Текст книги "Я люблю"
Автор книги: Александр Авдеенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
К солнцу, все к солнцу пробивается «Донецкий пролетарий». С Урала – в Центральную Россию и дальше, на юг, к фронту. Мчимся и мчимся. Десятки станций проносимся навылет – с открытыми входными и выходными семафорами. Останавливаемся редко, ненадолго, чтобы почистить паровозную топку, смазать движущие части машины, набрать воды, запастись продуктами.
Все ближе фронт, дальше северная зима, все меньше снега, теплее, и все чаще я слышу слова «белые» и «красные». Пока бронепоезд пробивался к фронту, красноармейцы чистили пушки, пулеметы, чинили обмундирование, занимались в политкружках, митинговали. По вечерам пели песни, рассказывали сказки, читали газеты, басни Демьяна Бедного, играли на гитаре, балалайке и гармонике.
Никто не напоминает мне о беспризорничестве, о жестоком Крылатом, о крючнике Балалайке… Да я и сам не вспоминаю о старой жизни. Куда-то далеко-далеко отступила она от меня. Временами я переставал и верить в то, что попрошайничал, охотился за мешочниками, домушничал, карманил, пил самогон, курил анашу, нюхал марафет. Тоскую только о Луне.
Часто смотрю на себя в солдатское зеркальце, вижу свое чистое лицо и не верю, что недавно оно было в ссадинах и струпьях. Все тело мое очистил доктор Харитонов от болячек, даже бородавки на руках вывел. Руки теперь чистые. Каждый день я их мою с мылом. Каждый день утираюсь настоящим полотенцем. И чудно и хорошо…
Я сразу, с первого дня полюбил бронепоезд. У меня много работы и ниоткуда меня не гонят, никому почему-то не мешаю. Наоборот. Только и слышу со всех сторон:
– Сань, подсоби картошку чистить.
– Дите, иди сюда, пошебарши чего-нибудь, твой голосок войну заглушает.
– Сань, скажи: «Папа»!
– Сань, бери банник, надраивай ствол.
– Эй, хлопчик, не проходи мимо – посиди у меня на коленях.
Помогаю в камбузе чистить картошку и промывать гречку. Рублю мясную тушу на порции. Надраиваю орудийные части. Кочегарю на паровозе. Подгребаю уголь на тендере. Вместе с помощником машиниста Васей Желудем, бывшим коногоном с макеевской шахты «Иван», смазываем кулисы, дышла, заливаем маслом подшипники, подтягиваем гайки, подбиваем клинья, продуваем паром цилиндры, меняем в буксах паклю, смоченную в мазуте.
На моей шапке, просторной, не по голове, алеет железная, на весь лоб, звезда. На телогрейке, поперек всей груди, большой бант из шелковой материи – первый подарок Гарбуза. Винтовку я не просто держал в руках, но и пробовал стрелять из нее. Зажмурился, нажал на крючок и выстрелил. Больно толкнуло в плечо тяжелое ложе, но зато как я был горд! Дядя Петро взял из моих рук свою винтовку и засмеялся:
– Ну, Сань, теперь ты стреляный воробей – в беляка можешь целиться. Живых ты их видел аль нет?
– Видел. В Таганроге, в Ростове-на-Дону.
– Ну и как?
– Чистенькие. В хромовых сапожках. Аптекой от каждого несет.
– Дурак! Не аптекой, а духами. Знаешь, что такое духи? Вода спиртовая душистая. Все ваши благородия прыскаются этой водой с головы до ног. А ты спроси, зачем? Ясно, чтобы отшибить свой червивый дух.
Занятно слушать пушкаря, но все-таки я сворачиваю на еще более интересную дорожку:
– Дядя Петро, а у вас шашка есть?
– Нету. Сань. Зачем она? Шашку носят кавалеристы, а я пушкарь. Первый номер. Наводчик. Глаза и мозг артиллерии.
– А почему у Гарбуза есть шашка?
– Так он же командир. Для форса она ему требуется. Для командирского авторитета. А ты мечтаешь о шашке?
– Ага.
– Раздобуду! Потерпи. Как столкнемся с беляками, так от первого боя получишь трофей. И не какую-нибудь я тебе подарю шашку, Сань, а казачью, офицерскую. Жди. У беляков много этого оружия. Горы.
Беляки!.. Красные!.. Только и слышишь.
Все ближе фронт, и все чаще и чаще я слышу эти слова.
Белые и красные!
То, что армия рабочих и крестьян сильна и непобедима, это я уже твердо усвоил на политзанятиях и в разговорах с красноармейцами. Где Гарбуз и Петро Чернопупенко, там и сила, и победа, и правда. Но почему все-таки они красные? Этого я не знаю, хотя не пропускаю ни одной беседы, хотя на груди у меня кумачовый бант, а на шапке алая звезда. Стыдно этого не знать красноармейцу!
Как-то вечером, когда мы с дядей Петей лежали около пушки, курили махорку и молчали, скучая, я спросил его:
– Почему красные называются красными?
Петро Чернопупенко приподнялся на локте, жарким огоньком своей цигарки осветил мое лицо.
– До сих пор не знаешь, почему мы, солдаты рабоче-крестьянской армии, называемся красноармейцами? Эх ты, темнота!
– Не знаю, дядя Петро!
– Расскажу! Слушай. Есть красное воскресенье, красная рыба, красный товар… Слыхал?
– Слыхал.
– А знаешь, почему их так окрестили? Задела. Красная рыба – это значит всем рыбам рыба. Красное воскресенье, красный день – значит праздник над праздниками. А красный товар – всем товарам товар. Ясно? Вот такая музыка получается и с красным человеком. Всем человекам он человек. Пашет и кует. Кормит и поит весь мир. Песни поет и воюет за правду. Все на нем, на этом человеке держится, как этот вагон на колесах. Убери их, сразу землю носом начнешь пахать. Ясно?
Я кивнул. Все понял. Век не забуду. Но Петро Чернопупенко говорит и говорит, а я охотно слушаю.
– Красный человек – это тот, кто поднялся на решительный и последний бой, кого во всем мире обижают, угнетают этим, как его…
Из темноты, из-за орудийного лафета прогудел густой бас:
– …наживой всякой, эксплуатацией…
Чернопупенко покосился в сторону, откуда донесся голос:
– Правильно, я ж про то самое и говорю. Красный человек – это значит гордый и чистый. Владыка, а не пришлепка. Красавец! Кипятильницу Машу помнишь? Она тоже красная, хотя и без ружья. Стреляет она по белякам не пулей, не снарядом, а красотой. И власть советская – самая красивая на земле власть, потому красной и называется.
Тот же бас, что прогудел насчет эксплуатации, дружелюбно посоветовал:
– Петро, ну-ка выверни наизнанку беляков, растолкуй что к чему.
– Ну, слушай! Вшей ты кормил?
Бас сейчас же откликнулся:
– А кто их не кормил?
– Значит, кормил. Всяких?.. Помнишь белобрысых, тощих, пушистеньких? Так вот от этой благородной твари и тянется корень беляков. В день своего рождения господа белогвардейцы были вот такими же белесыми, тощими. А как только сели на нашу трудовую шею, напились нашей честной крови, так стали величаться тузом Родзянко, временщиком Керенским, черным бароном Врангелем и генералом Шкуро, графом Мамонтовым, адмиралом Колчаком, атаманом Калединым, главковерхом Деникиным, батькой Махно…
Бас перебил Чернопупенко:
– Лордом Керзоном, папой римским, президентом Вильсоном.
В разговор неожиданно включилось сразу несколько красноармейцев. Со всех сторон понеслось:
– Царь Николай тоже был такой белой вошью.
– И король румынский и английский.
– Гришка Распутин и царица Сашка…
Я подумал и присоединил к баронам, князьям и царям еще десятника Бутылочкина, Карла Францевича, Крылатого и грека, скупщика золота и серебра.
Ясно теперь – красным людям, чистым, красивым, быть владыками на российской земле, а потом и на всем земном шаре.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Первый мой бой, первый бой с беляками, разгорелся где-то за Тамбовом, в дубовой рощице. По эту ее сторону, в овраге, на вытоптанном до земли снегу – наши, красные. По ту сторону, за деревьями с ржавыми листьями – они: бароны, князья, графья и тузы.
– Беглым, шрапнелью, огонь! – командует Гарбуз.
Голос у него хриплый, натужный. Лицо густо покраснело, налилось кровью. Нос стал острым, костистым, ноздри раздулись. Мне страшно и радостно смотреть на Гарбуза.
Петро Чернопупенко и другие пушкари повторяют команду Гарбуза. Потом разом, дружно дергают за ременные спуски – раздается орудийный залп, и пульманы наполняются дымом. В уши мои сразу же набивается что-то вязкое и свинцово тяжелое. Глаза слезятся. В носу щекотно. Душит кашель.
– Огонь! – командует Гарбуз. – Огонь! Огонь!
Пульман раскачивается, дрожит от колес до крыши. Броня все теплее и теплее. Дым клубится в бойницах, обложенных мешками и песком.
– Огонь! Огонь!..
Клацают части орудийных замков. Мелькают медные стаканы. Вспыхивают молнии выстрелов. Летят из стволов пустые гильзы, колокольно вызванивают по железному полу. Они такие горячие, что я обжег бы ладони, если бы не было на руках толстых рукавиц. Одну за другой отбрасываю гильзы в дальний конец пульмана, и гора их растет и растет.
При очередной вспышке орудийной молнии я вижу на мгновение почерневшее, мокрое лицо Петра Чернопупенко. Мне так хорошо знакома каждая его морщинка, что я без труда читаю мысли пушкаря. Он хочет пить: «Пропаду, если не хлебну глоток воды». Бегу к дяде Пете с ведром. Он пьет, окунув голову прямо в ведро. Напившись, мокроголовый, снова бросается к орудию.
– Огонь! Огонь!
Вражеские снаряды рвутся недалеко от бронепоезда – земля и балласт грохочут на крыше пульманов. «Донецкий пролетарий» курсирует вдоль рощи, часто останавливается и бьет, бьет из всех своих калибров.
Петро Чернопупенко уже совсем почернел. Блестят только одни зубы. Кровь, хлынувшая из ушей, оставила две дорожки на шее, стекла на плечи и засохла.
– Огонь! Огонь!
И вдруг голос Гарбуза умолк. Вслед за ним умолкли и все пушки. Тишина. Долгая, тяжелая тишина. Она давит на уши и сердце еще больше, чем канонада.
Гарбуз, натыкаясь в дымной мгле на красноармейцев, расталкивая их, пробивается к двери, командует:
– Открывай!
Грохочет броня, визжат навесы. Свежим потоком вливается в пульман зимний воздух. Оказывается еще день на улице, солнце, синее небо.
Гарбуз спускается на землю и, широко расставив ноги, с удовольствием вглядывается в рощу, в ту самую дубовую рощу, которую молотил всеми своими орудиями. Дубы, недавно покрытые ржавыми листьями, раздеты, оголены канонадой. Ни одного ржавого листочка на черных сучьях. Роща проглядывается насквозь, вплоть до противоположной опушки, где только что были они… Там уже никого нет. Ни одного барона и князя.
Черным-черно от свежевывороченного чернозема. Рваные ямы. Воронки. Где-то ржет раненая лошадь.
– Добре братва поработала!
Гарбуз поворачивается ко мне. Рот жарко розовеет, будто выдыхает огонь.
– А как ты думаешь, Сань? Здорово, а? Раньше мы с тобой били хозяйскую харю кулаком, а теперь… Ишь, как расклепали! Только живучие они – эти проклятые хозяева. Истребишь их тут, а они очухаются под Ростовом. Вытряхнешь из них душу в Новороссийске, они поднимут голову в Лондоне. Боюсь, Сань, как бы и твоим сынам не довелось их глушить.
* * *
На юг, к солнцу, к сердцу Донецкого бассейна, на свою родину, к своей колыбели пробивается наш бронепоезд «Донецкий пролетарий».
За его плечами уже Курск, вознесенный на черноземную кручу. И белокаменный Орел остался позади. И меловые горы Белгорода.
Все вперед и вперед, к солнцу!
Днем и ночью бьют наши пушки, строчат пулеметы. Пороховой дым не выветривается из пульманов. Зима в разгаре, морозы крепчают с каждым днем, а нам жарко. Орудийная прислуга, раздетая до пояса, обливаясь потом, мечется около раскаленных пушек. Едим на ногах, спим под орудийную канонаду, по очереди. Часто до ветру некогда сбегать. Мало передышек выпадает на долю «Донецкого пролетария». Не до отдыха теперь. Бьем от зари до зари отборную, обмундированную и вооруженную с ног до головы англичанами, французами и американцами белую пехоту Деникина, главнокомандующего войсками на юге России; сечем вдоль и поперек породистых кобыл и жеребцов, белые папахи и черные бурки летучих конников генерала Шкуро, наводивших летом и осенью ужас на многие губернии; рвем на куски шестидюймовками, присаливаем шрапнелью отчаянных головорезов Мамонтова, совсем недавно топтавших булыжник тамбовских улиц и собирающихся к рождеству отслужить молебен в храме Христа Спасителя, в Москве.
В октябре деникинские полки ворвались в красную Тулу, уже ставили виселицы, собирались уничтожить тульских оружейников, да не успели. Вышибла их Красная Армия.
Еще до первой пороши белая гвардия хотела маршировать по улицам Москвы, а вышло…
Гоним и гоним беляков. Тамбов расцвечен пожаром, весь он в дыму и пламени, но победно реют над ним красные флаги, и народ, отбив врага, поет революционные песни.
После Тамбова – маленький Козлов, весь в серебре, в заиндевевших садах, в красной заре знамен. Потом чистенький, неоглядный из конца в конец губернский город Воронеж. Правее Воронежа, чуть сбоку, ближе к Украине – железнодорожный узел Касторная. Тут, на подступах к этой большой станции наш бронепоезд расколошматил в пух и прах тысячи бричек, саней, фургонов, полчища белой пехоты. После Касторной все красноармейцы щеголяли в новеньких английских ботинках, напяливали на себя офицерское шерстяное и шелковое белье, заморским шелком, вместо портянок, обматывали ноги, ели чужеземные колбасы, сосали из консервных банок тягучее сгущенное молоко, какао и пили французский коньяк, который называли «сосняк».
Под власть красных, под власть Советов, навстречу «Донецкому пролетарию» бегут город за городом.
От Бахмута, от донецких ворот, белые драпают так, что только пятки сверкают – не догонишь. Бросают эшелоны с хлебом, с английским и французским снаряжением, с кожей, с сукнами. В классных вагонах – горы желтых, окованных медью сундуков, чемоданов, верблюжьих одеял, подушек.
Подушки и одеяла тащим к себе в пульманы, а на чемоданы даже не смотрим. Такое добро сейчас валяется всюду, как подсолнечная шелуха.
Катимся по родной земле, по рабочему Донбассу на большом клапане, на всех парах. Вдоль станционных путей, вдоль шахтных сиротливых терриконов и заводских бездымных труб шеренгами стоят шахтеры, горновые, чугунщики, каменщики, их жены, сестры, дети. Все, от мала до велика, машут платками, шапками. Духовая музыка. Песни. И знамена, флаги. Празднично умылась зимняя шахтерская земля, оделась в маков цвет, жарко разрумянилась. В эти часы и спросил меня Чернопупенко:
– Теперь ты понимаешь, Сань, кто мы такие – красные?
Я киваю головой, смеюсь. Понимаю, хорошо понимаю.
Мой дедушка Никанор и отец тоже были красными. Сколько они угля добыли, чугуна выплавили! А бабушка, Варька, мама!.. Какими они были красивыми, как хорошо пели, рассказывали сказки, как сильно людей любили.
И я тоже буду красным человеком.
На юг, все на юг летит «Донецкий пролетарий».
Харцызск… Иловайск… Амвросиевка, Матвеев Курган и – стоп… приехали!
Впереди Азовское море, Таганрог и хорошо укрепленные позиции белых, защищающие Дон, Ростов – крепкие ворота на юг. Трехцветные знамена закрывают нам путь к солнцу. Череп и скрещенные кости предупреждают: «Вот твоя судьба, если поедешь дальше».
И снова накалились охлажденные орудия, закипела вода в пулеметах, чадом и пороховым дымом застлало пульманы… Опять хлынула кровь из ушей пушкаря Петра Чернопупенко…
Бьют и бьют орудия. Всходит солнце, заходит солнце, а они бьют и бьют. Всюду, куда летят снаряды, густо чернеет снег, и земля выворачивает свою бархатную изнанку. Тысячи костров, зажженных пушкой Петра, на многие версты озаряют Приазовье.
В декабре затрещал по всем швам донской вал белых, рухнул и рассыпался. В самое рождество, под звон церковных колоколов «Донецкий пролетарий» ворвался на окраину Ростова-на-Дону. Всю ночь Петро Чернопупенко бил по донским переправам, по Батайску, по хвосту бегущей, уползающей белой армии. Утром, ощерившись пушками, на самом малом ходу мы вышли к Дону-реке и остановились под прикрытием окраинных домиков. Впереди, за обрывом крутой насыпи лежал перебитый пополам железнодорожный мост. Два его целых, неповрежденных конца упирались на каменные прибрежные быки, а два искареженных – косо уткнулись в ледяную шкуру Дона, в его черно-зеленую пресную воду.
Дон! Ростов! Не думал я и не гадал, кем вернусь сюда. Хорошо сказано в песне: «Кто был ничем, тот станет всем…»
Перед новым, тысяча девятьсот двадцатым годом «Донецкий пролетарий» попятился назад, на запасные пути Ростова, в дальний тупичок, и Гарбуз, показывая из-под усов свои розовые десны, объявил:
– Отдых, братва! Банься. Выжаривай вшей. Лопай до отвала трофейный деликатес. Отсыпайся. Набирайся сил перед последним решительным…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Ночь…
Глухая, тихая ночь в болотных топях, в лесных зарослях прифронтовой полосы.
Бежит по рельсам зеленый бронепоезд «Донецкий пролетарий». Мчится без свистков, прикрыв черными дисками сигнальные огни. Остались позади степи, четырехрукие ветряки, курганы. Впереди и вокруг стоит темный лес. Он протянул свои ветки к поезду. Я слышу, как они шелестят о броню паровоза.
Болота повеяли прохладой и сыростью. Я застегиваю воротник сорочки и прижимаюсь ближе к паровозному котлу.
Ко мне подходит машинист Богатырев. Он шевелит черными усами, ласкает их широкой огрубелой ладонью, щурит глаза, показывает частые белые зубы:
– Ай, ай, какой позор, Санька! Замерз? В баню хочется? А может, поляков испугался? А?
– Пусть они нас боятся, мы пострашнее!
– Правда, дитё! – смеется Богатырев. – Такую белую ораву в Черное море сбросили – как нас не бояться?! Русский русского побил, а Антанту и подавно расколошматит.
Дежурный комиссар дымит черной вонючей трубкой в своем углу под керосиновым фонарем. Он поднимает голову в смятой, с растрескавшимся козырьком фуражке, насмешливо щурится.
– Не кажи «гоп», пока не перескочишь.
– Перескочим! – упорно, басом гудит Богатырев.
А бронепоезд мчится своей дорогой, пожирая версту за верстой. Спешит на фронт, ввязаться в бой. Я храбрюсь, но твердо знаю, что будет бой, страшный бой. Непроглядная тьма впереди, ни единого огонька.
Лес и лес, да еще и сечет встречный дождик. В такую пору можно и рельс вырвать из железнодорожного полотна и насыпь разрушить – ничего не увидишь. Вместе с пульманами и паровозом полетишь в пропасть, погибнешь без всякого боя. Можно дать длинную очередь из тяжелого пулемета – прямо по окнам паровоза. Можно выкатить шестидюймовку на лесную опушку и прямой наводкой садануть по нашей приметной махине. Всякое может случиться в этих лесах, где кишат зеленые банды.
Высунувшись из узенького окошка наружу, я подставляю лицо мокрому ветру, жмурюсь и глотаю, глотаю свежий, настоенный на мяте воздух.
Полюбил я бронепоезд, его людей – шахтеров и сталеваров, доменщиков и слесарей, – гром его пушек, стук его колес, его вечный бег куда-то навстречу опасностям, его тревоги, нередкие и почти всегда не напрасные.
Звонок. Я бросаюсь к телефону, но дежурный комиссар опережает меня. Поднимает трубку, слушает, кивает головой.
Какую новость несет этот звонок?
– Есть, товарищ командир, понятно. – Комиссар кладет трубку на рычажок, насмешливо смотрит на меня, выдыхает мне в лицо густую струю крепчайшей махорки.
– Гарбуз заботится о твоем здравии. Приказал отправить бай-бай. Пошел вон, живее!
КП находится рядом с паровозом, в первом пульмане. Гарбуз сидит на снарядном ящике. Перед ним складной, ладно сбитый бамбуковый столик, а на нем две банки с английскими консервами, почти нетронутая баранья нога, селедка, нарезанная кусками, каравай пшеничного хлеба и котелок с горячим черным чаем. Здорово мы живем – еще не вывелись трофеи.
– Подзаправься, Саня, и айда спать! Так всегда делали русские богатыри перед большим боем. Ели И спали. А потом в хвост и в гриву били супостата. Ешь, не хлопай глазами!
Ем за двоих, а то и за троих, пожалуй. Наголодался за свою жизнь и теперь наверстываю. После ужина Гарбуз кивает на матрац, накрытый шалью.
– Ложись и дрыхай до самого тревожного сигнала.
– Не хочется.
– А ты спи через нехочется. Спи!
– Товарищ командир, разрешите не спать…
Гарбуз щелкает меня ногтем по носу, смеется:
– Ух и говорун же ты, потомок сумасшедшего Никанора! Ладно, разрешаю.
Я иду пульманами. Ночь, но никто не спит. У пулеметов лежат красноармейцы. У их ног извиваются клубками, как змеи, пулеметные ленты. Матово блестят стальные носы пулеметов. Душно. Все бойницы, окна, люки закрыты наглухо. Ствольные кожухи пулеметов залиты холодной водой. Ложусь рядом с лентами. Вижу, как красноармеец опускает руку в ведро и мокрой ладонью освежает лоб, расстегивает воротник.
– Душно? – спрашиваю.
– Душно, – отвечает бритоголовый.
– Надоело ждать?
– Надоело, тоска смертная! Ясновельможный пан – он хитрый, – как бы освобождаясь от чего-то, мучившего его, говорит красноармеец.
– Хитрый?
– Хитрый, дьявол, он и подбирается тихонько и бить нашего брата будет по-пански.
Сухо и раскатисто загремел звонок в пульмане, и сейчас же хриплым голосом раздалась команда:
– Тихий ход… При-го-то-виться!
Засуетились люди у пулеметов. Я побежал на паровоз. Он, шипя контрпаром, останавливается. Я вошел, как в печку, рубашка сразу стала мокрой. Пот заливал Богатыреву глаза. Он чуть приоткрыл бронированный щиток окна, что-то разглядывая в темноте.
За окном тишина. Только из недалекого болота слышны лягушечьи голоса. В топке бушует пламя, трещит уголь. А быть может, это лопаются ветви под неосторожными шагами засады в лесу?
Дежурный комиссар приник к щели и, опустив глаза в пол, не дыша, слушает, что скажет лес. Потом идет к телефону, звонит, но, испугавшись шума, почти шепотом начинает разговор с командиром бронепоезда Гарбузом:
– Тихо, ничего пока подозрительного не слышу. И не вижу. Что? Ракета?.. Не знаю, товарищ командир, откуда взялась. – Голос комиссара звучит громче, смелее. – А может, какая-нибудь трудовая душа предупреждает… Что? Ждать?… Слушаюсь.
Комиссар вешает трубку, рукавом фуфайки вытирает мокрое, заросшее щетиной лицо, достает кисет с махоркой, кивает нам.
– Отдыхайте, чумазые! Приказано ждать.
Богатырев рад. Он поглаживает свои растрепанные усы, заискивающе смотрит на комиссара.
– В самый раз остановка. Микола, святой угодник, разреши осмотреть моего скакуна. Чует сердце, захромал он на правую.
Комиссар звонит Гарбузу, просит разрешения осмотреть машину. Гарбуз не возражает:
– Вася, действуй! – командует Богатырев.
Вася Желудь, первый свистун и песенник, заядлый гармонист и матерщинник, картежный фокусник и творитель разных зверюшек из ржаного хлебного мякиша, прикладывает черную руку к стриженому виску.
– Есть действовать!
Насвистывая, он берет жестяную вместительную масленку, слесарные ключи всех размеров, увесистый молоток, факел – толстую проволоку, обмотанную на конце паклей, пропитанной мазутом, – расстегивает кобуру с наганом, передвигает ее на живот, под руку, открывает засовы бронированной двери, торопливо спускается на землю. Оттуда зовет меня. Я бегу по ступенькам, спрыгиваю, и кажется мне, что я пьян – раскачиваюсь, не могу идти ровно.
– Это от долгой поездной качки, – шепчет помощник.
Мы смотрим одну секунду на лес. Он стоит над самыми нашими головами гнется верхушками, гневно шумит, бросает сухие листья.
– Страшный, – улыбаясь, кивает на лес помощник и, нагибаясь, залезает под щиты. Вспыхивает факел, Вася пугается, стучит молотком, зовет меня к себе, говорит тревожно:
– Подшипник нагрелся, мясо жарить можно. Надо ослабить крепление, залить. Давай мазут!
Я бегу. Успел сделать лишь шаг – и вдруг лес ожил. Он осветился молниями, ударил выстрелами.
Я закричал:
– Вась, вылазь скорее… – И побежал вдоль бронепоезда, но опомнился и вернулся. Вася торопится к лестнице, тянет уже руки к поручням, но вдруг выгибает грудь, ломает ноги и без слов валится на спину.
Пригибаясь, бегу и вижу на откосе толпы людей, дико кричащих. Они спешат к бронепоезду. Вскакиваю на подножку. Кто-то хватает меня за шиворот и втаскивает на паровоз. Я падаю на пол, и сейчас же за мной хлопает железная дверь, гремит засов.
Пули клюют броню. Лопаются гранаты. Пороховой дым вползает в щели.
Богатырев склоняется надо мной. Глаза его широко распахнуты. Растопыренные усищи иглисты. Лоб усеян крупными каплями пота. Губы прыгают.
– Вася где?..
– Упал… Убили…
– Эх!..
Богатырев разгибается, как тугая лозинка, тоненько по-бабьи кричит комиссару, стоящему у двери, спиной к засовам:
– Уйди, Микола! Васька… Спасать…
Пули клюют и клюют броню.
– Богатырев, иди на свое место! – гремит комиссар.
Богатырев не пятится, наступает на него, давит бугристой широкой грудью.
– Уйди с дороги, Микола, уйди, говорю, от греха! Васька там… Слышь!
Комиссар брызжет слюной прямо в лицо машинисту – она вылетает вместе со словами:
– Там один Васька, а тут…
Звонит телефон. Комиссар, не отходя от бронированной двери, тянется к аппарату. Нет, не достать ему. Я хватаю трубку, подаю. Белолицый, с кровавыми глазами, сжимая поломанный козырек фуражки белыми пальцами, он слушает в телефонной трубке свистящий хрип Гарбуза. И чеканит – ему не мешает ни наседающий на него Богатырев, ни пули, долбящие броню:
– Происшествие у нас, товарищ командир!.. Помощник машиниста Васька за бортом. Как прикажете?.. Я так и сделал. Есть, товарищ командир!
Комиссар смотрит мимо Богатырева синими глазами, отдает приказ:
– Задний полный ход…
Богатырев стоит не двигаясь.
– Задний полный ход… – неожиданно тихо, почти ласково говорит комиссар.
Богатырев поднимает голову, равнодушно смотрит на рычаг управления паровоза. Тогда комиссар звонко кричит:
– Последний раз задний полный ход! – Рука его лежит на кобуре, а из-под кожаной фуражки текут оловянные струи пота.
Богатырев заспешил. Он завертел рычагом, потянул регулятор, и поезд, грохоча, поехал назад.
Комиссар подходит ко мне, дает лопату, говорит тихо:
– Помогай, Сань!
Лопата моего роста, тяжелая. Я бросаю в топку уголь, качаю воду. Я не вижу ни манометров, ни людей. Тошно, темно в глазах. Становлюсь на колени и стою так, повесив руки. Богатырев боится, что я упаду, хочет помочь. Я сам поднимаюсь, снова бросаю уголь, качаю воду.
Комиссар говорит по телефону. Он слушает командира, а смотрит на меня, одобрительно кивая головой. Вешает трубку, отдает команду:
– Тихий ход… Так! Теперь – стоп!
На паровоз прибегает Гарбуз. Кожаная тужурка нараспашку, за оттянутым книзу поясом полно гранат, в руке суковатая кизиловая палка. Он всегда хватается за нее, когда на бронепоезде вспыхивает тревожная суматоха.
– Ну? – спрашивает Гарбуз и грозно смотрит на Богатырева, на комиссара и на меня, а кизиловая палка сверлит, буравит пол паровозной будки.
Глаза комиссара бесстрашно улыбаются из-под сломанного козырька.
– Революционный порядок полностью восстановлен, товарищ командир.
– То-то!.. – Гроза гаснет в глазах Гарбуза, голос становится привычно мягким, шепелявым. – Дурак Васька! Да разве тут, на болоте, ему умирать?.. Варшаву не повидал. Мечтал парень…
Скользнув по мне холодным отчужденным взглядом, круто поворачивается и, опираясь на палку, исчезает внизу, на ночной земле.
И мне жаль Ваську. Не запоет он больше песен, не подивит нас, не обрадует своим соловьиным свистом, своей гармошкой. И обидно мне, не заметил меня Гарбуз. А ведь это я встал на место Васьки, кормил и поил паровоз, давал ему жизнь… а он не заметил.
Тихо в паровозной будке.
Богатырев тупо, остановившимися глазами смотрит на левое крыло паровоза, на деревянную откидную, с округлым углублением дощечку, зеркально отполированную штанами погибшего помощника, шепчет:
– Эх, Вася, Вася!.. Без такого дурака, как ты, умная земля осиротела. Прощай!
Слезы катятся по дряблым щекам Богатырева. Усы темнеют, набухают влагой.
Комиссар забился в темный угол, сопит простуженным носом, молчит.
Густой голос Богатырева гремит над моей головой:
– Санька, бери инструмент, за мной! Живо!
Бежим с Богатыревым вниз, на землю, зажигаем факел, осматриваем машину. Машинист находит накаленный подшипник, приступает к его лечению. Довести дело до конца ему не удается. Звучит команда Гарбуза:
– По места-а-ам! Механик, тихий ход на запад, бесшумно! По флангам, впереди – пехота. Поддержим ее огнем.
Гарбуз исчезает на КП. Богатырев всовывает мне в руки чадящий факел, тяжелую масленку, стучит молотком по широкому брусу паровозной рамы.
– Ложись вот сюда и тоненькой струйкой лей и лей на больной подшипник. Без передышки. Справишься?
– Справлюсь, – отвечаю.
А у самого в груди холодно-холодно, зубы стучат.
Богатырев убегает на паровоз, а я ложусь на ледяной, скользкий, в масле, брус и, держа факел в одной руке, а масленку в другой, нацеливаю черную олинафтовую струю на сияющий золотисто-сизый подшипник. Бронепоезд плавно трогается. Колеса бросают мне в лицо ветер, крутятся у самого уха все быстрей и быстрей. Они стучат о рельсы бандажами так, что их грохот отдается в желудке, в голове, в пятках. Масленка прыгает в моих руках, хочет вырваться, убежать на землю, под колеса. Черная струя смазки падает мимо подшипника. Огонь факела лижет мне голову, и волосы на ней трещат. «Справишься?» – слышу я голос Богатырева. Справлюсь!.. А если нет, то выплавится баббит в подшипнике и быть тогда беде. Поведет тогда Гарбуз Богатырева в свою бронированную каморку в первом пульмане, наглухо закроет дверь и расправится своим судом. И никто из донецких пролетариев не посмеет вступиться. И еще я думаю о том, что если споткнется наш паровоз, станет одноногим, тогда вся наша наступающая красная пехота останется без поддержки, тогда… кто знает, что тогда может случиться.
Лью и лью смазку… Подшипник то проваливается вниз, ближе к рельсам, то возносится кверху. И вот в то время, когда он поднимается, я щедро умываю его смазкой. Если чуть зазеваюсь, не изловчусь, сейчас же задымит.
Масленка все легче и легче. Пуста! Теперь подшипник сгорит, заплачет баббитовыми слезами.
В лесу, по обе стороны от железной дороги тарахтят пулеметы, хлопают гранаты. Где-то рядом, над моей головой гремит гром. Заработали пушки «Донецкого пролетария».
Колеса паровоза крутятся все медленнее и, наконец, останавливаются. Откуда-то издалека, будто из-под земли, доносится голос Богатырева:
– Са-а-анька!
– Я тут!
Кричу во всю мощь, а голоса своего почему-то не слышу.
Сваливаюсь на землю, в пустоту паровозной рамы, под котел, ползу на четвереньках между колесами, вырываюсь на простор, на обочину железной дороги и бегу, сам не зная куда. Жужжат пули. Кажется, что они со всех сторон летят на меня. Спотыкаюсь и, гремя пустой масленкой, падаю в канаву. Не больно. Шуршат под раскинутыми руками сухие листья. Острые горьковатые бодылья бурьяна лезут в рот. Щеку обжигает холодом что-то липкое. Лягушка! Отползла к уху, прыгнула и попала мне на руку. Ох, как я боюсь лягушек! Отшвырнул ее, вскочил и побежал. Куда? Не знаю. Бежал и бежал.
Остановился и увидел перед собой толпу угрюмых, голых деревьев, увитых змеями молний. Пушки!.. Поворачиваюсь к ним спиной, бегу назад к бронепоезду. Вот и он! Мчусь вдоль изрыгающих огонь пульманов, по белой, вымытой дождями железнодорожной насыпи. Галька скрежещет под моими башмаками, окованными гвоздями. Где-то впереди, на краю неба, мигают желтые догорающие звезды, крупные, как дыни.