355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Авдеенко » Я люблю » Текст книги (страница 8)
Я люблю
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 11:00

Текст книги "Я люблю"


Автор книги: Александр Авдеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

– Я проработал на твоей шахте двадцать рокив. Я нарубал тыщи вагонов угля. Я съел гору черной пыли. Та пыляка в моих очах, на шкуре, на зубах, в сердце, в брюхе. И сейчас прихожу в сортир и пид собою бачу пыль. Я ще буду жить сто лет, и пылянка не выйде з мэнэ… Чуешь, ваше сиятельство? Не затыкай уши, слухай! И очи свои не ховай пид лоб. Шо, страшно людского взгляда? Смотри, смотри, зверюка!

Теснее и гуще сжимала экипаж базарная толпа, обдавала Никанора горячим дружеским дыханием, подбадривала.

– Твой уголь всосался в наши головы, одурманил их, – хрипел Никанор. – С углем наши бабы рожают детей. Углем кашляют и наши внуки.

Кучер Иван вдруг завопил плачущим голосом:

– Православные, господа хорошие, это ж Карл Францевич, хозяин!.. Вступитесь! На ведро водки заработаете.

В толпе загудели, захохотали, засвистели:

– Улю-лю!

– Ого-го-го!

– Хозяину пятки припекают, а холуй кричит «караул».

– Замолчи, краснорожий!

– А ты, Никанор, разговаривай.

– Тихо вы, горланы! Давай, борода, выворачивай хозяйскую душу шерстью наружу.

Карл Францевич онемел. Бледнел, багровел, пучил бесцветные глаза, задыхался. Очки сдвинулись на кончик мокрого носа. Губы посинели, тряслись.

– Вот така арихметика, ваше сиятельство. – Никанор круто повернулся к людям, блеснул зубами, спросил: – Братцы, какое же будет наказание этому угольщику за все наши мучения?

Со всех сторон посыпались советы:

– Бросить под копыта!

– Утопить в нужнике.

– Растащить: одну половину на юг, другую на север.

– Набить ему рот той самой пылякой. На вот, держи!

Последний совет понравился Никанору. Он выхватил из рук цыганисто-черного одноглазого человека солдатскую шапку, полную тяжелой сизой пыли, и, размахнувшись, влепил ее в широкое лицо Карла Францевича.

– Кушайте, ваше сиятельство, на здоровье.

– Полиция! Полиция! – понеслось по базару.

Конные стражники, истошно дуя в свистки, размахивая нагайками, горячили коней, наступали на толпу.

– Рррразойдись, босота!

– По местам!

– На каторгу, в Сибирь захотели, бунтовщики! Ррразойдись, кому сказано.

Пробились к Брутту, ни живому ни мертвому, оттащили от него Никанора, бросили на землю, скрутили руки и, нахлестывая по плечам, по кудлатой голове нагайками, погнали в участок.

Пропал дед, не показывался ни на базаре, ни в Собачеевке. Пошел слух, что ему придется век свой доживать за решеткой, что безвозвратно загонят его в далекую каторжную Сибирь.

Мать заметно выпрямили эти слухи Повеселела, стала ласковее с отцом, добрее с нами. И мы – Нюрка, Митька и я обрадовались, что теперь никогда не придет в землянку сумасшедший дед, не испугает. Только одна Варька почему-то тужила.

– Ах, деда, – вздыхала она, как старуха, – ах, деда!..

Но он, на зло всем и на радость Варьке, вернулся: сильнее побитый сединой, оглохший, кривоплечий, еще более страшный – настоящий каторжник.

А Варька не испугалась и каторжного. Обхватила его колени руками, зазвенела смехом.

– Пришел, деда!..

– Приполз. Як та богом изуродована черепаха. Битый, ломаный… Подыхать приполз в свою конуру. Дай подушку, Варя, и огуречного рассолу раздобудь.

Лег и много ночей и дней не вставал. Отлежался, набрал сил. Покинул землянку и снова ринулся на привольное базарное житье.

Шел я как-то со свалки с тяжелым мешком чугунного скрапа на спине и столкнулся с дедом. Он насмешливо прищурил глаза закричал:

– А, трудяще хлопче, здорово!

Отнял мешок, вывалил на землю мою железную добычу, расшвырял и потащил меня в обжорку. Потребовал за наличные жареной требухи, печенки, студня, огурцов, водки, сладкого, с изюмом, шипучего квасу.

– Мели, парнишка, жерновами, пей, наращивай брюхо!

Потом водил по рынку, вдоль торговых рядов, хвастался:

– Поводыря себе нашел. Тоже вольный казак.

Вечером взял за руку, повел в ночлежку, уложил рядом с собой, накрыл лохмотьями.

– Вот поел, а теперь спи. По такой арихметике и будешь жить. Хиба Остап батько? Подлюка! Заставил хлопца собирать ржавое железо. Пойди завтра, плюнь ему в глаза и приходи сюда навсегда. Не будешь шляться больше по свалкам. Эх, и заживем же мы добре с тобой, Санька! Без бога и царя, без хозяев и пришлепок.

От кислого воздуха ночлежки гасла коптилка. Беспрестанно хлопала дверь. На верхних нарах кто-то пьяно хохотал, на нижних кипела драка. Над печкой полуголый волосатый человек выжаривал рубашку.

– Домой хочу! Ма-ама-а! – расплакался я.

Дед поднялся, схватил меня за ухо, стащил с нар.

– Бежи, собачье племя, в свою конуру!

Дрожа, часто оглядываясь, шагаю горбатыми мокрыми переулками к своему Гнилому Оврагу. Хорошо дома! После ночлежки темная сырая землянка показалась барским домом.

На другой день в дверях землянки появилась фигура деда. Едва переступил порог, начал надо мною издеваться. Щелкнул по носу, дернул за вихор, шлепнул по губе, отодрал за уши.

– Ну як, Санька, все еще собираешь ржавчину? Смотри сам заржавеешь. На ногах сгниешь, выродок.

Я защищался слезами – не помогало. Спрятался под кроватью, но дед вытащил меня на свет, распекал:

– Почему терпишь такое? Бунтуй! Скажи батькови, шо ты не хочешь быть ни чугунщиком, ни шахтером. А Ванятку с Раковки помнишь?…

Отец, только что пришедший с работы, бросил мыться. Обнаженный до пояса, намыленный, словно в снегу, подскочил к деду, злобно закричал:

– Не троньте, папаша! Замучили хлопчика. Хуже зверя вы.

Никогда он еще так прямо, бесстрашно не разговаривал с ним. Долго терпел, долго уважал и его старость, и болезнь, и несчастья, но, видно, лопнуло терпение.

Дед не испугался угроз, только усмехнулся и опять схватил меня за ухо, щипал, приговаривая:

– Забыл ты Ванечку, забыл. И от дедушки, щеня поганое, зря бежишь. Не бегай, не бегай!..

Отец схватил его за плечи, метнул в сторону, поднял меня и стал гладить по голове.

Дед молча, сжимая волосатые кулаки, пошел на обидчика…

И никогда больше не встречались мирно отец с сыном.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Как-то раз вечером у землянки меня подкараулил дед. Схватил за руку, зашептал сиплым голосом:

– Это я, Сань, не пугайся! Гостинец вот… на, держи! – И торопливо сунул мне за пазуху три больших липучих пряника. Они такие медвяно-пахучие, что у меня кружится голова и текут слюнки.

– Ешь, Саня, ешь! – ласково настаивает дед и гладит меня по голове своей твердой, в заскорузлых мозолях ладонью. Ешь, шахтарик. На здоровье!

Жую пряник и настороженно молчу. Перемена дедушки меня пугает. Почему он больше не мучает меня? Почему стал таким добрым? А дедушка все утюжит мои волосы.

– Сань, ты обижаешься на своего деда, а?

Молчу, торопливо доедаю пряник и украдкой поглядываю на дверь землянки, думаю, как бы удрать. И когда я готов уже рвануться из рук деда, слышу неожиданные слова.

– Обижайся, Санька, обижайся! Даже отцу родному, родному деду, а хозяину и подавно, не прощай обиды и издевки.

Прикованно стою на месте и, забыв о прянике, слушаю.

– За обиду расплачивайся той же обидой. Кровь за кровь! Дед прижимает меня к себе, сильными руками мнет мои ребра, тяжело вздыхает. – Эх, Саня, в разбойники бы нам с тобою податься!..

И смеется, щекочет мое лицо своей прокуренной сивой бородой.

Неподалеку, у соседней землянки, брешут собаки. Вверху, на уличной тропке, слышатся старческие, скребущие дорожную пыль шаги. Показывается фигура шахтера с обушком на плече. Она четко отпечатывается на звездном небе – черная-пречерная, тощая-тощая, горбатая, похожая на большой серп. Шахтер медленно, шатаясь, шаркая лаптями, шагает по кромке овражного обрыва, и вслед ему несется беззлобный унылый лай собак.

– Коваль!.. – шепчет дедушка. – Из темной ночи вылез и в темну ночь спускается… Вот она, шахтерская арихметика, Сань!.. И ты хочешь так жить, а?

– Не хочу.

– А не хочешь, то давай думать и гадать, як насолить погорше нашему мучителю барину-хозяину. Есть у меня добра думка, Сань… Слухай в оба-два уха!..

– Слушаю, дедушка.

Шуба, що твоя мамка с деревни притащила, дела? Не проели часом?

– Делая. Я сплю на ней.

– Добре!.. Иди в землянку и тихонько тащи ту шубу сюда. Не пропью, не бойся. Верну назад в целости и сохранности. Сделаю доброе дело и верну.

– Какое дело, дедушка?

– Большое, Сань. Супротив хозяев. На всю шахтерскую донеччину оно прогремит. Помогай, внуче, одному деду не справиться. Тащи овчину, живо!

– Дедушка, а как же мамка и батя?.. Не спят они еще.

– Скоро заснут, не каменные. Як почуешь храп, так и тащи. Иди! Жду.

Тихонько, на цыпочках пробираюсь в землянку. Дверь оставляю приоткрытой. У светлого оконного креста темнеет кровать отца и матери. Оттуда уже доносится ровное сонное дыхание. Беру овчину, еще хранящую тепло моего тела, и выхожу на улицу.

– Молодчина, Сань! – шепчет дед, забирая у меня шубу. – Пошли скорее. До зари треба управиться.

Молча, широко шагая, идем по дну оврага, вдоль черного вонючего ручья. В конце его, почти у самого Батмановского леса, поднимаемся наверх, и дед тащит меня в степь, накрытую непроглядной темнотой. Звезды скрылись. Все небо черное. Колючий, холодный ветер дует нам навстречу, чуть не валит с ног. Останавливаюсь, спрашиваю:

– Дедушка, куда мы идем?

Он смеется, отвечает:

– К нечистой силе в гости. Она нам горячих пышек с медом наготовила. Идем!

Ноги мои прирастают к земле, сердце колотится о ребра.

– Ладно, ладно, Сань, не дрожи, як тот осенний лист. Порезвился твой дед… В шахту идем.

– В шахту? Какую?

– «Вера, Надежда, Любовь».

– Так она ж не здесь, – я обернулся, махнул рукой в сторону заводского зарева.

– Там парадный вход, ствол, а тут черный – шурф. Идем, Сань, идем!

– Что вы задумали, дедушка?

– Хочу выгнать всех шахтеров на-гора. Всех, до одного. Нехай, дурни, не целуют руки Карлу Хранцевичу.

– А как же вы это сделаете?

– Продерусь через шурф в шахту, выверну овчину белою шерстью наизнанку – и айда шастать по всем забоям и куткам, пугать людей…

– Шубиным сделаетесь?

– Угу. Против его величества Шубина ни один шахтер не устоит, все разом забастуют… Уразумел теперь, какое мы с тобой доброе дело делаем?

Да, теперь и ветер не кажется злым и темноты не страшно. Бодро, весело шагаю следом за дедом. Чувствую себя большим, сильным. Если б знал Васька Ковалик, в каком великом деле я помогаю дедушке Никанору!.. Смелый, отчаянный Васька, а до такого никогда ему не додуматься.

Вот и шурф – деревянный темный домик в два окна, обнесенный кольями с нетуго натянутой проволокой. Внутри домика грозно гудит вентилятор, нагнетающий свежий воздух в шахту. Невдалеке от шурфа темнеет стог соломы.

Дед идет к колодцу, не таясь, громко разговаривая сторож за шумом вентилятора, если даже не спит, не услышит ни шагов непрошеных ночных гостей, ни их голосов.

– Подожди меня тут, Сань. Не томись, не скучай. Заберись вон в ту прошлогоднюю солому и спи. А я вернусь растолкаю.

– А вы скоро, дедушка?

– До зари работы хватит. Ну, бувай!

Дед надевает шубу шерстью наружу, перелезает через изгородь, нащупывает ногой лестницу, ведущую в глубь шурфа, и пропадает под землей.

Утром, с восходом солнца, над Собачеевкой черной птицей проносится тревожная весть.

– Шубин!.. Шубин!!

Со всех ног мчусь на шахту. Толкаюсь среди шахтеров, прислушиваюсь и еле сдерживаю радость. Удалось наше дело, выгорело!

Шубина видели на горизонте триста двадцать и двести восемьдесят, на втором уклоне и на коренном штреке, в самых людных забоях и в глухих одиночных кутках, на конюшне и на динамитном складе.

– Беда идет!.. Пахнет кровью.

Все шахтеры, все сколько их ни есть в шахте, вся ночная смена – забойщики, крепильщики, коногоны, вагонщики, саночники, уборщики породы, водосливы – устремляются к стволу и, давя друг друга, в кулачном бою берут клеть.

Наверху, на эстакаде, ночная смена встречается с дневной.

– Шубин! Шубин!

Одно это слово приводит в ужас молодых и старых шахтеров. Не к добру шахтерский бог выполз из старых выработок. Потерял терпение. Подает добрый знак шахтерам: берегитесь, ребятки, пожалейте свои жизни, не оставьте детей сиротами!

Штейгер и Карл Францевич бегают по эстакаде, мечутся от одной кучки людей к другой, уговаривают: «Никакого Шубина в шахте нет. И не может быть, – выдумки все это».

Карл Францевич тычет хозяйской, молочно-белой надзоркой в грудь забойщика Коваля, брызгает слюной:

– Фот он, и такие, как он, придумаль Шубин… Белый горяшка, алкоголь… Шубин – это русише варварство, Шерная Африка. Работай, надо работай!.. Я хороший деньги даю: цвай, два гривенника прибавляй одна упряшка. Есть охотник?

Как ни кричит Карл Францевич, сколько ни обещает, все равно нет охотников спускаться в шахту. Из ствола, говорят шахтеры, тянет гремучим газом, а уголь пахнет кровью.

В самый разгар шахтерского галдежа около ствола появляется дед Никанор. Босоногий, в одной рубашке, без картуза. В руках у него бутылка с пивом, кусок колбасы и хлеб. Оседлав вагонетку, лохматоголовый, белобородый, пьет и ест, насмешливо щурится и вслух издевается над своими товарищами:

– Кого испугались, дурни? Голода и холода не боитесь, хозяйска треклята копейка не обжигает вам руки, газа гремучего не чуете, обвала не видите, хворобе и смерти в очи заглядаете, а Шубина, друга нашего сердешного, боитесь!.. Дураки, первосортны дурни! Шо вам сделал Шубин? Ничего, ничегошеньки!

Никанор хватает кусок угля, щурясь, целится в Карла Францевича.

– Вот кто загубил ваши молодые годы, вашу красу, вашу силу. Он пожирает вас с потрохами каждый день, каждый час. Чуете?.. Вот кто нечиста сила, а не Шубин.

Никанор бросает уголь в Карла Францевича.

Стражники хватают деда Никанора за шиворот, за бороду, за волосы, тащат вниз по лестнице. Он не сопротивляется, хохочет и, обращаясь к шахтерам, кричит:

– Бачили?

Я догоняю дедушку, плачу, прилипаю к нему так, что меня не могут отодрать от него даже стражники. Нас обоих вталкивают в большую чистую комнату. Еще плотнее прижимаюсь к дедушке, оглядываюсь исподлобья. На стене сияет зеркало. На полу, зачем-то натертом лаком, лежит разноцветное лохматое рядно. На белых крашеных подоконниках цветут в горшках цветы. Куда мы попали? Наверное, тут живет сам хозяин.

Карл Францевич, поскрипывая лаковыми сапожками, входит в комнату. Смотрит на деда, дымит коричневой толстой цигаркой и мягко, как нашкодивший кот, улыбается:

– Так, Никанор, так!.. На базаре бунт, на шахте бунт… Значит, ты сталь мой фраг? Я твой шалейт, считаль сфой друг, а ты… Пешально, пешально, Никанор!

Дедушка покорно слушает хозяина и усмехается в бороду.

– Никанор, я не хотель делать зла твоя фамилия. Шелайт тобой мирная жизнь. Иди арбайтен, работать шахта. Сегодня. Сейшас. Даю аванс. Десять рублей. Слышишь, десять?!

Карл Францевич достает из белого пиджака кожаный кошелек, роется в нем, находит круглую, сияющую золотом монету, бросает на пол.

Я порываюсь поднять ее, но дедушка крепко сжимает мою руку.

Смотрит на хозяина «Веры, Надежды и Любови», строго качает головой.

– Мало!

Новая монета летит на пол. Став на ребро, она подкатывается дедушке под ноги и ложится орлом кверху, приманчиво сияет, отражая солнце.

Пятнадцать звонких золотых карбованцев! Да на них корову можно купить. Сколько раз слышал я то от бабушки, то от матери тоскливое: «Эх, Сань, свое б молочко нам, хоть бы яку-нибудь коровенку! Вот бы мы зажили…» Мечтал о своей корове и дедушка. О его мечте я слышал и от бабы Марины и от матери. И вот сейчас давняя мечта, наконец, исполняется.

Я смотрю на дедушку, в его горящие глаза, жду приказания поднять солнечные карбованцы. Но он почему-то молчит, поглаживает бороду, не спешит подобрать с пола счастье.

– Ну, Никанор! – раздается нетерпеливый голос хозяина.

– Бери, дедушка! – горячо шепчу я.

Даже стражники, застывшие у двери, теряют терпение. Дружно, сердито и завистливо советуют:

– Бери, дубина!

Дедушка строго качает головой, твердит:

– Мало!

Еще один золотой со звоном опускается на желтые навощенные дощечки пола. Пятерка! Уже двадцать карбованцев лежат на полу, ждут деда. Теперь он, конечно, согласится.

– Мало! – твердит дед.

Да что он, опять с ума сошел или как? От таких денег отказывается. Всю жизнь работал и не видел столько золота, а тут…

– Бери, дедушка, бери! – чуть уже не плача, говорю я.

Он сжимает мне руку и молчит. Ждет новой прибавки? Куда уж больше! Хватит! А то хозяин рассердится и выгонит нас на улицу. «Бери, дедушка, бери» – умоляю я его глазами.

Он молчит, ждет…

Карл Францевич, весь красный, с кровью налитыми глазами, щелкает замком кошелька, бросает к ногам Никанора еще одну десятку. Вздыхает, улыбается.

– Ладно, бох с тобой, бери!.. Работать! Прогонять Шубин.

Ну, теперь уж, после такой прибавки дедушка не откажется. Я смотрю на золото и вижу корову, слышу ее мычание и даже чувствую молочную сладость на губах. Какое нежданное-негаданное счастье нам привалило!

Да, так и есть, дед взялся за ум. Нагибается, бережно, плохо гнущимися пальцами собирает с навощенного пола золотые. Я жду, что дед будет кланяться, благодарить, а он медленно выпрямляется, резко размахивается и швыряет золото в Карла Францевича.

– Подавись, треклятый.

И, схватив меня за руку, идет к двери. Стражники преграждают нам дорогу. Один из них прикладывает руку к козырьку фуражки:

– Как прикажете, ваше благородие?

– Пускай пока гуляйт воля. Догуляется!

Он близко подходит к дедушке, побелевшими от злости глазами смотрит на его бороду, побитую изморозью.

– Я хорошо знайт: твоя это работа… Шубин.

– Не пойман – не вор, – отвечает дедушка и усмехается.

– Карошо, карошо!.. Я будет смеяться финиш, я, господин Никанор! До свидания. Прощай. Пустите его.

Мы спускаемся по лестнице, забитой шахтерами. Дед гордо, как верблюд, задирает голову, хохочет, а я смотрю себе под ноги, горько, неутешно плачу и думаю: «Дурак ты, дедушка, сумасшедший! Как бы в нашей землянке обрадовались золотым карбованцам».

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Нашли Никанора у задымленного глазочка нашей землянки. Большое тело обмякло и притихло. Неделю не приходил в себя. В горячке ломал деревянные бока кровати. У него были отбиты легкие, печень, сломаны ребра, перебита правая нога.

Ломовики, у которых он часто отнимал деньги, отплатили ему за обиды – свои и чужие. Заманив его в подвал, они накрыли деда мешком, молча ломали ненавистное тело. Ночью подвезли его к Гнилому Оврагу и свалили у нашей землянки.

Слух пошел по Собачеевке, что немец золотыми расплатился с грузчиками за кровь Никанора.

На восьмой день он открыл глаза, начал двигать рукой и проговорил несколько слов. Мать торопливо дала мне большую жестяную кружку. Я поднес деду. Он долго смотрел, не узнавал. Потом, сморщившись, поднял тяжелую, прямую руку, выбил кружку и прошипел:

– Худоба несчастная! – Устало закрыл глаза, повернул к стене белую голову.

За что дед меня опять возненавидел? Недавно был так ласков, а теперь… Да разве я уж такой дохлый? Правда, я небольшого роста, костистый, угловатый, ноги и руки в болячках и ссадинах, кожа на носу облезает, на щеках цветут веснушки. Но я ведь не дохлый. Я за три версты таскаю по два пуда скрапа, и мать, когда купает меня, говорит отцу:

– Посмотри, Остап, у Саньки дедовские кости, выйдет таким же буйволом.

О, Никанор умел ненавидеть даже искалеченный!

Я видел, как дед смотрел на отца – сжигал взглядом. За что? Да разве отец в чем-нибудь виноват перед ним?

Варьку он любил по-прежнему. Не буянил, когда она была дома. Не капризничал. Лежал тихо, смирно. Только ей одной он позволял присматривать за собой.

Она меняет на его голове мокрые тряпки, укрывает рядном, подносит пить и спрашивает:

– Теперь вам лучше, дедушка?

– Не, все плохо, дуже плохо. Так плохо, шо хуже никуды. Печет в середке… раскалена железяка на сердци.

– А что сделать, чтоб вам было прохладнее? Скажите, дедушка…

Варька смотрит на деда черными-черными, в чистых слезах глазами, и ее смуглое лицо становится бледным, твердым, губы перестают дрожать. Я верю, глядя на сестру, что она не побоится никакого дела, на все решится. Но дед не хочет ей поверить. Он качает головой, усмехается в желто-белую прокуренную бороду.

– Не сделаешь…

– А может, все-таки сделаю?

Дед поманил Варьку скрюченным темным пальцем, приподнялся, хитро прищурился, шепнул в ухо:

– Поверни мои молодые года! Не можешь?.. – Оттолкнул ее, упал навзничь на постель, смотрит в потолок, молчит.

Варька тихонько поднялась и неслышно, на цыпочках пошла прочь от кровати. Он услышал, остановил ее.

– Не отступайся от деда, Варь! Сядь тут, в ногах. Вот так! Ох, заскрипели, як немазана гарба, разболелись мои костомахи. Проутюжки, мабуть, хочут.

– Я сейчас, дедушка, сейчас!..

Варька нагрела утюг и через тряпку, сложенную вчетверо, проутюжила перебитые кости деда. Он повеселел, заговорил бодрее.

– Дай бог тебе здоровья. И жениха хорошего. Молодая, а добрая. И я таким был в твои зеленые года. Эх, Варя, Варя!.. Повернись моя молодость, стань я красным человеком!..

– Красным?

– Угу, красным… сильным, безо всякого страху… Знаешь, шо б я зробив?

Варька молчит, не дышит, ждет, что скажет дед.

– В разбойники б подався. Шайка… атаман… Вси голодранци. Днем в шахте, в старых выработках ховаемся, а ночью вылезаем через вентиляционный шурф на землю и гуляем, як нам забажается, як совесть наказуе: хватаем за горло Карла Хранцевича, вишаемо на поганой верби Бутылочкина, пускаемо червоного пивня под крышу всим богатиям… Эх, Варька, вся бы Область Войска Донского, весь Донецкий кряж зашумив, загудив полымем!..

Никанор умолк, заулыбался… Так и заснул в этот вечер, с застывшей мечтой на губах.

Утром дед, проснувшись, сразу же начал охать, стонать. Мать подошла к нему с кружкой воды.

– Пить?

Он оттолкнул кружку, отвернулся к стене, замолчал. Весь день молчал.

Вечером пришла Варька с работы. Дед услыхал ее голос, опять застонал.

– Варя!..

– Я тут, дедушка.

– Варь, золота моя, красавушка, мне хочется…

– Воды?.. Хлеба?

– Кисленького…

– Капусты?

Дед смотрел на Варьку мокрыми глазами и тихо, для нее одной, шептал:

– Лимона хочется, Вар я, лимона… Достань!

– Лимона? Достану, подожди. Скоро получка.

– Не доживу я до твоей получки.

Пришел Гарбуз, посидел около притихшего деда, сочувственно кивнул Остапу и сказал безнадежно:

– Вот если б доктора к Никанору или в хорошую больницу, может, и выздоровел бы.

Остап зло спросил:

– А деньги где взять?

Так и лежал дед. Пошли пролежни. Но он не стонал, не смягчился глазами. Только серебрилась борода, отцвела и шелестела пересохшей листвой кожа.

Никанор не мог жить одними воспоминаниями. Он хотел вернуть своему телу хотя бы тень былого могущества. Он хотел последние дни прожить так же хмельно, как за столом обжорки, так же вольно, как среди торговых рядов, складов, лавок Ямского рынка.

Как-то раз, когда отец ушел на работу, дед приподнял голову и тихо прошептал:

– Горпина, дочко…

Мать насторожилась, метнула глазом на деда и торопливо перекрестилась. Она думала – пришло то, чего так томительно ждала.

Мать живо подскочила к кровати. На нее смотрели голодные глаза. Они блестели, молодили деда. Он, казалось, приготовился к чему-то торжественному.

Мать попятилась. Дед нищенски вытянул длинную руку, зашевелил пальцами и, пузыря слюну в усах, просил:

– Горпина, дочко, перед смертью пече под сердцем. Пожертвуй на полбутылочку. Под могильной доской благодарить буду.

В глазах слезы, чистые и крупные. Рука такая жалкая! В словах вера в последнюю минутную радость.

Мать не колебалась. Она звякнула деньгами, побежала в казенку и принесла полбутылки водки.

Вечером вернулся отец с работы. Увидев отца, дед зарычал, подпрыгнул исхудалым задом, рванулся и свалился на пол. Отец нагнулся, чтобы его поднять, и услышал водочный перегар. С удивлением обернулся к матери:

– Пьяный?

Она мяла в руках передник, вытирала им сухие глаза, дрожала губами и не отпиралась:

– Так он же просил перед смертью.

Отец медленно поднял кулак, одетый в грязную парусиновую рукавицу, и не спеша, с мрачной расчетливостью рубанул мать в ухо. Она упала, не охнув. А он стоял над ней с низко опущенной головой, пятнами выделялись на лице черные скулы, и чего-то ждал. Мать откуда-то из-под земли тихо ойкнула. Тогда отец поднял круто плетенный лапоть, в красном порохе руды, задавил стоны, затоптал крики.

Бил отец за все сразу: за то, что дала деду водку; за то, что работать ему приходится по двенадцати часов в сутки; за то, что жует один хлеб, да и тот с оглядкой; топтал за то, что ни у Митьки, ни у Нюрки нет незалатанной рубашки; давил за то, что завтра жизнь будет не лучше, чем сегодня, что с рассветом опять надо идти к огню домны, угождать Бутылочкину, кланяться обер-мастеру Колобову, французу-инженеру Ж… Ж…

Остановился. Мокрый рукавицей вытер лоб и обжегся ее теплотой. По-чужому оглядел землянку и, точно удивившись, как это его сюда занесло, засуетился, пошел к двери, оставляя на земле сырые рыжие следы.

Убежал он в кабак.

Беда с бедой дружит, беда беду догоняет…

Вскоре в нашу землянку явились хмельные, с прозеленью на скулах, с испуганными глазами товарищи Кузьмы. Стояли на пороге, обнявшись, шатаясь, молчали, боялись взглянуть матери в глаза.

И вдруг, осмелев, хмуро проговорили:

– Тетка, сходи в больницу…

– За одеждой Кузьмы… руку ему на заводе оттяпало.

И убежали, хлопнув дверью, боясь услышать причитания, расспросы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю