замусоренного горна, иначе не был бы таким смелым.
Лесняк прожил свои двадцать три года в степях. Был пастухом. Приучил и руки и ноги к шагу волов.
Несколько месяцев назад он впервые появился на заводе. Шел он по двору магнитогорских домен, плюгавенький, в сером толстом зипуне, в который можно было запрятать еще двоих, в полотняных штанах, закрывающих тупоносые растрепанные лапти. Его голову с нестриженой верблюжьей холкой накрывал киргизский малахай. Были у парня синие пугливые глаза. Вздрагивали скулы, ожидая удара. Путался он ногами в песке, цеплялся за железо, попадался всем на дороге, торопливо отскакивал, виновато улыбаясь, растопырив пальцы. Он искал путь к горну, где хотел стать чернорабочим.
Крамаренко встретил новичка, показывал механизмы, раскуривая одну на двоих папироску, и завоевал сердце Лесняка…
Крамаренко осторожно вышел из-за прикрытия. Он долго рассматривал черное горно. Там не было ни одной искры. Тогда он осмелел и сильнее начал раскалывать остатки разрушенного футляра.
Я отбрасывал шлак, подносил глину и старался не подымать головы, не смотреть на домну, боялся.
Лесняк в почерневшей сорочке, расставив ноги, не разгибая спины, подбрасывал на руках огнеупорную глину, как мячики, и губы его кривились презрительным смехом.
Я стыжусь, что прятался за трубу, и злость берет на Лесняка, тело которого кричит о смелости.
Крамаренко разогнулся, мутно осмотрел литейный двор, вяло посмотрел на часы и вдруг крикнул, выбрасывая что-то из сердца:
– Сань!.. – Вышло громко и пугливо. Он виновато улыбнулся и попросил: – Сань, дай закурить.
Глотал дым, не приоткрывая губ, не кашляя, прищурив глаза на домны, которые подпирали башнями самое небо.
Крамаренко наблюдал, как подручный Лесняк сушил укрепленное горно раскаленным коксиком… Стенки футляра стали гладкими и надежными. Чернорабочие очищали канавы от скрапа. На железнодорожных путях паровозы подставляли под желоба ковши, каждый по восемьдесят тонн.
Застучали ломы. Рабочие надвигали на глаза войлочные шляпы. Раздались взволнованные и напряженные голоса. Пробежал торопливо мастер с рамкой синего стекла.
Крамаренко приказал подручным отшлифовать шлаковые желоба, сам взялся на пушку. Он не боится недоступной иностранки, хотя тоже учился у горна, где руки отвечают за все, хотя только три года тому назад познакомился с госпожой пушкой Брозиуса, сложным ее механизмом, и ему всего двадцать пять лет. Крамаренко изучил чертежи пушки, надоедал с расспросами инженерам, разбирал ее по винтику, узнал ее характер.
Но сколько прошло времени, потрачено сил, чтобы понять, покорить эту пушку!
Вот сейчас она закапризничала. Он вспоминает десятки причин: почему она не работает?
Держись, госпожа! Открыл продувательные краны, впустил в цилиндр пар, нагрел их. Потом включил холостой ход, и пушка покорно заработала. Она просто остыла.
Плавка брызнула первыми искрами, и показалось, будто все звезды неба падают на землю. Чугун пошел яркий и светлый. Он бежал канавой быстро, смело.
Крамаренко смотрит, не моргая, как металл заполняет ковши, говорит с сожалением:
– Сань, а вы с Лесняком, чудаки, и не знали, что сгинуть можем.
От обиды хочется сбросить его в узкое кольцо ковша, растоптать ногами в бегущий поток, но я только отворачиваюсь и, не прощаясь, ухожу домой.
Едва успел отойти от домны, как, обернувшись, увидел, что чугун падает на землю. Бегу назад, спотыкаюсь о темные выступы железа.
Хлещет чугун через ковши, не хватает ему посуды, а сам начальник Гарбуз, мастер, рабочие с длинными лопатами, заслонками преграждают путь чугуну, направляя его по запасным канавам, размельчая силу потока.
Я хватаю лопату и становлюсь рядом с Гарбузом, бывшим пятнадцать лет назад горновым, и пастухом Лесняком. Мы в шесть рук бьемся с огнем. Белое пламя кусает лапти Лесняка, разрывает мои ботинки, ослепляет, рвет волосы.
Я вспоминаю домну, где работал мой отец. Как давно это было! Однажды там поднялась такая же буря. Чугунная река беспрепятственно испепеляла все на своем пути. Люди радовались чугунной гибели, бежали…
А вот сейчас пастух Лесняк, гибкий и смелый, бьет в самое сердце огонь и преграждает ему путь. Рядом с ним – инженер и я, потерявший отца на домне и весь свой род похоронивший в Гнилых Оврагах…
Трудно нам. Чуть ли не каждый день аварии. Вчера и сегодня, будут они и завтра. Не поддадимся!
Чугунная река потемнела, упрощенно и тихо легла на песок тощими ручейками. Я смотрю без злобы и обиды на Крамаренко. Он закрывает летку, стреляя из длинного ствола, похожего на орудийный, глиняными ядрами в горно домны.
Я думаю, что Крамаренко не пришлось и не придется испытать и кусочка отцовской жизни. Он не почувствовал тяжести лома. Его руки привыкли к паровому вентилю механизмов.
Я иду к нему. Смотря прямо и требуя отчета, говорю:
– Ну, а теперь мы с Лесняком тоже чудаки?
Крамаренко молчит, виновато улыбается и ласково смотрит на Лесняка, который стоит у шланга, заливая белой струей дым и чад на своей одежде, растирая золу на обгоревшей сорочке.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Пришел в барак из горсовета серьезный курьер и под расписку вручил Марии Григорьевне повестку. Она поставила в разносной книжке три креста и робко протянула мне бумажку. Там просили Марию Григорьевну Богатыреву прийти на сегодняшнее заседание горсовета.
Она поднимает круглые плечи, испуганно смотрит на меня и спрашивает:
– Зачем я им надобна? Да я и дороги туда не знаю.
Села растерянная. К ее ногам ласкается кошка. Сейчас ее нельзя узнать. Шерсть – всклокоченная, в сосульках. Забросила ее Мария Григорьевна, не кормит утрами молоком с блюдечка и мясными остатками вечером.
Кошка – одичавшая, с голодным блеском в глазах – должна сама себе искать пропитание. Она отправляется ночью на охоту, а вчера тихонько под кроватью передушила половину цыплят, но Мария Григорьевна не огорчилась. Она вообще не замечала квочки. Богатырев сам кормил выводок пшеном. Да иногда Борис займется птенцами. Но это было редко. Борьку я не вижу целыми днями. Его паровоз возит составы руды для домен, и Борька не сходит с него сутками. Спит за котлом, и то лишь на стоянках, когда разгружаются вагоны. Он один из четырех машинистов смены имеет больше года практики. Остальные – новички. Он в вечном страхе за свой паровоз.
Как-то ночью я сел к нему на кровать. Мне хотелось поговорить с ним о его засыхающей груди, прозрачных жилах на желтеющих руках, о лихорадочном румянце на его остро отточенных скулах.
– Борь… Боря!
Он шумно повернулся, устало глянул черными глазами, которые были спрятаны в недоступно глубоких колодцах. С их дна несло сыростью.
Он молчал и раздраженным взглядом спрашивал, что мне от него нужно.
Я поскорее ушел, отложив разговор на другой раз. А с Марией Григорьевной мы имели тайную беседу. Условились, что она будет поить его топленым молоком, настоенным на свином жире.
Но она своего обещания не выполняет. Ни разу не пришла к нам, в соцгород. Вот уже три дня, как мне приходится самому бегать в молочный ларек, кипятить молоко, добавлять в него жир.
Борис, когда не работает, когда выпадает на его долю выходной, не встает с кровати, лежит притихший, желтый.
* * *
…Степь дует теплыми и пахучими ветрами, снег рыхлый и грязный. Это рыхлость и грязь забираются в барак. Запахи весны зовут в покинутые дали. Все чаще и затяжнее слышится вечерами тоска гармошки и песни.
Рядом с беленьким добротным бараком Богатырева бок о бок стоит обшарпанная халабуда. Не сарай и не дом, не склад и не человеческое жилье. Живут тут сплошь грузчики. Неказист их барак снаружи, а внутри – веселый шум, гармошка, песни, звон бутылок… Каждый вечер здесь проводы-прощание с Магниткой.
Богатырев бесстрашно идет к охмелевшим отчаянным грузчикам, начинает агитировать, не покидать Магнитострой. Ребята глушат его речь гармошкой, свистом, поют похабные частушки, хохочут. Богатырев не обижается, стоит на своем:
– Смейтесь, смейтесь, барбосы… Не рабочая гвардия вы, а дезертирня несчастная! Куда едете? От какого города бежите?
Многие не слушают его, отворачиваются, уходят, некоторые угрюмо сидят на койках, молчат.
Бригадир грузчиков, высокий, с безусым лицом, ударяет книгой по столу и, стараясь быть спокойным, говорит:
– Знаешь, усач, я хоть из деревни, но человек. Ты обсмотрись, что весна наделала. Не барак, а затопленный погреб. Ремонт надо, чистоту, а то все сбегут.
– Надо, правильно, но…
Богатырев наступает на грузчика, волнуясь, говорит:
– Жилкин, ты сознательный пролетарий, а ну-ка подсчитай, сколько бараков и домов на Магнитострое… В пятнадцать тысяч не уберешь. Раскинь теперь малость мозгами. По десять человек штукатуров на каждый барак… Друг ты мой, надо Магнитострой остановить, школьников всех согнать, чтобы разом все жилье отремонтировать. Своими силами надо, своими!..
…И вспыхнула своя сила.
Взялись мы за компанию вначале трое: Богатырев, Борис и я. Заготовили глины, известь, кадки, необходимый инструмент. Присоединился еще бригадир Жилкин. Потом и своих товарищей привел.
Богатырев острой лопатой стену ободрал так, что на дранке почти не осталось никакой штукатурки. Когда мы стали обмазывать, то глина у нас вспухла, поднялась холмиками, и дрань скоро совсем обвалилась.
Не вытерпела Мария Григорьевна. Вышла из комнаты с засученными рукавами, в старом платье и сердито прикрикнула:
– Эх вы, сухорукие! Да разве так мажут?!
Взялась только показать, а не бросила до самого вечера. А там и совсем отбилась от своего дома.
…Когда мы кончили ремонт барака, к Богатыревым пришли домохозяйки из соседнего дома и, думая, что мы штукатуры по профессии, попросили записать их квартиры на очередь. Обещали хороший магарыч. Богатырев направил их к Марии Григорьевне.
Она удивленно посмотрела на просителей, хотела рассердиться, но польщенная, что к ней пришла делегация, нуждающаяся в ее помощи, подобрела и посоветовала:
– Вот что, бабоньки! Долго вам придется ждать настоящих мазальщиков. Засучите рукава да возьмитесь сами. Пойдем, покажу.
А скоро о Марии Григорьевне узнал весь Магнитострой. Ее перехватывали из барака в барак. О ее работе целыми полосами рассказывала газета.
…А сейчас звали на заседание президиума, наверно, для того, чтоб она рассказала о своем опыте.
Я оделся, проводил ее в горсовет, в кабинет председателя, где шло заседание президиума. Толстая кожаная обивка кабинетной двери воровала слова. Из долетевших обрывков я понял, что президиум вынес постановление о назначении Марии Григорьевны заместителем руководителя женсектора горсовета.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Жду Лену…
Тихий предвесенний морозный вечер. Три дня была оттепель, а сейчас сухарится снег, блестит, переливается.
По радио передают симфонию…
Донецкая героическая…
Слушаю, затаив дыхание, но все чаще и чаще поглядываю на дверь и стрелки часов.
Слушаю, смотрю, жду…
И симфония, и Лена, и мое полное любви сердце, и этот тихий предвесенний вечер, и музыка… как много всего, и все мое.
В небе полно звезд. Их все больше и больше, симфония набирает силу, а Лены нет. Где же она? Почему и где задержалась?
Сижу у распахнутого окна в меховой Борькиной курточке, и, обхватив руками колени, смотрю на теплые огни Магнитки, тихонько раскачиваюсь, радуюсь, жду, жмурюсь, мечтаю…
Сейчас я там, на родной донецкой земле. Донбасс, край моих отцов и дедов, какой ты теперь?
Донецкая симфония стонет, страдает, поет, гремит…
Слушаю ее и мечтаю, мечтаю…
…Густой знакомый голос громкоговорителя выгоняет из моей спальни ночь и сон:
– Доброго утра, товарищ! Как спали? Если вы плохо провели ночь, немедленно спуститесь в первый этаж и покажитесь врачу.
Нет, мне врач не нужен. Я здоров, чертовски здоров и бодр.
Я сбрасываю с себя белоснежную простыню и вскакиваю с постели.
В паркетный пол спальни заделаны цветочные кадки. Высокий карниз спальни сплошь заставлен аквариумами. Там разрезают воду плавниками всевозможных цветов рыбешки.
Каждый день, вчера вот и сегодня…
Я поднял штору, впустил в спальню лучи солнца и побежал в душевую.
Растершись лохматыми простынями, отняв у волос влагу под электрической сушилкой, не торопясь, иду в спортивный зал, и под радиокоманду московских тренеров мы занимаемся гимнастикой. Вокруг много молодежи, я почти один седовласый. Но я не чувствую своей старости. Она осталась в далеком прошлом.
В столовой меня встречает заботливый радиоголос дежурного врача диэтинститута:
– Какая диэта у вас была в последние дни? Что вы ели вчера? Не забывайте, что каждый день мясные блюда вредны. Больше пейте по утрам молока, густого какао. Очень полезны яйца всмятку. Употребляйте больше фруктов, их сок исключительно питателен для организма.
Поев, спускаюсь в лифте на этаж общественного обслуживания. Побрившись, примерив в мастерской новый костюм, почитав свежую газету и заказав билеты в театр, выхожу на улицу.
Она убегает, похожая на Млечный Путь, в Батмановский лес, который теперь превращен в парк, – ровная и зеркальная, в помытом асфальте, в кайме зеленых аллей. Справа высятся корпуса социалистического города в окружении фруктовых садов, оранжерей и спортивных площадок. Налево, схваченная в гранитные берега, катит чистые воды река, та самая, в которой мы купались с Варькой. Иду пешком через весь город и вспоминаю его прошлое.
Там, где сейчас на высоком холме стоит железобетонная фабрика-кухня, с окнами, похожими на озера, когда-то была бойня. Ее стоки подмывали землянки Собачеевки.
Неподалеку от купальни и стадиона, где в белом сиянии растет больничный комбинат, в этих местах, не помню точно где, жила знахарка Гнилых Оврагов Бандура, которая лечила от всех болезней.
Над всем социалистическим городом на месте кабака Аганесова высится Дворец культуры в розовых и белых поясах мрамора, а рядом с ним – Дворец Советов.
Недалеко отсюда был когда-то Гнилой Овраг. На дно его сваливали помои города, отбросы, а на склонах ютились землянки слесарей, шахтеров, доменщиков, вальцовщиков. Теперь там ровное место – газоны, цветники.
Иду дальше и дальше. Вот стоит проклятием старому – музей. Постановлением горсовета с самого начала строительства социалистического города была оставлена в строгой неприкосновенности землянка первого жителя Гнилых Оврагов Никанора Голоты.
Вхожу в нее, и запах Собачеевки кружит голову, тоской наполняет сердце. Сколько лет прошло в этой землянке! Шаткий стол на козлах, а на нем медная дощечка с надписью:
«На этом столе редко бывало мясо, молоко».
Почерневшими нестругаными досками выпирают нары, где мой дед доживал свой трудный век.
В углублении стоит закопченная русская печь. Над ее черным жерлом написано:
«Тут закончили свою недолгую жизнь внуки Никанора».
На красном полотнище, приколотая звездами, висит кепка Кузьмы в запекшейся крови.
«Кузьма Голота поднял Гнилые Овраги и повел их на кварталы акционеров. Погиб».
И, наконец, я увидел выцветшую фотографию с длинным объяснением. Я успел только прочитать:
«…Последний потомок пролетарского поколения Голоты по милости капиталистов стал вором».
Дальше я не мог оставаться в этой землянке. Кровь бросилась мне в голову. Я выскочил на улицу.
Музыка умолкает. Тишина. Темнота. Я сижу с закрытыми глазами и плачу.
Чьи-то руки обвивают мою шею. Они прохладные, пахнут мятой. Лена!..
Наклоняется ко мне, и я вижу при свете звезд ее счастливое и виноватое лицо.
– Опоздала я, Сань…
Опоздала?.. Нет ты пришла как раз тогда, когда надо. Ты всегда вовремя приходишь.
Мысли свои я не высказал вслух, промолчал, но Лена поняла. Прижалась ко мне лицом, грудью, всем телом, замерла. Я тихонько целую ее прохладные пальцы, мятные волосы, горячие трепещущие губы. И вдруг останавливаюсь, крепко сжимаю ладони Лены и спрашиваю:
– Лена, ты?
– Я, – шепчет она.
– Живая! Не выдуманная?
Она молчит и, чувствую, улыбается.
Молчим, а сколько музыки, сколько песен в этом молчании.
Сидим на подоконнике, на морозе, обнявшись, смотрим на звезды, целуемся, перешептываемся, опять целуемся.
– Лена, когда мы поженимся?
– Когда?.. Когда-нибудь.
– Завтра, сегодня, сейчас!..
Яркий свет автомобильных фар освещает нас, а мы сидим, прижавшись друг к другу, не шевелимся… Пусть грянет землетрясение, потоп, забушует огонь, а я все равно не выпущу Лену из плена своих рук.
Автомобиль останавливается у подъезда нашего дома и, не выключая огней, настойчиво сигналит. Потом слышу знакомый голос Гарбуза.
– Сань, принимай гостей. Предупреждаю, я не один. По срочному делу мы к тебе с директором.
Лена быстро одевается. Не зажигая света, целую ее и провожаю до лестницы.