355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Авдеенко » Я люблю » Текст книги (страница 21)
Я люблю
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 11:00

Текст книги "Я люблю"


Автор книги: Александр Авдеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)

Поздно ночью вернулись в свой карантин.

Петькина койка была пуста. На ватной подушке мы увидели тетрадочный листок, а на нем карандашные, блудливые, мстительные, вкривь и вкось, наспех начертанные строчки.

«Дорогие друзья!

Уезжаю. Не прижился я здесь, не по моим силам торчать на самом пупке земли. Поищу себе местечко пониже и поглуше. Знаю, будете поминать лихом. Ну и поминайте, черт с вами! Я Не такой малохольный, как вы: буду и есть, и пить, и спать спокойно, с чистой совестью. Одним словом, буду жить, как мне хочется, а вы, конечно, будете жить, как вам прикажет ее сиятельство Магнитка.

До свиданьица. Кланяйтесь Лене Богатыревой. Ох, и дивчина – магнитный цветочек! Жалко, что не мне его нюхать. А не передеретесь вы, зрячие, из-за этого цветка? Ха-ха-ха!

Ваш друг Петр».

Борька свирепыми глазами пробежал это подлое письмо, скомкал его и, не глядя на меня, не поднимая отяжелевшей головы, прорычал сквозь зубы:

– Ну, Сань, торжествуй победу. Начинай, говори!..

Я не усмехнулся, не посмотрел на Борьку с укоризной. Сдержался, промолчал.

Борька поднял на меня глаза – чистые, ясные, правдивые, смелые, умные.

– Пусть катится, черт с ним. Даже лихом его не будем поминать. Не было у нас Петьки и не будет. Вот и все. Так или не так, Сань?

– Так!

– А теперь – спать и спать. Утром пойдем на работу. Хватит, нагулялись.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Инженер Поляков – начальник депо, с курчавыми волосами, с алым кимовским значком на груди, оформляя меня на работу, спросил:

– Значит, помощник машиниста?.. И давно ты ходить по этой треклятой дорожке?

– Скоро два года. Работал и учился на курсах.

– Два года?.. Такой стаж за плечами, а ты собираешься работать помощником? Чепуха! Не по-хозяйски. Имей в виду, у нас большущий голод на машинистов. Тебе надо срочно сдавать экзамен на механика и самостоятельно водить поезда.

– Экзамен?.. Так я же еще не чувствую себя…

– А ты чувствуй! Не прибедняйся. И экзамена не бойся. Председатель экзаменационной комиссии я. Гарантирую: ответишь на все вопросы, получишь оценку «удовлетворительно».

Я прямо смотрю в глаза инженера Полякова, твердо и ясно говорю:

– Не согласен!

– Вот как!.. Почему?

– Хочу сдать настоящий экзамен, а не липовый. Хочу быть настоящим машинистом, а не ломовым извозчиком.

Умолкаю. Жду от Полякова вспышки оскорбленного самолюбия, шумного разноса. Но он улыбается и тихо, мирно говорит:

– Что ж, это правильно! Одобряю!.. И так, товарищ помощник, куда, на какой паровоз прикажете вас направить?

Я не ожидал такого вопроса, растерянно пожал плечами.

– Не знаю… Вам виднее.

Сказал и испугался. Знаю я, и уже давно, куда мне хочется определиться. Дурак, почему отнекиваешься? Говори, пока не поздно, а то пошлет к черту на кулички.

Кудрявый инженер смотрит на меня своими еще комсомольскими глазами, великодушно ухмыляется, будто понимая, что происходит в моей душе.

– Выбирай сам, – говорит он. – Могу послать на вывозку руды с Магнитной горы. А если хочешь, иди на горячие пути под домны и мартены. Можно и на сортировочную. Выбор у нас большой и разгуляться есть где. Сто паровозов, чуть ли не полтысячи километров подъездных путей. Настоящая дорога, хоть и называется внутризаводским транспортом. Ну, выбирай!

Начальник подвинул к себе мои бумаги, обмакнул перо в чернильницу, ждет моего ответа, чтоб наложить резолюцию. Я спросил:

– А Богатырев где работает?

– Богатырев?.. На главном направлении. Доставляет чугун и сталь на энкапеэсовскую магистраль, а оттуда тащит сибирский уголь.

– Если можно, пошлите на паровоз к Богатыреву.

– Можно! Его помощник недавно дезертировал. А ты что, знаешь Богатырева?

– Слыхал… Говорят, хороший машинист.

– Хорош, это правда, но характер… по головке не погладит.

– Ничего. Пошлите.

На другой день, поздним вечером поднимаюсь на паровоз Богатырева, стоящий под парами у ворот депо. Сильно бьется сердце: «Он это, он самый или однофамилец?»

Вхожу в будку машиниста. Колена дрожат.

Около реверса стоит человек в черной спецовке – кряжистый, темнолицый, с хмурым взглядом маленьких глаз, с густо просоленными сединой волосами и серо-пепельными сердито торчащими усами.

«Он!.. Дядя Миша! Больше десяти лет прошло, а почти не изменился».

Стою посреди будки, ярко освещенной сильной электрической лампой, глупо улыбаюсь во весь рот.

Богатырев с подозрительным недоумением осматривает меня с ног до головы и, остановив взгляд на моих расплывающихся в улыбке губах, мрачно спрашивает:

– Ну, в чем дело? Чего смешного увидел? Кто таков?

– Я новый ваш помощник. Здравствуйте!

– А… слыхал, слыхал про такого! – Умолкает. Лохматые брови сердито шевелятся, жесткие усы торчат во все стороны. – Интересно!.. Вот, значит, как ты хочешь помогать мне – смехом!

– А я умею и по-другому. Разрешите…

Богатырев перебил меня:

– Это мы сами увидим, что ты умеешь. Были тут такие, что павлиний хвост распускали в первый день, а потом… Бери масленку и айда смазывать машину!

Так я снова, уже на двадцатом году жизни попал в подручные к Богатыреву. Пока буду молчать, что я Санька Голота…

Когда-то любил меня дядя Миша, своим дитём называл. А теперь? Встретил не очень ласково.

Экипировавшись, с полным баком воды и горой угля на тендере, с почищенной топкой, весело гудящей белым пламенем, наш паровоз выходит на станционные пути сортировочной. Берем длинный состав платформ, груженных чугунными чушками и стальными слитками, и отправляемся на магистраль.

Только что перевалило за полночь, накрапывает дождь, а небо над Магниткой полыхает зарей – на заводе выдают плавку чугуна, льют в ковши кипящую сталь, режут голубыми молниями и сваривают металл.

Свет зари лежит на черных маслянистых боках нашего паровоза, на груженых платформах, на телеграфных столбах, на лицах стрелочниц, провожающих наш поезд, на отвалах глины, на дне котлованов, на корпусах цехов, на заводских трубах.

Все излучает сияние зари, все, куда ни посмотришь, – кружевные фермы высоковольтных передач, газовые факелы доменных свечей, мосты, бетонное тело эстакады, печи коксохима, корабельная громада электростанции. А озеро кажется наполненным не водами Урал-реки, а солнечным огнем – горит, сверкает, переливается миллионами и миллиардами огоньков, светлячков, искр.

Мчимся и мчимся на всех парах вдоль зари, и нет ей конца, не тускнеет она. Паровоз наворачивает на свои колеса километры, грохочет по золотым рельсам, по оранжевому щебеночному балласту, по розовым шпалам и гудит:

– Ого-го-го-гу-гу-гу!..

* * *

Горячий дождь падает на мою голову. Тело раскачивается в хмельной дремоте и летит в мягкую темноту. Вдруг молния, гром… и горячий дождь превратился в ледяные капли, солнце – в наезженный каток, мягкая темнота – в острые камни.

Открыл глаза и вижу где-то вверху над собой пепельноседые усы, лохматую шапку машиниста. Он льет из чайника на мои скулы холодную воду, кочегарской лопатой толкает в грудь, потом волоком тащит по угольным осколкам, рассыпанным в паровозной будке.

Мучительно вспоминаю, что кто-то так делал давно-давно, в далеком прошлом, на бронепоезде «Донецкий пролетарий». Богатырев это, дядя Миша…

Гневный его голос гремит:

– Заснул, на паровозе заснул, окаянный!.. Да я уже тридцать лет езжу, переложи – так весь земной шар опоясал сорока дорогами, а глаз ни разу в работе не прикрыл. А он спать. Марш с паровоза, убирайся сейчас же, подлец, чтоб нога твоя не пачкала… Мне не надо таких работников. Кочегар за тебя ночь доработает.

Я хочу сказать разъяренному Богатыреву, что я вовсе не подлец, не лодырь, не пачкун. Нечаянно уснул. Пять ночей подряд мучился без сна, на шестую не вытерпел. Негде мне было спать, нет у меня на Магнитке ни своей постели, ни кровати. Хочу, а не могу слова вымолвить.

– Слыхал, соня? – кричит мне в лицо Богатырев. – Не нужен ты мне! Ишь, умелец! Господи, до чего же я невезучий: то растрепанную бабу в помощники прислали, то дезертира, а теперь этого… тюху-матюху… Уши врозь, дугою ноги и как будто стоя спит!.. Да разве тебе на паровозе работать? Иди на Большой проспект, в пошивочную мастерскую или в парикмахерскую – стань за витриной, скаль зубы, зазывай заказчиков и клиентов!

Ветер хлопает брезентом в двери будки. Земля проваливается под паровозными колесами. Спускаюсь по крутым подножкам. Зажмуриваюсь и хочу бросить перила, когда сильная рука машиниста хватает воротник спецовки, тащит на паровоз. Испуганный голос у самого уха:

– Куда ты, дурак? На ходу в степь бросаться?

Поднимаюсь. Машинист опомнился и опять раскричался:

– А ты не думай, что за сон пройдет. На остановке сгоню лодыря. Лезь на тендер, чтоб не мешался, морда немытая!

Как это случилось, что я заснул? Как я мог? Ведь так крепился!.. Вспоминаю.

…Сижу на угольной куче, дую на пальцы. Уже неделю сапоги не снимал, голую грудь свою не видел. Живем мы с Борисом в красном уголке паровозного депо. В карантине не стерпели. Квартир до сих пор нет.

«Воюй, брат, воюй!»

Выпрямляюсь, сжимаю лопату до боли в суставах и бросаю в белое горло паровоза уголь. Работаю, глаз с манометра не свожу, боюсь, чтоб стрелка не поползла назад. Манометр похож то на солнце, то на медный пятак, то на падающую звезду. Меня шатает из стороны в сторону. Вытягиваю руки, опираюсь на котел, защищаю висок от острых углов арматуры. И снова бросаю уголь, длинными пиками выбиваю колосниковую накипь шлака, поддерживаю в котле высокое давление пара. Я боюсь прислониться к стене. Знаю, что сейчас же закроются глаза, подломятся ноги и я упаду на пол, не слыша ни свистков паровоза, ни крика машиниста. Всю ночь крепился. Рассветом выглянул в окно, чтоб освежиться, но слишком плотно лег грудью на подоконник и забылся.

…Сейчас поезд остановится и машинист сгонит меня с паровоза. Он прав. Что я могу сказать в свое оправдание?

Паровоз все тише и реже дает выхлопы, осторожно разрезает темноту ночи. Я смотрю на манометр: только восемь атмосфер. Машинист мечется от окна к топке: окно он не может бросить – скоро станция, нужно следить за сигналами. Он кричит кочегару, чтобы тот пробил пикой колосниковые зазоры. Кочегар послушно бросается с длинным ломом к топке, но в зазоры не попадает, а бьет в медную решетку котла по нежным дымогарным трубам, рискуя пробить их, вызвать течь.

Машинист сорвал тяжелую шапку, камнем бросил ее в неуклюжую спину кочегара и заголосил:

– Что ты делаешь, чертова кукла! Паровоз убиваешь!

И опять я вспомнил бронепоезд. Точно так дядя Миша ругался, когда у него не ладилось дело с машиной.

Богатырев выхватил у кочегара пику, поковырялся в топке, выбросил из нее несколько шлаковых коржей, потом побежал к окну, устало свалился на откидное кресло, укоряюще посмотрел в мою сторону.

Я забыл угрозы: кинулся к топке, привычно поддел шлаковый корж, рванул его к себе, расколол и выбросил в степь. Когда подъезжали к семафору, топка была почищена. Стрелка медленно набирала давление. Машинист повеселел.

– Ну, и кадры: один храпака дает, а другой паровоз гробит! Вот так на всех ста паровозах Магнитостроя. Беда! А где лучше взять? Негде. Мучайся, Богатырев, мучайся! И чего я забрался к черту на кулички, дурак старый!

Мелькнул зеленый огонек семафора; еще немного, и молочные квадраты стрелок запутались в колесах паровоза – мы вышли на прямой путь сортировочной станции. Но что такое? Путь должен быть совершенно свободен, а там стоит что-то черное и дымится. Паровоз? Крушение!

– На маневровый паровоз принимают… – закричал Богатырев. – Экстренная остановка!

Хлопнул регулятор, завертелся рычаг перемены хода. Но разбежался тяжелый состав, напирает. Черная тень совсем близко, еще минута – и начнет грохотать раскалываемое железо, зазвенит стекло, полезут вагоны в пирамиду. Кочегар застрял в проходе узкой двери, зацепился домотканой свиткой за гвоздь и никак не может оторваться. И свитку жалко и умирать не хочется. Завыл даже, бедняжка, в растерянности.

Рассмешил меня кочегар, сил и ловкости прибавил. Я одной рукой закачал воду в котел, открыл предохранительный клапан, приготовил машину на случай аварии, а другой беспрерывно дергал рукоятку песочницы, давая опору колесам.

На один оборот ската не доехали до маневрового паровоза. Остановились. Машинист с пеной на губах побежал на станцию.

Вернулся красный, тяжело дыша:

– Каждую ночь так. Пыль у них вместо мозгов! На занятый путь поезд принимают. А потом нашего брата в суд потянут. Дня не проходит, чтобы три-пять паровозов не разбили. Судьба ты моя треклятая! Верные твои слова, Мария Григорьевна!

Помолчал, глянул на меня косо и закончил:

– …А ты спать, голова!

Припоминаю наш разговор с Поляковым. И еще раз клянусь мысленно сдать настоящий экзамен, получить настоящее удостоверение на право вождения паровоза.

Богатырев дымит цигаркой, отходчиво ухмыляется, утюжит темной ладонью свои пепельно-белые волосы и, глядя на меня, говорит:

– А ты не думай, что я ослеп на старости лет. Все, брат, видел, что и как ты делал, когда ждал крушения… Выйдет из тебя паровозник. Оставайся моим помощником. Только, чур, больше не спать.

– Не буду.

Стоим на станции, ждем обратного поезда. Окна закрыты, тепло. Богатырев дымит цигаркой и спрашивает:

– А ты сам из каких краев?

В его голосе давняя, времен гражданской войны теплота, и я ему рассказываю о белом доме в тайге, об Антоныче.

Богатырев слушает, виновато, качает головой, ласково раздувает свои усы.

– Значит, детдомовец, коммунар, а я, дурак… Извиняй, брат, обознался.

Мне хочется быть совсем чистым и правым перед Богатыревым, и я говорю:

– Шесть ночей я не сплю. Негде. Жилотдел не дает койку.

– Шесть ночей? Чего ж ты сразу не сказал, голова? Кончим смену, пойдем ко мне – вволю выспишься. И вообще переселяйся в мои хоромы, пока жилотдел расщедрится на койку.

– Не один я…

– С женой?

– Что вы! Борис у меня, товарищ… тоже паровозник. Машинист Куделя. Не слыхали?

– А!.. Значит, двое? Это похуже. Тесноваты мои хоромы – не разгуляешься впятером. Я ведь тоже не один: жинка да дочь… от первой жены… Ну ладно, заберу и двоих. Три паровозника и один доменщик, моя Ленка, – гуртом воевать будем с Марией Григорьевной. Вдвоем мы с Ленкой не справимся с ней. Бой-баба!..

Слушаю я, слушаю Богатырева и не выдерживаю, бросаюсь ему на шею.

– Дядя Миша!.. Неужели не узнаешь? Помнишь пацана в американских ботинках – «Донецкий пролетарий»!.. Санька я, Голота!..

Богатырев испуганно, онемело смотрит на меня. Потом хватает за плечи, подводит к огню, рассматривает, вглядывается и рывком прижимает к своей груди мою голову.

– Сань, дитё, ты… Ей-богу, ты, чертяка!.. Да как же это, а? Вон как схлестнулись! Сань!.. Здорово!

Отстраняет от себя, опять вглядывается и вдруг начинает изо всех сил дубасить по спине, потом дерет за уши, ерошит волосы.

– В огне, подлец, не горишь, в воде не тонешь… Да, Санька, постой… А Гарбуз наш, Гарбуз, Степан Иванович…

– Где он?.. Что?..

– Тут, Саня, тут и Гарбуз. Все хорошие люди столпились в Магнитке, все ударяют по старому миру, штурмуют… После работы поведу тебя к бывшему командиру «Донецкого пролетария». Он теперь в больших начальниках ходит – голова всего доменного цеха. Инженер! Промышленную академию закончил с похвальной грамотой. Два ордена, Ленина и Красного Знамени, печатают грудь. Рабоче-крестьянский депутат!.. В бюро горкома партии заседает. Одним словом, большая шишка. С Магнит-горой панибратствует. Боюсь, Сань, не захочет он разговаривать с тобой, с таким замухрышкой, помощником машиниста.

И хохочет дядя Миша, фыркает в усы и опять дубасит меня по спине.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

После работы идем к Гарбузу в доменный. Рвутся к небу, гудят гигантские круглые стальные башни, полные огня, горячего воздуха, руды, кокса, известняка. Потоки чистой холодной воды омывают со всех сторон их бронированные кожухи, не дают им накаляться. Пламя бушует в контрольных глазках фурм, на щитах установлены десятки различных приборов, регистрирующих работу доменной печи. Чугунные канавы, глубокие, хорошо выделанные, высушенные, желтовато-золотистые, извиваются по просторному литейному двору. Горновые и их подручные, в ботинках на толстых подошвах, в крепких брезентовых спецовках, в войлочных шляпах, в рукавицах, с синими очками на лбу, важно, неторопливо шагают по ярко освещенному литейному двору, вдоль чугунных желобов, вылизывают их песчаные бока, шлифуют сияющими совковыми лопатами.

Иду медленно, торжественно, смотрю, не могу сдержать улыбки, радуюсь тому, что вижу, а мысли мои далеко-далеко отсюда – в Донбассе, в Макеевке, в Юзовке, в Енакиеве, Краматорске, в Гнилом Овраге, в Собачеевке, на франко-бельгийском заводе «Унион», на чугунной канаве, где горбился день за днем, губил свою жизнь, надрывал жилы, слепнул, падал на колени от бессилия, от неуемной злобы к хозяевам, к десятнику Бутылочкину мой отец-недоля, рядовой рабочий армии Донецкого края, покойный Остап Голота.

Эх, батько, батько, не дожил ты до таких доменных печей, до Магнитки, до такой жизни!.. Как бы ты здесь развернулся…

Тревожно гудит колокол. Горновые и их подручные, недавно такие медлительные, важные, мгновенно оживают, деловито суетятся, бросаются к домне. Гигантские чугунные ковши, поставленные на колеса, обмурованные изнутри огнеупорным кирпичом, выжаренные, подталкиваются танк-паровозом под носки желобов. «Это и есть горячие пути», – думаю я, глядя вниз, на ковши и паровоз.

– Сейчас будут выдавать плавку, – говорит дядя Миша и старательно разглаживает свои растопыренные усы, расправляет плечи, выгибает грудь, подтягивается, заметно молодеет.

Пробили летку. Закружилась, взвихрилась огненная метель. Повалил черный удушливый дым. Крупные, пушистые, лохматые звездчатые чугунные искры летели, стреляли, брызгали в железную крышу, рассыпались дождем по всему литейному двору. Еще секунда, еще мгновение и, казалось, произойдет непоправимое – хлынет огнепад из домны, зальет железо и камень – все, что встанет на его пути, сожжет, обуглит, превратит в пепел.

И вот хлынул, вырвавшись из тесного горла летки, жидкий чугунный поток, белый-белый, до прозрачной молочности, ринулся вздыбленной волной на литейный двор. И вдруг обмяк, припал к земле, приглох, покорно улегся в сухое песчаное ложе, опустил свою грозную дымную гриву.

Мирно, ослепительно чистый и нестерпимо жаркий, безобидно постреливая желтыми мохнатыми звездами, он побежал по наклонной канаве, излучая на своем пути свет молний. Добежав до конца желоба, не раздумывая, сорвался вниз, рухнул с огромной высоты в ковш толстенным солнечным лучом и лился неиссякаемо.

В эту минуту я и увидел Гарбуза. Он стоял около домны, на противоположной стороне канавы, полной жидкого чугуна, и по-хозяйски строго оглядывал литейный двор – все ли в порядке. В цехе было так жарко, так светло, что я видел все паутинные морщинки вокруг глаз Гарбуза, все блестки его седин в усах и на голове.

Стою на берегу огненной реки, смотрю на Гарбуза, на его синюю вылинявшую стираную и перестиранную куртку, на его грубые, с пузырями на коленях штаны, на его ноги, обутые в рыжие, со сбитыми носками ботинки, на его запавшие щеки, обросшие щетиной, смотрю, и лихорадка радости треплет меня всего, раздирает рот до ушей в улыбке.

Такой взгляд нельзя не почувствовать, такой улыбки нельзя не увидеть даже через огненную реку.

Гарбуз почувствовал, увидел. Встретился со мной глазами, смотрит. Не дышит. Узнал, сразу узнал. Но не верит себе.

А Богатырев, стоящий рядом со мной, выбрасывает вперед руку, держит ее на аршин от земли, восторженно гогочет:

– Он, это он, Санька, тот самый, от горшка два вершка, не извольте сумлеваться, товарищ командир…

Гарбуз со всех ног бросается ко мне, я спешу к нему навстречу. Мы сталкиваемся с ним грудь о грудь над огненной рекой. Нас шатает, качает из стороны в сторону сила встречного удара. Потом мы оба медленно наклоняемся и падаем…

Чьи-то длинные цепкие руки хватают меня в тот самый момент, когда жидкий чугун уже подпалил мои брови, отбрасывают в сторону, на песок. Падаю и сейчас же вскакиваю, оглядываюсь, где Гарбуз, что с ним?

Он уже перепрыгнул канаву и мчится ко мне, сверкая из-под усов двойным рядом золотых зубов. Подбегает, хватает, сжимает клещами своих рук…

* * *

В тот же день Борька Куделя и я взяли свои сундучки и зашагали вслед за Богатыревым.

Барак с хоромами дяди Миши стоял в ряду других бараков на пятом участке, на взгорье, почти у самого подножия Магнитной горы.

Дядя Миша, решительно хмурый, озабоченный, мужественно вдохновлял нас на подвиг:

– Так смотри же, ребятки, не пугайтесь, не отдайте свою душу трусу, если моя Мария осатанеет, когда я объявлю, что привел квартирантов. Да, честно предупреждаю, может осатанеть, может накинуться на вас, как тот скаженный гусак… А вы не бойтесь, нехай кидается. Покричит, покричит, да и замолчит. Она у меня такая – то радугой блестит, то чернее тучи… Терплю, ничего не поделаешь… Молодая жена. И красивая к тому же, чертовка.

Мы с Борькой уныло переглядываемся.

– Может, повернем оглобли? – шепчет Борис.

Шепчу ему в ответ – твердо, властно – и нетерпеливо толкаю локтем:

– Идем!

Борька с удивлением смотрит на меня – откуда, мол, такая настойчивость и готовность все стерпеть? Ладно, удивляйся пока, потом все сам узнаешь.

Подходим к белому бараку. Большие с занавесками окна. Перед ними – палисадник, молодые деревца, недавно политые, обложенные кирпичом клумбочки с цветами. Богатырев указывает глазами на два крайних, старательно промытых окна.

– Это мои. Ну, хлопцы, подготовься к контратаке!

Храбрится Богатырев, а голос обрывается, дрожит. Вот так богатырь! Интересно, что за чертовка взяла над ним такую власть?

Входим в барак. Длинный коридор с отмытым добела дощатым полом. Налево и направо – коричневые двери. Много их, штук сорок. Богатырев тихонько, чуть ли не на цыпочках, подходит к первой, крайней, стучит ногтями по крашеной филенке, ласково пушит свои усы.

– Эй, хозяюшка, принимай гостей!

Открывается дверь, и мы видим на пороге «чертовку». Полную грудь туго обхватывает полотняная сорочка с глубоким вырезом, пышные рукава вышиты украинским узором. Лоб, шея, руки – белые, на щеках, как на яблоках, краснеют солнечные ожоги, очи черные, темной прозрачности, а волосы вороненые, заплетены в тугие косы и короной уложены на голове. «Чертовка» строго смотрит на нас, молчит.

– Маруся, гостей, говорю, встречай!.. – увядшим голосом, просительно выговаривает Богатырев.

– Что еще за гости посреди бела дня?

Голос ее гудит, как из бочки, в очах гроза.

– Квартиранты, а не гости, – торопливо объясняет Богатырев. – Временные. Некуда хлопцам податься, так вот я… бывшие детдомовцы, коммунары они, а вот это… – кладет мне руку на плечо, – это Санька. Помнишь, я рассказывал?

– Квартиранты? – Маруся смотрит на меня, на Бориса, на наши сундучки, потом опять на меня, и в ее строгих глазах, под черным пеплом, разгораются, светятся, искрятся малиновые огоньки. – Чего ж вы остановились на пороге? Проходьте до хаты, будь ласка. А это, значит, Санька?..

Гроза миновала… Переглядываемся с Борькой, переводим дыхание и шагаем через порог.

В комнатах светло, пахнет свежевымытым полом. Домотканые половички раскинуты перед двуспальной кроватью. На ней гора подушек, обшитых самодельными кружевами. Постель накрыта кружевным покрывалом, а под ним пылает что-то красное, с шелковистым отливом. На окнах накрахмаленные занавески, тоже кружевные. Посредине комнаты, под абажуром, стол, на клеенчатой скатерти клубок белых, самых толстых ниток и вязальный крючок. В углу, у передней стенки, дверь, ведущая в другую комнату. Какая она, что там – мне не видно. Дверь, правда, распахнута, но проем наглухо закрыт ситцевой, цветастой занавеской. Там, наверное, спит Лена.

Хозяйка подвигает мне и Борьке тяжелые, грубо, но прочно сколоченные табуретки.

– Сидайте, хлопцы, та сразу сознавайтесь, есть и пить хочете?

– Спасибо, мы уже завтракали, – отвечает Боря.

Я поддерживаю его, кивая головой.

Богатырев, счастливый до слез, суетливо машет на нас руками, кричит:

– Брешут они, Маруся! Не ели и не пили. Верь моему слову. Готовь, Марусенька, угощение. Тащи все, что под руки попадет. И горилку не минуй!

Пью, ем, разговариваю, смеюсь, а сам все смотрю на цветастую занавеску, жду появления Лены.

Позавтракали, выпили всю водку, а Лена так и не появилась. Пришла она вечером, мы с Борисом только что проснулись. Ох и спали же мы!..

Вошла, щелкнула выключателем и испуганно остановилась. Стоит у порога в своей беленькой кофточке, с пыльными выгоревшими волосами, смуглолицая, ясноглазая.

Стоит, смотрит на нас, молчит, глазам своим не верит, боится дальше идти. А мы лежим на мягкой двуспальной кровати, под кружевным одеялом, смотрим на Лену и молчим – от смущения.

Долго нам, наверное, смотреть бы вот так друг на друга, если бы не Мария Григорьевна и Богатырев.

Они вошли в комнату вслед за Леной. Богатырев протянул руку в сторону кровати:

– Ну, дочка, знакомься. Это наши временные квартиранты, мои друзья-паровозники: Александр Голота и Борис Куделя.

Лена посмотрела на отца, улыбнулась.

– А мы уже знакомы.

– Уже? Когда ж успели?

– А помнишь, я встречала мобилизованных комсомольцев-паровозников? Так это они были.

Борис натягивает до подбородка одеяло, прячет босые ноги, краснеет и бледнеет, а все-таки шутит:

– Видишь, не разыскала нам тогда места в бараке, в карантин сунула, – теперь расплачиваешься собственной жилплощадью.

– Ничего, как-нибудь переживу, – отшучивается Лена.

Разговаривает с Борькой, а смотрит на меня. Радостно, магнитно-приманчиво, куда-то зовет меня, одного меня, что-то обещает.

Милая, хорошая!..

Значит, я был дураком, считая, что Борька уже покорил сердце Лены. Выходит, что Борьке надо локти кусать, а не мне.

А он, чудак, еще ни о чем не догадывается: весело смеясь, забыв обо мне, лопочет с Леной. Ну и пусть пока не замечает.

Ах, Борька, Борька, что же дальше будет?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю