355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Авдеенко » Я люблю » Текст книги (страница 25)
Я люблю
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 11:00

Текст книги "Я люблю"


Автор книги: Александр Авдеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Открыл дверь. В комнату быстро вошли директор завода, начальник доменного цеха Гарбуз и горновой Крамаренко.

Гарбуз, блестя золотыми зубами, говорит:

– Сань, домны второй день стоят, руды не хватает…

Директор перебивает:

– Гололедица проклятая!.. Ни один машинист после вчерашнего крушения не соглашается спускать поезда с горы. Они правы, но домны… Стоят.

Директор нетерпеливо бьет костяшками пальцев по столу. Мне очень трудно сразу дать ответ. Я помню вчерашнее крушение. Оно случилось у самого Богатырева.

Поезд разогнало по обросшим льдом рельсам, а Богатырев не сдержал его. Паровоз врезался в составы на станции, наделал горы обломков. Не помогли тридцать лет работы на паровозе. Богатырева нашли в двадцати метрах от крушения – оглушенного, но живого.

Его послали с поездом вчера ночью. Никому из нас, молодых машинистов, не приходилось водить в такую погоду поезда, мы хотели поучиться, тревожно ждали результатов. И вот вернулся Богатырев на машине скорой помощи.

Я приходил к нему на квартиру. Увидел меня, вспыхнул. Зажмурился и попытался отвернуться, но застонал от боли. Ему стыдно смотреть на меня, на человека, который безмерно верил в него…

А директор и инженер хотят, чтобы я стал на место Богатырева.

Ногтями я отдираю штукатурку со стенки, считаю насиженные мухами пятна и тихо качаю головой. В комнате раздирающе скрипит кожа куртки Гарбуза и чмокают директорские губы на трубке.

Все время молчавший горновой Крамаренко коснулся пальцами моей груди, сказал:

– Давай говорить прямо. Ты подписал договор, что отвечаешь за работу домен. Ну, брат, отвечай, давай нам руду!

Не нахожу сил повернуться лицом к моим гостям. Но вспоминается моя мечта о Донбассе…

Торопливо тяну руку к директору и говорю о своем согласии. Только прошу, чтобы меня завезли на одну минуту к машинисту Богатыреву.

* * *

…Богатырев не спал. Я тихо подошел к его кровати, не зная, с чего начать. Он не отвернулся, остановил неморгающие глаза и терпеливо ждал моих слов.

Я опустил голову и говорю:

– Дядь Миша, я еду спускать хопперкарный поезд с Магнитной горы…

Богатырев забыл свою боль, тихо приподнялся с кровати, взял мое плечо, спросил:

– Что ты сказал, Сань?

Этот легкий и нежный голос прогнал боязнь. Мне теперь не страшно. Я отчетливо и медленно повторил:

– Сегодня я доставлю рудный поезд домнам.

Богатырев мучительно долго не отпускает моих плеч и, наконец, шевелит запекшимися губами, почти умоляет жену:

– Мария, налей Саньке горячего чаю.

Выпустив меня, он не знает, куда девать длинные и неуклюжие руки.

Вдруг, вспомнив что-то, зовет из другой комнаты Лену.

Тихо и мягко вошла она. Гордым кивком поздоровалась со мной, усмехнулась глазами. Рассердилась на отца за несоблюдение режима, уложила его на кровати, заботливо поправила под ним постельное белье.

Никто еще, кроме Бориса, не знает, что мы любим друг друга. Скоро узнают.

Богатырев попросил дочь:

– Лена, расскажи, как там у вас в доменном.

– Нечего рассказывать, спи!

Она опять усмехнулась мне, резко поправила на отце одеяло и через кремовый гребень стала торопливо пропускать свои волосы.

Это от них, наверно, в комнате так светло и жарко.

Волосы извиваются в ее руках и, как пена, вырываются, падая на плечи, захлестнув хмуро сдвинутые брови, непокорные и вздрагивающие.

Я слышу нетерпеливый сигнал сирены.

Выбегаю из комнаты. Уже за дверью слышу голос Богатырева. В нем тоска, ласка и зов. Возвращаюсь к нему. Он обнимает меня дрожащими руками, тянется большой и теплой головой к моим губам. Укладываю Богатырева на кровать и бегу, унося в памяти кусок звездного неба в глазах Лены, уже за дверью слышу последний совет старого машиниста:

– Проверь резинку на фланцах магистрального крана.

И это «проверь резинку» меня преследует всю дорогу до разъезда и дальше.

* * *

Ночь заливала полустанок Чайкино густым мазутом тьмы. Низкое и по-весеннему лохматое небо висело над оледеневшей землей. Рельсы бежали в черный туман.

Из полустанка вышло несколько человек. Замерзающий на лету дождь заплевал фонари, тушил горячие слова ругани и спора. Это дежурный разъезда, составитель, сцепщик, тормозильщики окружили машиниста Стародуба и добром и злом уговаривают.

– Спускай, Сережа, чего боишься?

Не слышит машинист.

– Товарищ Стародуб, отправляйся! Завод не может оставаться без руды.

Молчит Сережа.

– Сапожник ты, а не механик! Тебе за воловий хвост держаться, а не за регулятор.

Не обижается Стародуб.

В двенадцатый раз он подсчитывает вагоны и отрицательно качает головой:

– Не могу. Это ж каток, а не дорога. Не могу!

Бессилие в этом слове.

Вагонов в поезде пятнадцать. Нормальный поезд – три вагона. Но сейчас нельзя спускать только три. Если по три, остановятся домны. Запас иссяк, руды в бункерах нет, подвоза со вчерашнего дня не было. Пятнадцать нужно, – не меньше.

А уклон – сорок три метра. Если смотреть с разъезда, то видно, как путь несется стремительно в пропасть, на дне которой лежит, рассыпавшись огнями, Магнитогорск.

Туда нужно спустить поезд в пятнадцать вагонов.

Об этом думает Стародуб. Под кожу ползет холодный страх. Вырастает груда дымящихся обломков, взорванный котел паровоза и растрепанное в куски его дорогое тело…

Стародуб ловит пугливыми глазами ледяные полозья рельсов, огни завода, мазутную ночь и кричит:

– Не поеду! Не могу…

В этот момент и подъехал я к полустанку. Дежурный по разъезду, спотыкаясь, побежал к моему паровозу, закричал:

– Эй, механик, покажись, какой ты – трусливый или смелый?

Высовываю из паровозной будки голову, корчу страшную чертячью рожу, смеюсь.

– Ну как?

Смеется и дежурный.

– Подходящая морда!.. Слыхал про нашу беду?

– Слыхал. Потому и приполз сюда. Цепляй к поезду.

Дежурный светит мне в лицо фонарем, ослепляет огнем и словами:

– А ты спустишь?.. Ведь пятнадцать вагонов! Пятнадцать! – отчаянно повторяет он.

Дежурный хорошо знает, что я молодой водитель, очень молодой. Две мои жизни – средний возраст паровозных машинистов Магнитки.

Мрачно молчит. Терпеливо ждет. Уверен в моем отказе.

А я тоже молчу, молчу от обиды. Оскорбил сомневающийся его голос.

С досады, к удивлению Борисова, грохнул молотком, молча дал сигнал, поехал на прицепку к поезду.

Нетерпеливо опробовал автоматические тормоза, на каждом фланце крана проверил резинку, плотность ее прилегания и цельность. И тут явилась бесстыдная мысль: «А не потому ли Богатырев посоветовал мне проверить резинку, что сам забыл это сделать? А может, и бронепоезд тоже…»

Даже кулаком ударил себя за дерзость и скорей побежал на паровоз.

Поезд готов к отправлению. Но я завозился у топки, потом долго смотрел в окно. Вверху звезды светятся тепло и зовуще, как глаза Лены. Мне хочется на несколько минут оттянуть поездку. Я нахожу себе дело в инструментальном ящике, хочу прыгнуть на землю, но ловлю полный веры взгляд Борисова, и мне становится стыдно.

Подскакиваю к свистку, кричу паром и медью горам, озерам степи.

Гудок у паровоза тонкий, и он плачем поднимается в черное небо.

Успокоился. Открыл регулятор, поехал.

И вдруг задрожали руки, а во всем теле почувствовал слабость. Мне показалось, что я начинаю падать в бесконечную пропасть. Собираю силы, стараюсь овладеть собой. Как только выехал за стрелки разъезда, закрыл регулятор. Отсюда начинается спуск, похожий на ледяную гору.

Поезд идет тихо, мягко постукивая о головки рельсов. Я всей грудью, головой – в раме окна паровоза. Ледяная крупа бьет в глаза, морозит уши, не дает дышать. Я не могу спрятаться за железный щит. Мне нужно видеть землю, по ней следить за движением поезда, – он не должен ни на один волос прибавить скорости, иначе все пропало: паровоз и вагоны, как салазки, полетят в долину по обледенелым рельсам.

Руки судорожно сжимают медь паровозного крана машиниста; Чувствую, как под ногтями льется что-то теплое, разливается по всему телу, горячит сердце, врывается в грудь, бежит к горлу и пытается сорваться с языка криком. Но свободной рукою бью себя в подбородок, срываю шапку, подставляю лицо ветру, ледяному дождю, до слез всматриваюсь в землю.

Остановилось сердце, пальцы отмерзли, отказываются служить. Я хочу повернуть кран, затормозить. Кран не поддается. Он, наверное, припаян, прикован. Обеими руками поворачиваю его и чувствую толчок: паровоз дернулся назад.

Я боюсь разрядить тормозной цилиндр, не верю в покорность поезда. Через разрядитель постепенно ослабляю нажатие тормозных колодок и спускаюсь все ниже и ниже в долину.

Уже надо мной горят звездами огни разъезда Чайкино. Сейчас крутой поворот, глубокое ущелье, а там внизу, недалеко, и станция, домны.

Я осмелел. Показались смешными осторожность и хитрость. Не страшно теперь крушение. Отпустил тормоз. Поезд будто ждал этого момента. Разгоряченно рванулся вперед и понес. Я тормознул снова, но поздно: колеса взяли ход и, не покоряясь, буксовали.

Провалилась земля. За окном убегал сплошной черный кусок без начала и конца. Я быстро взглянул на Андрюшу Борисова, но он даже сейчас был спокоен: лицо белое, глаза большие, но молча, с верой следит за моими движениями.

Под его взглядом я умерил торопливость рук, хладнокровней начал регулировать тормозом.

Это спасло от растерянности. Погорячившись, я мог сильнее, чем надо, тормозить. И тогда колодки закапали бы расплавленным металлом. Надо давать торможение с паузами!

В окно уже нельзя смотреть. Буревой ветер отгибает голову к острому углу железной рамы, и ее ребро тупой пилой дерет щеки.

А домна все ближе. Ее огни, кажется мне, у самой трубы паровоза. Они падают, кружатся, поднимаются, а поезд все не покоряется. Но я не верю, что меня ждет пропасть. Нет, ничего не случится, я буду жить. Я так люблю ее, жизнь.

Хладнокровней повороты крана, спокойнее! Вот сейчас – площадка, кривая линия, а там – семафор. Стрелки и станция. Там ждут меня директор, и друг моего отца Гарбуз, и горновой Крамаренко. Они расскажут доменщикам, кто доставил руду и как.

Шипя разряженными цилиндрами, мы остановились на станции. Я упал в кресло и почувствовал, что мои жилы пусты, насухо выкачаны. Захотелось спать и курить. Потом, помню, вскочил, бегал по паровозу, радовался, хохотал. Обнял Борисова.

– Андрюша, приехали. При-е-хали!..

Он посмотрел на меня недоумевая:

– Разве могло быть иначе?

Сдав паровоз, я побежал к Богатыреву. Он лежал у окна с подушками за спиной. Глаза его были воспалены. Увидев меня, схватил меня за руку, упал на спину. Долго молчал, лишь раз прошептал с завистью:

– Подвезло тебе… Такое счастье бывает только в сказке.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Борис, сухой и длинный, растянулся на кровати. Он спит уж двенадцать часов, не поворачиваясь со спины. Дыхание клокочет в груди храпом и стоном. Я успел прийти с работы, прослушать две лекции в институте и прибежал, задыхаясь, поделиться с ним большой радостью, а он все еще спит.

Я редко вижу его. На его кровати три декады не меняется белье. Оно чисто, потому что на нем мало спят. Все мои заботы о здоровье Бориса безрезультатны. Я каждый день выливаю скисшее молоко и злюсь на безрассудного друга. Он вторым после меня спускал с горы рудный поезд. После этого восстановилось нормальное движение.

А вот сейчас лежит обструганный, с обточенным носом, с костистыми надглазниками, за уступами которых спрятались посиневшие веки. Мое горло перехватывает тоска. Губы вдруг сохнут и мелко дрожат. Нагибаюсь над Борисом, становлюсь на колени, обнимаю увядшее тело, хочу разбудить его, поговорить раз и навсегда.

– Борь, Борис!..

Он повернулся на бок, открыл глаза и пусто смотрит в мое лицо, долго не узнавая. Я протягиваю ему стакан с молоком. Он жадно глотает и просит еще.

Ставлю перед ним полную кастрюлю молока, гору масла и буханку хлеба.

Он поднимается, не сбрасывая одеяла, опираясь от слабости на стену, поглощает еду и веселеет. Я радуюсь возвращению к нему аппетита и рассказываю ему заводские новости.

* * *

Недавно я стал студентом вечернего института. На испытаниях мне посчастливилось. Комиссия спросила то, что я знал, и зачислила на литературный факультет. Но после первого же занятия я понял, что не дотянулся со своим неполным фабзавучным багажом до сегодняшней лекции.

Тогда я заново распланировал свой рабочий день. Восемь часов на паровозе, больше ни одной минуты. Я надеюсь на свою бригаду, как на себя: мы вместе болели за жизнь машины, добились ее полного выздоровления, подняли производственные показатели. Итак, восемь часов чистопроизводственных, два часа на сборы, душ, редактирование стенгазеты, два часа – обед, завтрак и ужин, четыре часа – занятия в институте. Остается целая треть суток.

С этой третью я начинаю хитрить так и этак. Я не хочу отрывать время у сна. Знаю, что тогда буду плохим машинистом-неврастеником, зевающим студентом и ленивым редактором. Шесть часов сна для здорового молодого человека вполне достаточно, даже полезно. Выгаданные два часа пойдут на подготовку к лекциям. Один день в неделю, выходной, целиком отдан Лене, лыжам…

Постой, Саня, постой… А не мало ли будет одного дня в неделю?

И вот каждый день по два часа я сижу за математикой, химией, физикой. Когда я начинаю путать коэффициенте многочленом и квадратные уравнения с подобными членами, я закрываю учебник, аккуратно складываю записи и направляюсь к Лене Богатыревой, которая недавно окончила полный курс фабзавуча.

Она водит меня по страницам сборника алгебраических задач и тихонько рассказывает:

– Чтобы сократить дробь, нужно разделить ее числитель и знаменатель на одно и то же число.

Слова отпечатываются в моей памяти четко и ясно, и я ухожу от Лены не с метелью цифр, правил и формул, а с первым стройным ходом рассуждений.

В моей комнате мы часто изучаем химию, делаем опыты по физике. Нам помогает Анатолий Степанов, слесарь механической мастерской, и пропагандист Кошкарев, третьекурсники.

Борис просит, чтобы я не гасил свет ночью. До самого рассвета он лежит на кровати с книгой. Но я часто замечаю, что он не читает, а широко открытыми глазами смотрит в потолок, часами не моргнув, не шевелясь. Спрошу тихонько:

– О чем ты, Боря?

– А так, ни о чем.

И снова уткнется в книгу. Вижу, что он действительно ни о чем не думал. Он тосковал, но не мыслями, не волей, а слабеющим телом.

Во сне он корчился в судороге от кашля, тощее тело его обливалось потом.

Вставал утром с пьяными глазами, синеопухшим лицом и спешил на паровоз.

Недавно он поднялся с постели и увидел на подушке алое пятно. Я притворился спящим. Борис стоял над кроватью, окоченев, испуганный, печальный… Я зажал себе рот, чтоб не зарыдать.

Дрожащими руками взял Борька подушку, понес ее к окну, смотрел на алые сгустки и все же не верил. Подушка упала из бессильных рук к ногам.

Опустилась голова Бориса, обмякли обнаженные мускулы. Ему стало холодно. Задрожал. Глаза отсырели и напухли. Я не мог оставаться дольше наблюдающим. Хотелось зареветь от жгучей боли. Вскочил. Тискал его тощие, по-детски узкие плечи.

– Борька, Борь, сволочь ты, гад принципиальный! Сгоришь в пепел. Лечиться надо в аварийном порядке.

Он чуть выпрямился. Задумчиво посмотрел на меня. В глазах слезы и тоска. Поспешил улыбнуться, успокаивал:

– Чепуха, Сань, чепуха… Таких, как я, чахотка не берет.

На другой день я потребовал, чтобы комсомольский комитет немедленно предоставил отпуск Борису Куделе. Я добился ему путевки на курорт, но он категорически отказался ехать.

Пришел я как-то к нему на паровоз. Была смена машиниста Парамонова, но Борис возился с разобранной пресс-масленкой, промывал ее керосином, выскабливая грязь. Он клал на железо никелированный инструмент, как хрусталь, боялся сделать царапину. Увидя его, подумал:

«Вот горит на паровозе, дрожит за каждую его рану. Бережет ревнивее глаза, а самую усовершенствованную, самую дорогую машину – свое тело – оставляет без внимания. Он, Как вредитель, разрушает его незаменимые части, ведет к гибели. И считает себя совершенно правым. Дурак, дурак».

Разобрала злость. Отшвырнул я инструменты, взял за руку и приказал следовать за мной. Он уперся в двери и в первый раз поднял руку на меня.

Разругались мы. Я обещал над ним показательный суд устроить.

Пришел он домой утром. Всю обиду забыл. Повел меня в контору депо и показал стенгазету, плакаты, доску учета. Везде я увидел, что паровоз Бориса выполнял план перевозок на сто четыре процента. Он вызвал на соревнование пять машин своего участка.

Борис молча начертил на доске схему, в которой концы всех путаных линий сходились к центру, очерченному кружочком. В сердцевине стоял номер паровоза Бориса.

Отошел и ждал, пока я пойму значение линий в центре.

– Да, это так. Нельзя иначе. Сотри кружочек – линии попутаются.

Возвращаясь домой, он горячо убеждал меня:

– Сань, ты пойми, что нас много, каждый день растут все новые и сильные строители, но мы еще бедны. У нас горячее сердце, горячая энергия, а вот машин мало. Мы должны отдавать как можно больше, не жалея себя.

Раздражаюсь, кричу в истерике:

– Слепой ты, безмозглый! Машин мало!.. На Магнитострое машин мало? Да вся царская Россия не видела такого сборища техники.

И опять разругались.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Наступило лето, мое второе магнитогорское лето.

Мой день начинается рано, до восхода солнца.

Маленький будильник поднимает с постели нежным и настойчивым звонком. Еще дрожит опрокинутая металлическая чашечка на часах, а я уже на ногах. Мокрой шваброй натираю пол, в открытое окно стряхиваю постельное белье, заправляю кровать, натягиваю трусы, брызгаюсь в переполненной прохладой и бодростью ванне, обтираюсь и приступаю к гимнастике.

Раскрасив кожу в цвет зари и нагрев ее, как солнце, выпив приготовленный с вечера стакан холодного молока, иду на работу.

Наш город от газа и дыма заводов убежал на несколько километров навстречу свету и горной защите.

Иду на завод пешком. Люблю эти длинные прогулки. Тогда я глотаю ночной настой трав и думаю о Лене, волосы которой пахнут степью, о ее полуоткрытых губах, о горячем теле, которое, кажется, может зажечь ковыль.

Я иду рядом с слесарями, горновыми, токарями и вижу по размаху их ног, посадке головы, что и они мечтают. Может быть, они тоже отказались от автобусов и поезда, чтобы глотать настой душистых трав, думать о любимых.

Вот впереди идет стройная, гибкая девушка в алой, еще не вылинявшей косынке. Белокурые волосы, шея, спина, плечи, икры ног, шаги, скрип туфелек – все, все давно знакомо, все родное. Лена!.. Узнал бы ее среди миллионов девушек.

Догоняю. Иду следом, чуть не наступаю на пятки, улыбаюсь, жду, когда она почувствует меня, обернется.

Лена шагает легко. Прохладное утро, роса блестит на траве, а моей Лене душно. Она срывает платок, хлопает им над головой, встряхивает густыми тяжелыми волосами, как птица крыльями, и оглядывается. Увидев меня, останавливается, смеется.

Ее призывный смех, ее приманчивый взгляд, ее губы, волосы – вся она сливается для меня с росой на траве, с ясным небом, с утренним туманом над озером, с пожаром рождающегося солнца, с Уральским хребтом на горизонте, с заводом…

Как хорошо начинается мой новый день. А сколько их таких впереди!

Лена мечет мне в лицо конец своего платка – он душистый, ласкает мне щеки, лоб.

– Здравствуй, Санечка!

– Здравствуй!..

Все остальное, что хочу ей сказать, не выразишь словами.

Я подхватываю платок, тяну к себе, хочу забрать его весь в свои руки. А Лена не пускает, держит, смеется. Так и стоим посреди рабочей дороги, связанные платком, смехом, молодостью, радостью, любовью.

Потом, опомнившись, увидев, где мы, идем дальше. Плечом к плечу, строгие, с нерастраченной силой.

Мы обгоняем бородатых плотников в пахнущих лесом спецовках, горновых в малиновой пыли, слесарей в черных комбинезонах. Нам уступают дорогу, и я вижу, как шаги бородачей делаются легче и быстрей. Один из них с тихой грустью советует:

– Обними ее, паря.

На пересекающих друг друга тропинках Лена положила руки на грудь мою, нежно пригрела ее ладонями, пошепталась мягкими, чуть прохладными губами с сухостью моих глаз и ушла в доменный цех, разрубая косынкой воздух. А я иду на паровоз возить расплавленный чугун.

Мой помощник Андрюшка Борисов у машины ждет меня. Начинаем принимать смену. Я обстукиваю даже самую маленькую движущуюся деталь, ощупываю каждый механизм, ревниво проверяя его работу.

Пока всходит солнце, мы с Андрюшей успеваем смыть с колес мазут, грязь, скопившуюся за ночь, насухо вытереть белые части, надраить медь, вернуть свежесть зеркальному лаку машины.

И стоит она сейчас в ожидании чугуна, блестящая, будто только что с завода, подтянутая, готовая к прыжку, красивая и гордая, готовая рассекать большие пространства. Солнце бежит по ее частям, рассыпается.

А мы с помощником сидим на кожаных креслицах, немного усталые, и жмурим глаза от блеска и яркости красок.

Всю свою смену я вожу чугун, тысячи пудов, десятки тысяч. Семь часов я держу глаза широко открытыми, напряженными. Я должен неустанно следить за чугунным водопадом, готовый в случае аварии по первой тревожной команде мастера броситься в огненную метель спасать плавку.

Через семь часов мы с Андреем сдаем паровоз другой бригаде и опускаемся, чуть покачиваясь, на землю. Борисов, на ходу прощаясь, бежит на курсы машинистов, а я иду домой.

Голова немного кружится. Хочется тихо опуститься на сухую землю и с закрытыми глазами послушать небо.

Дома, сбросив спецовку, в одних трусах по крутым сопкам спускаюсь к озеру. Искупавшись, прошу Крамаренко немного подвинуться и подставляю тело солнцу.

Чувствую, как тает дымом усталость. Она живет лишь где-то в узлах мускулов.

Ломаюсь гимнастикой, и последние осколки рабочей тяжести падают на землю, растворяются. Я тяну руки к озеру… зову Лену, разговариваю с ней.

Не успевают еще волосы обсохнуть, а я уже иду коридорами института. Вижу Лену Богатыреву, спешащую ко мне навстречу. Она засмотрелась на крупную тяжелую каплю в моих волосах и осторожно протягивает ко мне пальцы, хочет ее поймать. Губы у нее, такие мягкие и добрые, открыты и дразнят молоком зубов, а глаза роняют тихий смех и обманчивую робость.

На лекциях сидим рядом. Я не обижаюсь, что губы Лены теперь стали сухими, скрыли зубы, а глаза отвердели и сделались глубокими и немного чужими.

В перерыве мы всей аудиторией поем у открытых окон института.

 
Мы – кузнецы, и дух наш молод,
Куем мы счастия ключи,
Вздымайся выше, наш тяжкий молот,
В стальную грудь сильней стучи,
           Стучи, стучи!
 

Прохладные сумерки несут песню к горам, на озеро, на зарево завода, рудник. Она летит назад, умноженная высокими голосами девушек на вершине сопки, горячими волнами крылатой смелости криков из лодок, байдарок на озере, музыки из молодого парка…

После занятий мы с Леной идем к ней домой.

В открытое окно заглядывает синий и глазастый вечер. Он царапается о стекла мягкими ветвями молодого тополя, моргает звездами.

Лена повернулась спиной к окну, старается ближе придвинуться к белому шару огня и устало трет длинные брови.

Хлопнула книгой, положила тень искристых ресниц на обгоревшие в цвет ореха скулы и робко спросила:

– Может, довольно на сегодня? А?..

Я опустил книгу на колени. Смотрю на Лену, не пряча насмешки. Ведь у нас был договор не соблазняться вечерами. Но она не поднимает ресниц, и я спешу ответить:

– Наверное, довольно, Лена.

Оба смеемся и, обнявшись, проходим мимо Марии Григорьевны. Она провожает нас за дверь. Мы уходим, сжатые в одно тело, к озеру, а она стоит на крыльце, вглядываясь в густоту синевы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю