355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Авдеенко » Я люблю » Текст книги (страница 27)
Я люблю
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 11:00

Текст книги "Я люблю"


Автор книги: Александр Авдеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)

И вот до чего, наконец, договариваемся.

– Хорошо, Саня, я скажу тебе свою правду…

Затаив дыхание, жду… Чувствую, как бледнею. Стальной, плитчатый пол дрожит, шатается, уходит из-под моих ног. И все-таки требую:

– Говори!..

– У меня был жених. Давно. Два года назад. Я… я… любила его…

Жду, что еще скажет. Холодно. Дует ветер. Сердце останавливается. Уже в непроглядной ледяной темноте я слышу голос Лены:

– …верила ему, а он…

Дальше, дальше! Почему замолчала? Ох, как воет ветер, какая сырая холодная ночь!..

– …Зря я ему верила. Так я ему и сказала, и… больше мы не встречались. Ни разу!

Одна звездочка, единственная, прорезалась сквозь тяжелые тучи. Ветер обмяк, потеплел. Железные плиты вернулись под мои ноги.

– …Теперь ты понимаешь, Санечка, почему я так упорно твержу тебе: рано, рано?

Молчу. Собираюсь с силами. А она торопит, безжалостно тиранит:

– Понимаешь?

Молчание. Холодное. Бессильное. Отчаянное. Не желающее пощады. Теперь я превращаюсь в крепость. Пусть штурмует из последних сил, дам добрую сдачу.

– Санечка, почему молчишь?

– Ты мне все сказала?

Долго, мучительно долго жду ответа на свой удар. Тишина. Я не слышу дыхания Лены.

Открываю глаза. Никого нет рядом со мной. Нет и вблизи. Я один стою у железной гигантской колонны, на сыром сквозняке. Грохочут машины и краны, гудят колокола. Сталевары и подручные с насмешливым презрением косятся в мою сторону.

Презирайте, не боюсь! Сильнее, чем я, вы не можете презирать.

Опустив голову, кусая губы, стою на железном полу и тупо, кровью налитыми глазами, смотрю на то место, где только что находилась Лена. Отчетливо вижу на рубчатой плите черные отпечатки. Это ее следы, ее!

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Куда, к кому мне податься? Борьки нет дома.

Иду к Гарбузу. Степан Иванович живет в соцгороде, в отдельной трехкомнатной квартире. Первая его жена давно умерла. Теперь у него новая подруга, Татьяна Николаевна, двое ребят – Васька и Петька. Я редко бываю у Гарбузов. Неловко, нехорошо чувствую себя с Татьяной Николаевной. Женщина она как будто неплохая, вроде всегда приветливо встречает меня, однако мое сердце не лежит к ней. Смотрю на ее детски пухлые свежие щеки, на сочные вишневые губы, на ее шелковое красивое платье, слушаю ее молодой властный голос, а неотступно думаю о тете Поле, первой жене Гарбуза, вижу ее длинную черную, в заплатах юбку, ее босые потрескавшиеся ноги, ее морщинистые, втянутые, словно приклеенные к деснам щеки, бледные голодные губы…

Дверь открывает Татьяна Николаевна. На ней красный, в белых горошках халат. В руках мохнатое купальное полотенце. На босых ногах шлепанцы. Длинные густые волосы тяжелой каштановой гривой лежат на плечах. Я почему-то вспыхиваю и невольно отступаю от порога на лестничную площадку. Татьяна Николаевна начинает смеяться так, что, наверно, слышит весь дом.

– Ты чего испугался, Саня? Неужели такая страшная? Собралась купаться. Входи, входи! Степан Иванович дома, сам с собой в шахматы сражается.

– Кто там, Танечка? – гудит в глубине квартиры басистый голос Гарбуза.

– Са-а-анька! – нараспев отвечает Татьяна Николаевна. Придерживая халат на своей пышной груди, она хватает меня за рукав, тянет за собой через порог прихожей и, не выпуская, вводит в большую, полную света комнату, где восседает за шахматной доской Гарбуз. – Вот тебе партнер. Сражайтесь, а я пойду. – В дверях столовой она останавливается. – Ужин и чай, надеюсь, сумеете для себя приготовить?

Гарбуз щурит глаза и под его пепельно-сивыми усами вспыхивает золотая улыбка.

– Надейся, Танечка, надейся!.. Иди, спокойно бултыхайся, да смотри не утони.

Татьяна Николаевна исчезает. А Гарбуз смотрит, прищурившись, продолжая улыбаться, на порог столовой будто жена все еще стоит там. Обо мне он, кажется, забыл. Нет, вспомнил. Вздыхает, переводит на меня взгляд.

– Хорошо, что пришел!.. Садись, будем сражаться. Или раньше поужинаем?

– Нет, есть мне не хочется.

Гарбуз пытливо, насмешливо смотрит на меня.

– Ты чего такой перекошенный, как среда на пятницу? Что угнетает добра молодца? Куда попала заноза? И кто ее вонзил в тебя?

Все бы рассказал Гарбузу, что случилось, если бы не эта его обидная усмешка, если бы не это слепое неуважение к моему горю.

Пожимаю плечами, говорю равнодушно.

– Ничего не угнетает, все хорошо. Вы белыми или черными будете играть?

– Хозяину положено черными… Так, говоришь, все в порядке?

Молчу. Делаю ход королевской пешкой. Гарбуз сейчас же отвечает. Я продвигаю сразу на две клетки ферзевую пешку. Гарбуз медлит с ответом, раздумывает.

Из глубины квартиры доносится плеск воды, и, кажется, веет оттуда сосновым лесом. Гарбуз внимательно смотрит на шахматную доску, а сам, чувствую, прислушивается к этим всплескам.

– Ишь, как рыба на тихой заре, резвится!

В моей груди рушатся все препоны, и я спрашиваю Гарбуза:

– Любите вы ее, Степан Иванович?

Он шумно всплескивает ладонью о ладонь.

– Люблю, Санька, грешен! Люблю! Кохаю!

– А она… тоже?

Гарбуз почти обижен.

– Да разве сам не видишь? Слепой, что ли?

– Значит, ничего, что у вас была… тетя Поля?

Лицо Гарбуза становится тревожно недоумевающим. Пепельно-седые усы топорщатся.

– В каком это смысле «ничего»?..

– Ничего не мешает Татьяне Николаевне?.. Ведь она, наверное, знает, что у вас была жена, тетя Поля, что вы ее любили…

Гарбуз сразу все понял и расхохотался.

– Оказывается, ты еще младенец, Санька!.. Агнец непорочный. Вот не ожидал! Мыли и парили тебя, бедолагу, в сточных водах, трепали по разным трущобам и волочили по дну Гнилых Оврагов, затаптывали в грязь, а ты, как чистопробный металл, не поддался, блестишь чистой душой. Хорошо, Сань, очень хорошо! – Кладет мне на плечи руки, заглядывает в глаза. – Выкладывай, что мучает?

И я все, решительно все рассказываю ему о Лене и себе. Гарбуз обрадовался.

– Молодец она, твоя любовь! Могла ведь все легко скрыть. Понимаешь? А не захотела, все выложила. Не оценил ты этого, Саня. Голова садовая, раз такое сокровенное доверила, значит считает, что ты достоин ее…

Я закрываю глаза ладонью, страдальчески морщу лицо, почти вскрикиваю!

– Зачем она доверяла такое, зачем?..

– Ну, брат, ошибся я насчет твоей чистой души!.. Оказывается, тебе особые пилюли требуются. Эх, Санька, Санька!.. Так, как любишь теперь ты, умели любить даже на Собачеевке…

Гарбуз подходит к большому окну, кулаком бьет по кресту рамы, распахивает ее. Расположившись на подоконнике, набивает черную обугленную трубку махоркой, закуривает и, глядя на заводское зарево, сердито пыхтит вонючим дымом.

– Н-да!.. Выходит, Магнитку легче воздвигнуть, чем старину из души выкорчевать.

– Степан Иванович…

– Молчи, барбос!.. – Гарбуз разгоняет табачный дым рукой, кивает в сторону заводского зарева. – Тебе созданы все условия для возвышения. Будь человек как человек! Обменивай веру на веру, правду на правду, чистую любовь на чистую любовь…

Весь вечер, гневно и вдохновенно, гудит и гремит над моей понурой головой бас Гарбуза. А я… Страдаю. Терплю.

Поздней ночью покидаю квартиру Гарбуза. Иду пешком через барачный город на пятый участок, к подножию Магнит-горы. Вот и дом Богатыревых – тихий, чернооконный, с ночной фиалкой в палисаднике. Одуряющий ее запах заполняет всю улицу.

Перелезаю через изгородь и, путаясь ногами в зарослях цветов, подхожу к третьему от угла окну. По ту его сторону, за рамой, за тонкой стеклянной перегородкой – Лена. Спит или не спит? А, все равно!.. Достаю из кармана перочинный нож, всовываю его тонкое лезвие в щель между створками, поддеваю крючок. Окно гостеприимно распахивается. В лицо ударяет знакомое, родное тепло. Подаюсь назад, в палисадник, рву цветы, все подряд, какие попадаются под руку. Их уже много, полна охапка, целая копна, а я все рву и рву, до тех пор, пока цветник полностью не опустошен. Возвращаюсь к распахнутому окну. Бесшумно вскакиваю на подоконник. С подоконника неслышно, мягко, словно на мне лебяжьи сапоги, спрыгиваю на пол, оглядываюсь, прислушиваюсь. Лена дышит тихо, ровно. Спит. Кровать ее выделяется белоснежным сугробом в темной глубине комнаты. Иду прямо на эту ослепительную белизну. Подхожу, обсыпаю любимую ворохом цветов…

Она просыпается. Не вскрикивает. Не удивляется. Не спрашивает, кто и что. Не прогоняет. Облокотившись на подушку, вся в цветах, вглядывается в меня. И лицо ее, волосы, цветы, глаза все резче выступают из темноты, белеют, светятся.

– Саня!.. – шепчет она и торопливо ищет мою руку.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Домны гудели, как еще никогда. Они ежедневно выдавали сотни тонн чугуна сверх плана. Я стоял со своим паровозом под ковшами. В них двумя водопадами бились чугунные потоки и обливали далекое уральское небо пожаром зари.

Работа в эту ночь была горячая. Каждая секунда дорога. На разливочную машину водили чугунный поезд за восемь минут.

В ковши падали последние темно-красные капли остатков чугуна. Прицепился к поезду. К задним буферам паровоза взял три ковша со шлаком и поехал. Ковши с чугуном – впереди, со шлаком – позади, а паровоз – посредине. Надеюсь до смены еще раз побывать на домне.

Близился рассвет. С озера наползал туман. Он ватными стогами стоял на железнодорожном пути. По техническим правилам моей профессии я должен ехать в такую погоду черепашьим шагом. Но разве я могу терять дорогие часы? Домны рассчитывают на скорость. Они ждут ковшей.

Путь изведан на каждом метре. Ехал, не убавляя хода, беспрерывно разрывая туман сигналами. Вдруг чувствую, что паровоз, помимо моей воли, прибавил ход, облегченно зачмыхал атмосферной трубой.

Уклон? Нет, не может быть, здесь кривая линия и подъем. «Обрыв поезда», – успел догадаться, но было уже поздно.

На паровоз обрушились с железным грохотом и скрежетом горы. Они ударили его в буфера. Мой тяжеловес дал пулевой разгон – и полетел с начинающегося уклона.

Меня сбило на пол, засыпало углем, осколками фонарей. Тяну ломаные пальцы к тормозу и никак не могу найти в темноте отшлифованную ручку крана машиниста. Я кричу Борисову:

– Андрюш, закачай воду и соскакивай скорее!

Впереди разливочные машины. Здесь кончаются пути. Тупик. Сейчас мы собьем ковши из-под налива, сломаем вилку подъемного крана, погнем колонны, фермы, остановим на многие дни разливочные машины, домны.

Борисов молчит. Поднимаю голову. Ногтями царапаю железо, цепляюсь за швы, заклепки, карниз и тянусь к тормозу. Кажется, из-под ногтей капает что-то теплое и липкое. Вот, наконец, медь тормоза обжигает ладонь. Делаю последнее усилие и торможу, а сам думаю:

«Как же это случилось? Ведь в моем поезде самая надежная автоматическая сцепка».

…Потом полет куда-то в яму – и я потерял себя.

Очнулся в больнице.

Лена, в белом халате, худая, с провалившимися глазами чернолицая, сидит у изголовья…

Когда я открыл глаза, она побледнела, упала перед кроватью на колени, прижалась ко мне головой.

– Саня… Санечка!..

Глазами я приласкал ее, и она притихла, засветилась.

Сидит на кровати, руку мою не выпускает из своей и смотрит на меня так, будто я вот-вот поднимусь на небо.

Не поднимусь! Мы еще долго будем чеканить с тобой землю.

Друзья с утра до вечера толпятся в моей палате. Гарбуз, Леня Крамаренко, инженер Поляков, Андрюшка, мой помощник дядя Миша, Мария. Нет почему-то одного Бори.

Андрюшка наклоняется надо мной, поправляет бинт на груди.

– Сань, ухи принести тебе? Свеженькой! А?

Молчу. Спрашиваю:

– Как же это случилось?.. Крушение…

Андрюшка перестал улыбаться, потемнел и сказал:

– Рыба на ходу сделал отцепку, чтоб крушение…

– Рыба? Ры-ы-ба? Значит, не пескарь…

– Сань, скорей выздоравливай. Судить будут его. Тебя дожидаются, ты главный свидетель. Все ковши со шлаком отцепил собака. Месть!.. Тебе и всем.

Значит, не я виноват в крушении. Гора с сердца свалилась.

– А где же Боря? На работе, некогда все, да?

Опускаются головы. Глаза смотрят в сторону. Тишина.

«Почему они все замолчали?»

А Мария Григорьевна засуетилась, вывалила из корзины в беспорядочную кучу свертки, баночки и, как маленькому закрывает рот румяным яблоком.

* * *

Окончательно расстался с больничной койкой только через две недели. Переломы срослись, затянулись раны и ссадины. Отказавшись от провожатого, я пошел пешком домой. Даже Лена не узнала, что выписался из больницы. Хотелось удивить и обрадовать Бориса. Страшно истосковался по нем.

Я думал о том, как войду в комнату и мы обнимемся до хруста в костях, а потом сядем на кровать и будем вспоминать тайгу: белый дом, гривастых львов.

С досадой остановился перед запертой дверью нашей квартиры. «Опять с паровозом не может расстаться». Надо спросить у соседей, давно ли был Борис дома.

Вышла в коридор худенькая, с водянистыми глазами женщина, удивленно посмотрела на меня и шепнула оглядываясь:

– Нету, давно нету, унесли…

Лежу долго, потеряв счет часам. В наступающих сумерках вижу в углу голые ребра кровати, на вешалке висит удавленником куртка с блестящим черным мехом, который так шел к Полосам Бори. Не могу оставаться в этой комнате, где еще все дышит им.

Иду к Уралу, блуждаю высоким берегом и слышу знакомые переливы сигнала Борисова паровоза. Приметный гудок Бори. Сирена. Иду на призыв, разыскиваю паровоз на станции. Ожидаю встретить его грязным, заброшенным.

Нет, он таков, как был при Борисе: блестит котел, горят надраенные части.

Иду скорее к людям, в толпу, чтобы избавиться от тошноты, хрипа в горле. Встречаю Богатырева, который избран недавно секретарем партийной ячейки.

Он жмет мою руку и, загадочно улыбаясь, ведет к большому плакату на стене депо. Я читаю:

«СЕГОДНЯ, 8 АВГУСТА,
ПЕРЕДАЧА В ПАРТИЮ ГЕРОЕВ
МАГНИТОГОРСКА МАШИНИСТОВ ПАРОВОЗОВ
20, 100, 2455 и др.»

На собрание пришла вся моя бригада, все хозяева шести заграничных паровозов.

Богатырев стоит за длинным столом, смотрит поверх очков на собрание, встряхивая моим заявлением, и говорит:

– Вот, товарищи, принимаем мы в ленинские ряды машиниста, а в его автобиографии сказано, что занимался воровством, кокаин нюхал и в допрах сидел. Как же нам быть?

Долго молчит собрание, под ноги смотрит.

В открытое окно врываются паровозные крики. Ветер бьет концом плаката, и он трепещет подбитым крылом. Люди рады, что нашлось что-то, куда можно отвести растерянный взгляд. Все жадно слушают, как шуршит грубая бумага, и всем жалко, когда она разрывается о ржавый гвоздь.

Решительно поднялся машинист Гаркуша.

Он подошел к столу, глухо застегнул пиджак, пригладил серебро волос и начал не спеша:

– Я пятнадцать лет советским паровозом управляю, а на машине – сорок с хвостиком. Поди, тридцать лет, товарищи, я тоже воровством занимался. В депо медный краник, колечко, планочку – все подбирал, а потом на барахолку. С паровоза тоже уголь, дрова таскал и себе на топку и людям за деньги. И стыда не было. Отчего же это, а? А оттого, милые вы мои, что я голодный был. Обзавелся я выводком, а правление дороги прижимисто, да еще за квартиру казенную, за воду, свет вычет делало. А ну, скажите, кто из вас смелости наберется судить меня за прошлое воровство? Нету. А почему я сейчас не ворую? Ну, это ясно школьнику. Себя не грабят.

Богатырев молчал, ухмылялся. Место Гаркуши занимает мой сменщик – машинист Федоров.

– Я хоть и беспартийный, но скажу, что знаю Саньку больше года, и добавляю, что приходится завидовать его жадности к паровозному делу.

Волнуясь, Андрюша Борисов рассказывает собранию:

– Был я, товарищи, черствый землекоп, а сейчас готовлюсь сдавать экзамен в машинисты. И все Санька… Он помог.

Не покрывая седой головы, машинист Гаркуша перебил Борисова, длинно вытягивая руки:

– Посылаем мы тебя, Сань, всем обществом в ячейку. Шагай.

И еще подходят к столу секретарь комсомольского комитета, начальник депо, машинист, помощник. Мне и радостно и тяжело выслушивать такую груду похвал.

Богатырев не знает, куда девать свои очки. Он крутит их на пальцах, цепляет на уши, обдувает стекляшки.

Кто-то крикнул:

– Голосуй!

Богатырев вспомнил свои обязанности и приступил к делу, забыв предупредить собрание, что голосуют только члены партии. И вышло не по уставу. Голосовали беспартийные и комсомольцы.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Каждый свой выходной день мы с Леной получаем в профкоме однодневную путевку в санаторий, спрятанный в лесной хмельной тиши, на берегу Банного озера, на отрогах Уральского хребта.

Весь рассвет мы идем с ней степью. Роса холодная, жжет ноги.

Лена в своем нежном батисте похожа на голубой рассвет.

Останавливаемся – трудно целоваться и шагать…

Обнимает мою голову, и сквозь облачную ткань я чувствую горячее тело.

– Саня, помнишь я тебе когда-то говорила…

– Что?

– …Нравился мне кто-то…

– Нет, не помню. Ничего не помню! – я смеюсь, пытаюсь закрыть Лене рот, но она не дается.

– Вспомни!.. Это неправда, Саня. Мне тогда только казалось… Придумала все. Ожидая тебя, придумала.

– Друг ты мой, жизнь хорошая!

Грузовая машина подхватывает нас, мчит к озеру, к санаторию.

Рождение солнца мы встречаем на берегу, на сырой от росы деревянной десятиметровой вышке. Далеко отсюда проглядывается толща воды до самого дна.

Озеро большое, дальние его берега тронуты голубоватым туманом. На одном конце камни, на другом камыш.

Сидим на вышке, греемся в лучах теплого солнца. Потом поднимаемся, и Лена учит меня, как надо прыгать в воду с такой высоты.

– Ты сжимай все мускулы, сделай тело камнем и тогда лети. Ну!.. Раз, два…

Я беру в руки воображаемую трапецию, сгибаюсь и под команду Лены, со словом «три» покидаю вышку. Я вижу в летящей на меня воде осколки неба и горы, обгоняющие мой прыжок, а у самого берега Андрюшу Борисова, дядю Мишу, Гарбуза. Их руки полны серебристым трепетом карасей.

Я разорвал воду, и озеро раскрыло свою глубину, давая мне проход. С башни машет платком Лена. Рыбаки бросили удочки и кричат что-то.

Наверное, они вместе с Леной радуются удачному полету.

По крутой лестнице поднимаюсь к Лене. Исцарапанные бедра, обгоревшая грудь в росе. Лена ловит губами холодные капли, греющими пальцами сушит мои мускулы и шепчет, не скрывая блеска глаз:

– Санечка!..

…Вечером мы все еще в горах. Уже видно, как внизу звездным небом горит долина Магнитки. Зарево доменных плавок накрыло темные облака и кажется восходом настоящего солнца. Мы осторожно садимся на камни. Луна осыпает нас белым дождем.

Мы сидим бесконечно долго.

…Возвращаемся в санаторий по тесному от человеческой толпы берегу. Люди останавливаются, пытливо смотрят на нас, крепко обнимающихся, солнечных, с поющими глазами.

Прощаясь, Лена кладет гибкие руки на мои волосы и с закрытыми глазами говорит:

– Санечка, мне, наверное, уже нельзя подниматься на скалы.

Я еще не понимаю.

Она закрыла ухо горящими губами, шепнула:

– Родной, ты должен любить его… Саньку, еще сильнее меня.

Убежала по мраморной лестнице в женские комнаты санатория.

А я мчусь на свою половину, кружусь по комнате. Мне хочется обнять стол, кровать, стены, люстру, санаторий, весь мир. Хочу молчать. Хочу прислушиваться к своему сердцу, к своим думам.

Потом бегу по засыпающему санаторию, нахожу золотозубого инженера Гарбуза.

– Степан Иванович, Степан Иванович!..

Он берет мои руки и говорит смеясь:

– Понимаю, разумею… Иди спать, иди!

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

Серый, влажный теплоход, облитый недавним дождем, ходко, с приглушенным гулом пробивается по тихой, еще не окончательно проснувшейся Волге. Идет сверху, от истоков холодной сырости, на низовое раздолье, в теплые края. Молодое, только взошедшее солнце бьет ему прямо в грудь, в форштевень. Дождевая роса тает, испаряется, теплоход белеет и белеет, все больше становится похожим на лебедя.

Я стою на безлюдной палубе, отмытой до медовой желтизны, и, облокотившись на перила, смотрю и смотрю на Волгу.

Хороша она была там, в верховьях, и еще лучше здесь, вобрав в себя десятки многоводных рек. Берега ее вздымаются все выше и выше, покрыты березой, дубом, ольхой, осиной и сосной. Многоводная, широкая, она легко и стремительно, подобно ручью, извивается меж лесов и холмов, омывает луга, заросли кустарников, зелено-желтые островки. Каждый клочок прибрежной земли радует глаз. Впереди, наверное, будет еще много хорошего, но уже ничто, кажется тебе, не сможет поразить новой красотой.

Но вдруг в груди у тебя холодеет от восторга – за высоким обрывистым мысом открылась огромная равнина, засыпанная золотым песком и залитая солнцем. Ни кустика. Ни травинки. Ни единого черного пятнышка. Ни следа человека. Песок и солнце. Солнце и песок.

Еще поворот – и пески сменяются изумрудными лугами, постепенно переходящими в кудрявые прохладные холмы. Ни камня. Ни песчинки. Ни черного пятнышка земли. Берега непроницаемо покрыты по-весеннему щедрой и, кажется, истекающей соком зеленью.

Еще поворот – и возникают село за селом, одно красивее другого. Стоят гордо и привольно: на гребнях гор, на вершинах холмов, и каждое смотрит в ясную Волгу, как в зеркало, каждое видно километров за двадцать, каждое поворачивается к Волге – то садами, то кружевной резьбой фронтонов и крылечек, то горбатой, заросшей муравой улицей, то белоснежными холстами, брошенными на зеленый откос, то прозрачной березовой рощей, то могучими дубами, повидавшими, может быть, на своем веку вольницу Степана Разина.

Кто-то шумно вздыхает за моей спиной, ожесточенно чиркает спичками. Потом я слышу густой голос, мощный бас:

– Боже ты мой, что делается, что делается!.. Красотище!..

Не оборачиваюсь. Не разжимаю губ. И мысленно заклинаю басистого человека замолчать, уйти куда-нибудь подальше. Не нуждаюсь я в его комментариях, охах и вздохах. Мне в тягость его шумное соседство. Хочу любоваться Волгой тихо, молча. Так, только так и можно понять ее и почувствовать, вобрать в душу хоть каплю ее величия.

Басистый пассажир не уходит. Стоит рядом и бесцеремонно окуривает меня.

За очередным поворотом открывается гора, круглая-круглая, как большой макет земного шара. Вокруг нее ни холмика, ни кургана. Одиноко возвышается на равнине. Ее крутобокие склоны обращенные к Волге, покрыты яблоневыми садами. Тысячи деревьев веселыми шеренгами спускаются от вершины к самой волжской воде. И тысячи их резво бегут обратно, вверх.

– Знаменитая гора! – объявляет владелец баса и хохочет.

Я молчу. Делаю вид, что ничего не слышу. Хохот затихает, и человек, явно обращаясь прямо ко мне, спрашивает:

– А знаете, чем знаменита эта гора?.. Екатерина Вторая, путешествуя по Волге, останавливалась тут. С тех пор и прозвали ее Екатерининской горой.

Боже мой, ну и послал же ты на мою голову наказание!

Бас рокочет, долбит мой мозг, мое сердце:

– А зачем же Екатерина останавливалась здесь? Не ищите великих причин. Нужду свою человеческую справила царица на вершине этой горы, на вольном волжском воздухе. Только и всего. В честь этого грандиозного события вельможные екатерининские люди на том месте, где отдыхала царица, соорудили памятник… Этакое каменное бабище!.. Историю этой горы я узнал от бурлаков, когда мальчишкой плавал на дощанике…

Я медленно, кажется, со скрипом шейных позвонков, поворачиваюсь. Рядом со мной стоит человек лет семидесяти, если не постарше – высокий, темноволосый, с негустой проседью, с очень смуглым, давным-давно, еще в далекой молодости, обветренным и прокаленным солнцем лицом. Все сурово, строго в этом человеке: орлиный нос, круто посаженная лобастая голова, глубокие морщины, тонкие твердые губы, тяжелый подбородок. Все, за исключением глаз. Они светлые-светлые, с едва уловимой голубизной, по-детски чистые, доверчивые.

О, эти глаза!.. Среди тысяч других я бы сразу узнал их. Много лет прошло с тех пор, как они впервые заглянули в мою душу. Такие же они и теперь – неотразимо приманчивые. Глаза друга, глаза твоей совести, глаза правды.

Гарбуз!.. Степан Иванович. Старый друг нашей семьи. Бывший донецкий пролетарий, доменщик, горновой, революционер, голова ревкома в моем родном городе…

Я тихо, шепотом произношу его имя. Он с радостным удивлением смотрит на меня. Трет ладонью лобастую голову, и его губы раздвигаются в улыбке.

– Александр?.. Санька?..

Я киваю. Мы обнимаемся.

Четверть века не видались. Многое вдруг вспомнилось, связанное с Гарбузом. И особенно ярко предстала предо мною октябрьская ночь тысяча девятьсот семнадцатого года…

В ту памятную ночь я спал, как и всегда, на высоком некрашеном сундуке, оклеенном изнутри цветными обертками из-под мыла и конфет. За окном пожарно полыхали молнии, гремел гром, и со дна оврага доносился шум дождевого потока. Эта осенняя, не ко времени, гроза была необычайной силы. Мне казалось, началось светопреставление, о котором я слышал от тети Дарьи, приютившей меняв своей хибаре. Наше убогое жилище то и дело сотрясалось от ударов грома. Земля потеряла свою прочность и превратилась в зыбкое болото, вот-вот готовое поглотить нас с тетей Дарьей, вместе со всем нашим скарбом – сундуком, кроватью, тарелками, стаканами и чашками, жалобно дребезжавшими на кухонной полке. Стекла в окне звенели, словно жестяные. Пахло чем-то горелым.

Дарья лежала на кровати, спрятав голову под подушку. И все-таки я слышал, как она молилась богу, просила у него пощады.

Гроза все ближе и ближе приближалась к нашей хибаре. Раздался такой удар, что я подскочил на своем сундуке. Вдребезги разлетелось стекло. Темнота, рассекаемая зигзагами молний, вместе с бушующим дождем ворвалась в землянку.

Дарья сидела в углу кровати с поднятыми к подбородку коленями и неистово крестилась.

– Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй…

Послышался стук в дверь. Он был таким сильным, что заглушил и рев воды в овраге, и стон ветра, и гром, и слова тети Дарьи. Я обрадовался. Какой добрый господь-бог, как быстро услышал он молитву! Почему же Дарья не открывает ему? Почему сидит на кровати, прижимает руки к груди и молчит.

– Тетя, открой! – закричал я. Слышишь? Открой, говорю!

Она не пошевелилась. Окаменела от страха. Тогда я соскочил со своего сундука и побежал к двери. Ветер с дождем, молния и гром гнались за мной, но я бежал не останавливаясь. Подскочил к двери, сбил крючок.

На пороге, в струях дождя, стоял мокроголовый человек с толстыми золотыми усами на смуглом лице, с огненными, как искры жидкого чугуна, глазами. Я бросился к нему на грудь, обнял и заплакал. Это был Степан Иванович Гарбуз, осужденный вместе с Кузьмой на каторгу, в Сибирь. Он подхватил меня на руки и внес в землянку.

И темнота, и дождь, и гром, и ветер уже удирали в степь, в землянке и на улице становилось все светлее и тише. Гарбуз, держа меня на руках, бросал, тете, сидевшей на кровати в одной рубахе, ее верхнюю одежду и смеялся.

– Принарядись, каменная барышня! Революция!.. Наша, пролетарская. Айда праздновать. Живо!

С этим радостным словом «революция» мы выскочили из землянки и быстро зашагали в город. С этим же словом выбегали из своих домов наши соседи, жители Собачеевки, и шли и бежали рядом с нами, вслед за нами.

Праздновали на пустыре, неподалеку от шахты «София». Тут собралась огромная, плотная, теплая, веселая, добрая толпа – шахтеры, сталевары, горновые, трубопрокатчики. Все люди, сколько их ни было – а их было много, как звезд на небе, – казались мне родными, братьями и сестрами, отцами и матерями. Повсюду развевались алые флаги. Тогда я впервые увидел, как люди любовались друг другом. Тогда я впервые смутно почувствовал, а позже ясно осознал, что люди созданы для служения друг другу. Тогда я впервые услышал революционные слова Гарбуза.

Вознесенный десятками рук, он стоял на плечах толпы, впечатанный в заревое небо, и говорил, говорил, потрясая кулачищами, и удивительные, звучные, красивые слова «пролетарская революция», только сегодня рожденные и уже ставшие для всех нас родными, сверкали и сверкали в его речи.

Небо за плечами оратора становилось выше, все больше розовело. Потом оно стало золотисто-красным, потом густо-вишневым. Рождалось солнце. Революционное солнце.

Ах, каким я, малыш, был высоким в то утро, как далеко видел трубы завода «Унион», башни доменных печей, курганы шахтной породы. На все это Гарбуз указывал рукой и говорил:

– Теперь все это наше, товарищи. Нашенское!.. Вчера еще эти франко-бельгийские заводы, немецкие шахты были для нас ненавистной каторгой, а сегодня… сегодня мы должны их любить.

У подножия труб и курганов я видел убогие домики, хибарки, землянки, лачуги рабочих поселков. Голос Гарбуза гремел:

– Мы разрушим эти норы, куда нас загнал капитализм, и построим на их месте дворцы. Мы украсим нашу свободную землю новыми заводами, где будет выплавляться и добываться наше чистое народное счастье.

Над домной, откуда всегда к нам в поселок приходила темнота, холодный ветер, дождь, гроза и метель, поднималось огромное солнце. Солнце – знамя.

Сорок лет прошло с тех пор…

Я уже кончил свой рассказ о первом дне, о первом часе революции в нашем городе, а Гарбуз еще долго и сосредоточенно молчит. Взгляд его прикован к Волге, к ее берегам. Лицо строгое, суровое.

– Да, много мы, большевики, наобещали народу в первое советское утро!.. Страшно много.

И круто повернувшись ко мне, Степан Иванович брызжет светом своих глаз, лукаво смеется.

– Скажи правду, земляк, верил ты в то утро моим словам или не верил? Ну!..

Я нерешительно пожимаю плечами.

– Трудно сказать… я был еще так мал…

– Да, трудно было верить, – охотно согласился Гарбуз. – И не только в твоем возрасте. Не верили часто даже те, кому очень хотелось верить. Еще бы, так замахнулись!.. Дворцы… Заводы… Гидростанции… Города… И все нашенские, трудовые!

Он опять поворачивается к Волге. Смотрит на нее и говорит:

– А я верил!.. Верил вовсе, что говорил, что обещал. В каждое слово! – Голос его звучит тише, сокровеннее. – Не мои это были обещания, а научные предвидения. Как известно, всё они осуществлены. Видишь, какая Волга? Красотище!.. Любуюсь ею от зари до зари. Но через сегодняшнюю красоту я вижу и красоту завтрашнюю – сплошное волжское море, от Москвы до Астрахани. И по берегам этого моря стоят, возвышаясь одна над другой, гидростанции. Целый каскад. Угличская, Рыбинская, Горьковская, Устькамская, Чебоксарская, Куйбышевская, Сталинградская… Каскада еще нет, но я его уже ясно вижу! Греюсь около его света. Ощущаю прохладу волжского моря. Слышу шелест крыльев чаек…

Степан Иванович безнадежно машет на меня рукой:

– Знаю, не веришь: чудак, мол, старик. Ну и не надо, не верь.

– Вы строитель гидростанций? – спрашиваю я.

Он отрицательно качает головой, озабоченно хмурится. Ему, очевидно, не хочется уклоняться в сторону, надо до конца довести свою мысль.

Вскинув лобастую стариковскую голову к небу, он весело, не щурясь, как орел, смотрит на утреннее волжское солнце, озорно подмигивает ему.

– Я верю даже в то, что мы покорим этот шарик, приручим его энергию, неукротимую на протяжении миллионов лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю