Текст книги "Я люблю"
Автор книги: Александр Авдеенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Старенький автобус, битком набитый доменщиками, сталеварами, вальцовщиками, медленно, дымно чадя и грохоча по булыжнику, поднимается в гору, от завода к соцгороду, ко мне домой, к Лене.
У нее сегодня выходной день. До обеда она стирала, гладила, а сейчас, перед вечером, конечно, освободилась от всех домашних дел, пришла в соцгород, села, наверное, на свободную скамейку в скверике, откуда виден подъезд моего дома, и ждет… Ждет меня.
Еще вчера мы условились, что пойдем в кино, на первый сеанс, потом в цирк, а затем, поздно ночью, побродим по Магнитке, так, куда глаза глядят.
А я в это время сижу на крайнем, с продавленными пружинами диванчике, у самого окна и, закрыв глаза, чтоб не видеть, как по-воловьи тупо плетется изношенная машина, внимательно прислушиваюсь к сильному звонкому голосу. Он не умолкает всю дорогу. Как только автобус тронулся, кудрявый парень, сидящий рядом со мной, поднял над головой газету «Магнитогорский рабочий» с огромным портретом Максима Горького на первой полосе – черная широкополая шляпа, моржевые усы, худая жилистая шея, широко открытые глаза, полные умного любопытства.
Кудрявый парень спросил, все или не все читали письмо Алексея Максимовича Горького.
Сразу загудело несколько голосов:
– Не все.
– Прочитай, Яша!
– Тихо, братва!
Парень встал, вышел на середину автобуса. Он так высок, что кудрями своими касается крыши. На верхней губе его едва пробивается юношеский пушок, но зато на скулах крепкий, золотисто-багровый загар, по которому сразу можно узнать сталеплавильщика.
Чистым, звонким голосом Яша начинает читать:
– «Рабочим Магнитостроя и другим… Дорогие товарищи!
Спасибо за приглашение приехать к вам на стройки индустриальных крепостей! Я очень хотел бы посмотреть, как вы создаете гигантские заводы, побеседовать с вами, кое-чему поучиться у вас, но у меня нет времени на поездки, я занят работой, которую со временем вы, надеюсь, оцените как полезную для вас. Вы сами знаете, что каждый человек должен делать свое дело во всю силу своих способностей, со всей энергией, которой он обладает, – лучшие из вас особенно хорошо знают это, и трудовой героизм их служит примером для всего трудового народа Союза Советов, служит примером и для меня. Время для нас дорого, нельзя терять даром ни единой минуты: задачи, которые мы обязаны решить, – огромны; никогда еще, никто, ни один народ в мире не пытался поставить перед собой такие трудные задачи, которые поставил и разрешает рабочий класс Союза Социалистических Советов».
Яша читает долго, а голос его звенит все так же чисто, звонко.
Я дважды, еще на паровозе, успел прочитать письмо Горького. Но, слушая Яшу, заново приобщаюсь к силе горьковского слова.
– «…нужно в кратчайший срок уничтожить всю старину, – крепнет голос Яши, – и создать совершенно новые условия жизни, условия, каких нигде нет…»
Каждое слово жжет мою совесть, освещает сердце, будоражит разум.
– «Мы должны воспитать себя качественно иными: выкорчевать из наших душ всю проклятую „старинку“, воспитать в себе больше доверия к всепобеждающей силе разумного труда и техники, должны стать бескорыстными людьми, научиться думать обо всем социалистически…»
Должны!.. Должны!..
Слушаю сталевара и мысленно оглядываюсь на путь, пройденный мною в последние годы, и с радостью вижу, что жил, покорясь всепобеждающей силе разумного труда. Труд, только труд был и будет источником моих радостей, моей силы…
– «Наша сила – несокрушима, и она обеспечивает вам победу над всеми препятствиями. Вы должны все преодолеть и – преодолеете. Крепко жму могучие ваши лапы».
Яша умолкает. Тишина. Я открываю глаза. Первым попадает в поле моего зрения лицо кудрявого сталевара. Оно бледное-бледное. Губы дрожат. Лоб обсыпан тяжелыми каплями. Большие уши красны, как вареные раки. Перестарался, парень!
Понимаю тебя, Яша. И ты воспринял письмо Горького как большое откровение, как личное послание. Сколько нас таких в Магнитке, в стране!..
Я улыбаюсь своим мыслям, отворачиваюсь к окну и вижу… Улыбка замораживается. В одно мгновение забыл о письме, о счастливых своих мыслях, обо всем на свете. Смотрю на обочину дороги и думаю только о том, что вижу.
По сухой тропинке, в тени молодых деревьев, ровесников Магнитки, идет моя Лена. В белых туфельках. В белом, щедро усыпанном большими розами платье. Голова ее гордо, как всегда, вскинута. Светлые волосы перехвачены алой ленточкой. Идет и не смотрит на автобус, в мою сторону. Глаза ее, лицо, вся она обращена к тому, кто идет с ней рядом. А рядом с ней шагает долговязый, длиннолицый, с головой, похожей на дыню, балбес лет двадцати пяти. Я хорошо его знаю. Мишка Лукьянов из прокатного цеха. Я не раз встречался с ним во Дворце спорта, на волейбольной площадке. Он знаменит тем, что умеет прыгать чуть ли не выше себя, здорово мяч гасит. Все. Больше у него нет никаких достоинств. Крикун. Спорщик. Бриться начал лет пять назад. Перестарок. Какое же он имеет право идти рядом с Леной, да еще так близко? Идет и, заглядывая ей в глаза, прохвост, смеется. Разве он может сказать что-нибудь веселое, смешное? А Лене почему-то смешно.
Как она может?.. Такой обман, такое предательство!..
Я зажмурился и застонал от страшной боли, пронзившей глаза, грудь, сердце, все мое существо. Какой я несчастный!
– Что случилось, браток? Если на любимый мозоль наступил, так извиняюсь: на ногах очей нет.
Голос тот же, песенный, читавший письмо, но что он теперь говорит – противно, тошно слушать!..
Вскакиваю. Ожесточенно проталкиваюсь вперед, к выходу. Мне вдогонку летят крепкие словечки. Отмалчиваюсь и лезу напролом. Едва автобус останавливается, соскакиваю на землю и бегу домой.
Врываюсь в свою комнатушку. К счастью, Борьки нет дома.
Падаю на кровать вниз лицом, кусаю подушку, молочу кулаками железные ребра койки.
Как могла она променять на такого!.. Да будь он и в сто раз лучше меня, все равно, как могла?.. Так поступают только отъявленные предатели.
В коридоре раздаются знакомые шаги. Борька!.. Не успеваю вскочить с кровати, как он входит. Изумлен.
– Смотри, ты дома!.. А там тебя Лена ждет. Вот так кавалер! Иди скорее, иди, не заставляй томиться девушку.
Лежу, жмурюсь. Раздумываю. Ждет?.. Томится?.. Не может быть.
– Да ты слышишь, Санька, что я тебе, обормоту, говорю? Проснись! Лена ждет тебя в круглом скверике. Вставай! Мчись!
Поднимаюсь, одергиваю спецовку, растопыренными пальцами расчесываю волосы и выхожу на улицу.
Да, действительно, Лена сидит там, где мы и условились, на скамейке около фонтанчика. Я не вижу ее лица. Но даже спина ее, сутулая, напряженная, как бы несущая большую тяжесть, говорит мне, что Лена ждет, томится.
Ясно, что ждет, сомнений быть не может. Но зачем ждет? Что ей от меня требуется? Хочет и нашими и вашими вертеть? А может… может, уже жалеет, раскаивается?
Что же делать, идти к ней или не идти? Пойду! Интересно все-таки посмотреть, какая она стала после всего.
Приближаюсь к ней не спеша, со спины. Но она слышит мои шаги, быстро оборачивается. Лицо ее испуганно-тревожное, несчастное и некрасивое. Но через мгновение оно преображается в сияюще-радостное, красивое и молодое.
– Санечка!..
Вскакивает со скамейки, вытянув руки, летит мне навстречу бело-розовая, шуршащая, жаркая. А я иду все так же не шатко и не валко, хмурюсь и думаю: «Ну и притворщица!.. Давай, давай, посмотрим, что будет дальше».
Подбегает ко мне, хватает мои руки, трясет, заглядывает в глаза. Видит мое хмурое лицо, и все-таки счастлива.
– Почему так долго, Саня? Задержался на работе?
– Угу. А ты давно здесь?
– Давно. Очень! Уже хотела уходить.
– Да?.. И почему же ты не ушла? Пугаешь?
– Что ты, Санечка!
Лена только теперь замечает, что я не улыбаюсь, мрачен.
– Ты чем-то расстроен, Сань? Чем, скажи? Неприятности на паровозе?
– Так, чепуха… А ты пешком добиралась сюда или на автобусе?
– Пешком.
– Целый день стирала и все-таки… пешком?
– Ты же знаешь, я прирожденный пешеход. Постой, а почему это так тебя заинтересовало?
– Так… пожалел твои ноги.
– Да?.. Саня, давай условимся… Требуй! Ругай! Презирай! Но не жалей.
Я усмехаюсь.
– «Ругай!.. Презирай!..» А как же насчет любви?
Лена краснеет, опускает голову. Уши ее пунцовые. Мне стыдно за свою грубость и больно за Лену. Я беру ее за руку, веду к скамейке. Мы садимся, и я пытаюсь выдавить на своем лице приветливую и ласковую улыбку.
– Я пошутил, Лена, не обижайся.
– Саня, ты так переменился!.. Раньше ты шутил совсем иначе.
Я тихо, едва слышно спрашиваю:
– А ты не переменилась?
– Я? Ни капельки!
– Да? Очень хорошо. Прекрасно.
Больше мне нечего сказать. Много слов теснится в груди, но все такие, что их нельзя произносить вслух – окончательно испугаю, оттолкну Лену, на всю жизнь обижу. А обиды она как будто не заслужила. Кажется, я наломал дров, зря взвинтился. Известное дело, у страха глаза велики. А впрочем, может, и не зря. Надо проверить.
Я закуриваю, выпускаю густую струю дыма мимо головы Лены и мирно, простодушно-вкрадчиво спрашиваю:
– Лена, можно тебе задать один вопрос?
– Хоть десять! – сейчас же отвечает Лена и бесстрашно, чистыми, безмятежно ясными, ни в чем неповинными глазами смотрит на меня.
«Дурак, дурак, что ты делаешь? – кричит во мне какой-то добрый голос. – Остановись! Обними свою любимую и будь счастлив!» Но я уже не могу остановиться, это не в моих силах:
– Лена, что бы ты подумала, если б… увидела меня с какой-нибудь дивчиной?.. Идем и, ничего не замечая, хохочем во все горло.
Лена опять отвечает быстро и решительно:
– Подумала бы, что вам очень весело, и пожалела бы, что я не с вами рядом.
– И все?
– Все. А что же еще?
– И тебе не стало бы грустно? Не обиделась? Не подумала, что я… что она…
Лена гладит мою руку, нежно и с жалостью смотрит на меня, шепчет:
– Глупый ты, Санька, глупенький!..
И от этого прикосновения, от этой ее нежной жалости, от ее шепота мне сразу становится легко-легко, покойно, светло, хорошо. Говорю:
– Нет, не просто глупый, а я настоящий дурак. Ленка, отшлепай меня по щекам скорее!
Лена решительно размахивается и в ее глазах рдеют озорные огоньки.
– За что отшлепать, говори?
– Так… заслужил. Шлепай, ну! Скорее.
Лена качает головой, опускает руку, улыбается.
– В чем дело, Саня? Когда, где и перед кем провинился?
– Ладно, потом расскажу. А сейчас… Лена, мы ни в кино, ни в цирк сегодня не пойдем. Давай отправимся на Магнит-гору, на «ту самую». А?
– Давай! – охотно соглашается Лена.
Взявшись за руки, мы шагаем к автобусной остановке.
Автобус, новенький, быстроходный, сияющий никелем и свежей голубой краской, доставил нас в Березки, к самому подножию горы, к северному ее склону. Отсюда уже не видно солнца, хотя оно еще не зашло. Чуть ли не целый час остался до вечерней зари.
Пробежав березовую рощицу, карабкаемся по травянистой скользкой крутизне, негусто покрытой то мшистыми, то голыми серыми, то рыжими железистыми камнями. Спешим взобраться на вершину, прежде чем солнце докатится до края неба.
Прохладная тень покрывает склоны горы, а нам жарко. Лена раскраснелась – ярче макового цвета. Горят щеки, губы, шея. Горят и сверкают чистой росой. Я останавливаюсь, привлекаю к себе Лену. Она жарко дышит мне в лицо, упирается в грудь руками, тихонько смеется.
– Опоздаем, Санечка… Идем!
Щедро, приманчиво, как в далеком детстве в донецкой степи, пахнет знойным спелым летом: полынью, чебрецом, истекающим соком молочаем, горячей пересушенной травой, птичьими гнездами. Кружится голова. Грудь клонится вперед, к земле. Нет сил, да и не хочется сопротивляться притяжению Магнит-горы, и я падаю на травянистый колючий склон. Лежу, молчу, жмурюсь, улыбаюсь.
– Опоздаем, Сань!
Нет, я не опоздал. Все свершилось вовремя. Я уже крепко, надежно держу в руках свое счастье и не выпущу его до конца жизни.
Поворачиваюсь на спину, открываю глаза. Лена стоит около меня, у изголовья, притихшая. Высоко-высоко надо мною раскинулось синее предвечернее, легкое, как парус, небо. Никого и ничего нет между мною, Леной и небом. Ни облака, ни жаворонка, ни орла, ни дождевой капли. Я, Лена, наша любовь, наше счастье и небо, его синева, его высота…
– Лена, давай поженимся, – неожиданно говорю я. – И как можно скорее.
– Куда ты спешишь? – спрашивает Лена и хмурится.
Вот опять!.. Как только заговорю о женитьбе, так она становится неузнаваемой: настороженной, колючей. Отчего это? Умолкаю. Размышляю. Потом притягиваю Лену к себе и говорю:
– Ты знаешь, я ничего, решительно ничего не боюсь, кроме… Смотрю вот на тебя, на небо, на Магнит-гору, и мне хорошо-хорошо, как во сне. Понимаешь?.. А вдруг проснусь – и ничего этого не будет: ни тебя, ни Магнитки, ни синего неба.
– У меня тоже так бывает… И у всех людей, наверное, так было и будет.
Я говорил с тревогой, очень серьезно, а Лене почему-то весело.
– Настоящее красивое счастье, Сань, таким и должно быть. Человек очень и очень дорожит добытой красотой, боится потерять ее каждую минуту.
– Да?.. – Я целую Лену в обе щеки, усмехаюсь. – Ты умная, умная!
Лена не отвечает мне улыбкой. Лицо серьезное, строгое.
– Да, Саня, с тобой я чувствую себя очень и очень умной. Идем!
Не дожидаясь меня, Лена устремляется на вершину. Бегу за ней следом, догоняю… и не могу догнать.
Меньше крутизна, слабее прохлада, теплее встречный ветерок, и вдруг целое море света льется мне в глаза, в грудь… Мы уже на вершине Магнит-горы. Далеко внизу, в долине, у сияющих запруженных вод Урал-реки, впечатываясь в отроги Уральского хребта, раскинулась необъятная, неоглядная Магнитка. Трубы, трубы… И дымы – белоснежный, коричневый, нежно-каштановый, пепельно-сизый, золотистый, рыжий.
Тысячи, десятки тысяч, двести тысяч людей стоят у домен, мартенов, у прокатных станов, трудятся, умнеют, открывают вокруг себя красоту за красотой… А ведь еще несколько лет назад здесь была голая степь, безлюдье.
Солнце нижним краем уже коснулось линии земли, и в долину неудержимо хлынул свет зари. Он затопил ее из края в край. Все домны, все корпуса цехов, бетонные и кирпичные, все разноцветные дымы, все бараки, все улицы и даже озеро и Уральский хребет стали одинаковыми в свете зари – оранжево-красными, озаренными. Каждый кирпич, каждый дым, каждое окно, каждый кусок металла, каждый клочок магнитогорской земли превратились в цвет знамени нашей революции и все вместе славили ее.
– Догоняй, Саня!.. – вдруг кричит Лена.
Она бежит по росистой заревой траве, оставляя на ней темный след. Бежит и смеется. А я стою, смотрю на дорожку, проложенную Леной, слушаю ее смех и вспоминаю сестру Варю, Машу из Петушков… Колени мои подгибаются сами собой, опережая мысль. Я наклоняюсь к прохладной, чуть примятой траве, где пробежала Лена, прикладываюсь к ней губами. Трава пахнет чебрецом, мятой, дождем, солнцем.
– Санечка, что ты делаешь?
Лена стоит невдалеке и смотрит на меня. Молчу. Улыбаюсь глупо, во весь рот.
Лена подходит ближе. Мягко шелестит ее платье, обсыпанное неправдоподобно крупными розами. В волосах запутались последние лучи заходящего солнца. Щеки рдеют. Глаза испуганно и вместе с тем радостно смотрят на меня.
Я тихонько опускаюсь на серый ноздреватый, источенный ветрами и дождями камень, лицом к озаренной Магнитке и надолго замираю. Вот так всю жизнь проживу – озаренным.
Лена сидит рядом. Волосы ее вплетаются в мои. Дыхание ее губ жжет мне щеку. Стук ее сердца сливается с моим.
– О чем ты задумался, Саня?
Если бы мой слух не был так обострен, я бы, наверно, не понял, что она прошептала.
Вокруг нас, куда ни глянь, ни души, и все-таки… Любви нужна тишина, негромкие слова, вкрадчивый шепот, улыбка, смех, горячий взгляд, еле-еле ощутимое пожатие руки, молчание, осторожное прикосновение.
До сих пор все это было для меня тайной. Сейчас я открываю ее и оттого чувствую себя победителем.
Поворачиваюсь к Лене, смотрю в ее глаза, отражающие зарю.
– О чем я думаю?.. О тебе, о себе…
Малиновые, чуть шершавые, губы Лены шевелятся – я опять не слышу, а скорее угадываю то, что она говорит.
– Ну и как… что ты надумал?
– Помнишь письмо Горького?.. Каждый человек должен делать свое дело во всю силу своих способностей, со всей энергией… Строить новую жизнь и уничтожать старину… Уничтожать с корнем!
Лена порывается что-то сказать, но я быстро прижимаюсь к ее губам щекой и не даю говорить. Пусть выслушает до конца все, что надумал.
– Живу ли я так?.. Кажется, нет. Постой, Лена, не мешай!.. Что такое старина?
– Ну, ну, говори, я слушаю.
– Зависть, глупость, как говорит Горький, неверие в свой разум, жадность… ревность… личный эгоизм, родной отец подлости, желание проехаться на чужом хребте в рай, неумение думать по-социалистически… Хорошо сказал Алексей Максимович. Так вот… Работать я вроде работаю как надо, никто не жалуется, а вот думать… слабовата гайка…
Лена кусает губы, в глазах искрятся, озоруют смешинки. Догадывается уже, куда я гну разговор, и вот-вот разразится смехом. Ну и пусть смеется. А я все равно скажу, что хочу.
– Не умею я думать… Увидел тебя с этим… долговязым Мишкой из прокатного и, дурак, всякие мысли в голову пустил. Ветреной тебя назвал, обманщицей… Сжимал кулаки, хотел броситься на Мишку, отдубасить… Видишь, до чего додумался!..
Лена машет на меня руками. Давится смехом, слова не может вымолвить. Насмеявшись вволю, она говорит серьезно, с мягким укором:
– Приревновал Мишку. Он муж моей подруги Веры, член бюро комитета, вместе заседаем… Санька, глупый, я шла с ним, разговаривала с ним, а думала… Ты один в сердце и в голове. Всегда один…
– Видел, чувствовал, а подумал, барбос, такое, за что надо в землю мордой, как нашкодившего котенка.
Лена перебивает меня:
– Будь всегда таким, – строго, наставительно говорит она.
– Каким?
– Ревнивым. Мне это очень нравится! Честное слово!
– Нравится? – с неподдельным изумлением спрашиваю я.
Лена разражается хохотом.
– А ты думал… думал, что у социалистического человека не должно быть ревности?
…Спускаемся с Магнит-горы уже в полной темноте. Внизу, в черной глубине равнины, – огни и огни, больше чем звезд на небе. И все теплые. На каждый хочется идти, каждый обещает пригреть. Кажется, что все добрые люди, сколько их ни есть на земле, приманчиво светят сердцами и, соревнуясь друг с другом, освещают нам с Леной дорогу.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Сдав паровоз сменщику, я бегу на домны, к Лене, чтобы идти вместе на озеро.
Встречаюсь с ней около чугунной канавы.
Странно, она не обрадовалась, увидев меня, не рванулась навстречу.
Виновато улыбается, говорит с огорчением:
– Саня, все наши планы рухнули.
– Что случилось?
– Комитет поручил срочно, к завтрашнему бюро, познакомиться со всеми цеховыми молодежными стенгазетами. Значит, сегодня я тебе не попутчица.
– Так я буду твоим попутчиком!.. Хочешь?
Лена кивает, глаза ее сияют.
По железной крутой лестнице спускаемся с высот литейного двора вниз, на землю. Я спрашиваю, с какого цеха начнем.
– Пойдем прежде всего в прокатный. Там лучшая на заводе газета.
Идем по горячим путям доменного и мартеновского, прыгаем, как в детстве, со шпалы на шпалу, скользим, балансируем на гребешках железнодорожных рельсов, бесстрашно ныряем под вагонами маневрирующих поездов, груженных чугунными чушками, рудой, коксом, доломитом и стальными слитками. Идем, не целуясь, не обнимаясь и даже не держась за руки. И все же встречные люди внимательно, с любопытством и удивлением вглядываются в нас, провожают взглядами, о чем-то перешептываются.
Проходим между цехом блюминга и мартеновскими печами, мимо нагревательных Колодцев, где в страшной жаре созревают, набирая молочную белизну, стальные блюмсы.
Лена останавливается около одного из колодцев, откуда мостовой кран с помощью гигантских намагниченных клещей извлекает квадратную, в два обхвата, солнечного цвета, нестерпимо пышащую жаром болванку. Раскаленный брусок стали излучает свет такой силы, что огромный пролет цеха наполняется молочно-розоватым прозрачным туманом.
Я вижу Лену, окутанную с ног до головы жарким пушистым светом. Она вспыхивает, тлеет и вот-вот растворится в солнечном пухе. И почему-то именно в это мгновение у меня возникает мысль: «Сегодня, сейчас добьюсь у нее согласия. Сейчас или никогда».
Как только мы отходим от нагревательных колодцев, я беру ее руку и говорю:
– Лена, я…
Набатно гудит колокол, черная тень мостового крана надвигается на нас.
– Эй, берегись!.. – раздается чей-то зычный раздраженный голос.
Я испуганно хватаю Лену, тащу в безопасное место, к дверям, на прохладный летний сквозняк.
Выходим на улицу под чистое небо, под косые теплые лучи предвечернего солнца. И тут мною снова овладевает мысль: «Сейчас или никогда!»
– Лена!..
Больше не удается произнести ни единого слова. Она умоляющими все понимающими глазами смотрит на меня: «Не надо, молчи».
Опустив голову, уныло, на почтительном отдалении, шагаю рядом с ней. Говорю:
– Хоть убей, Лена, а я не понимаю, почему ты не хочешь…
Она смотрит на меня нежно.
– Рано, Саня!.. Ты еще и еще должен проверить себя.
– Я?.. Себя?.. – Мне становится так весело, что я начинаю громко смеяться. – Что ты, Лена!.. Уж я так выверен, так выверен – до Тысячной доли микрона! Астрономическая точность!
Лена не возражает. Мягко, доверчиво улыбается, покорно льнет ко мне плечом. «Согласится, теперь согласится!..» И мне хочется поцеловать ее. Но я не успеваю: навстречу нам, из-за угла прокатного, вылетает ошалелая ватага фабзайчат. Мальчишки вклиниваются между мной и Леной, разъединяют нас. Я почти с ненавистью смотрю вслед будущим сталеварам и прокатчикам. Потом мне становится смешно, и я улыбаюсь.
Лена вдруг спрашивает каким-то странным голосом – смущенно, мягко, значительно:
– Сань, а у тебя вот так… первый раз?
– Как?
– Ну вот так… как сейчас со мной?
– Ты хочешь сказать… гулял я когда-нибудь с девушкой? Гулял, но вот так – ни разу. А почему ты спрашиваешь?
– Так… Подожди меня около блюминга, – говорит Лена и убегает вверх по лестнице, ведущей в бытовой корпус прокатного цеха.
Я смотрю ей вслед, и сердце мое больно сжимается. Почему? Не знаю, но, чувствую, не зря.
Блюминг, тяжелый стан по прокатке самых крупных стальных слитков, расположен в гордом одиночестве, посреди просторного, с высокими сводами цеха.
Раскаленная неуклюжая туша блюмса, пышащая зноем, чуть переваливаясь на округлых скользких боках валиков, катится по конвейерной дороге прямо в пасть блюминга. Приблизившись к грохочущим, грозно вращающимся рольгангам, она останавливается, тупой своей мордой тычется в темное пространство калибра, просится войти. Шершавые губы рольгангов цепко хватают блюмс и, грохоча, втягивают его в свою пасть. Во все стороны брызжет огненная скорлупа окалины. Потоки воды, шипя и дымясь паром, омывают стальные челюсти. Через мгновение туша заготовки появляется на другой стороне блюминга, с изрядно помятыми боками, неузнаваемо похудевшая, вытянутая, заметно потускневшая. Валики конвейерной дороги несут ее прочь от стана, в темноту. Но, пробежав несколько метров, заготовка останавливается как бы в раздумье. Валики тем временем начинают вращаться в обратную сторону и снова увлекают стальной брус к блюмингу. Тут же появляются невидимые до поры до времени два массивных крючкообразных рычага. Они ловко поддевают заготовку своими мощными лапами, легко переворачивают ее с боку на бок, перекатывают чуть вправо, нацеливают на новый калибр. А валики продолжают свою работу, несут и несут заготовку вперед, к рольгангам. Снова раздается грохот стальных челюстей, бушует метель окалины, дымится пар, и на другой стороне блюминга возникает еще более обмятая и совсем неузнаваемая заготовка.
Мой взгляд прикован к конвейерной дороге, к тяжелому стану, к раскаленному металлу, ныряющему то с одной стороны, то с другой в пасть рольгангов. Туша блюмса на моих глазах в самое короткое время превращается более чем в десятиметровый четырехгранный желто-багровый брус. Гильотинный нож разрезает его на ровные куски. И новые заготовки – пища для средних станов – уплывают в темную глубину цеха, на склад готовой продукции. И сейчас же на светлой стороне блюминга возникает неуклюжая молочно-розовая туша, излучающая зной и свет. Цикл прокатки возобновляется.
Где же люди, прокатчики, по чьей воле грохочут рольганги, вращаются валики на конвейерных дорогах? Я поднимаю глаза и вижу над черной массивной клетью блюминга, в застекленной операторской кабине, на капитанском мостике, смуглолицего черноволосого чернобрового парня. Один-единственный капитан управляет такой могучей громадиной.
Как он похож на моего старшего брата Кузьму! Такой же строгий, с приметной горбинкой нос. Такие же сочные тяжелые губы. Такой же сосредоточенный умный взгляд. А может, это он и есть? Воскрес, чтоб поработать по-человечески, стать хозяином жизни. Если б свершилось такое чудо!..
Парень встречается со мной взглядом, улыбается, отрывает руку от рычагов управления, приветливо машет мне. И по этой улыбке я узнаю знаменитого волейболиста, прыгуна, непревзойденного «гасилу» Мишку Лукьянова. Как же он хорош в работе – с трудом распознал.
Я улыбаюсь ему в ответ, поднимаю руку над головой и слышу позади себя голос Лены:
– С кем это ты раскланиваешься, Саня?
– Тоже не узнаешь? Посмотри!.. Это же мой «соперник».
Лена сдержанно кивает мужу своей подруги, и мы покидаем цех.
– Ну, теперь куда?
– Пойдем к мартеновцам.
Молодежную газету сталеплавильщиков мы находим в большой безлюдной комнате с длинным столом посредине, накрытом кумачовым полотнищем, с плакатами на стенах, с огромным, от пола до потолка, портретом Владимира Ильича в красном углу.
Лена достает блокнот, карандаш и, озабоченно сдвинув свои бровки, приступает к изучению стенгазеты «Сталь и шлак». Интересно и мне, редактору паровозного «Гудка», заглянуть в зеркало сталеваров. Читаю передовую, стихи, рассматриваю карикатуры. Мое внимание привлекает небольшая заметка, жирно обведенная красным карандашом. Я читаю ее про себя и громко смеюсь.
– Ты чего? – с удивлением спрашивает Лена.
– Слушай!.. «В прошлую субботу молодые сталеплавильщики гуляли на свадьбе второго подручного сталевара Андрея Воробьева и лаборантки экспресс-лаборатории Клавдии Мирошниченко. Друзья и товарищи, профком и комсомольская ячейка нанесли молодоженам кучу подарков – стол, стулья, диван, занавески, ковровую дорожку, посуду и даже… детскую коляску… Молодежь веселилась всю ночь, а утром, в воскресенье, отправились на Магнит-гору встречать праздничное солнце… С добрым почином вас, комсомольцы мартеновского цеха!»
Я умолкаю, отрываю глаза от стенгазеты и смотрю на Лену. Лицо ее бледно, на переносице прорезалась хмурая морщинка, а глаза недоверчивые, насмешливые.
– Выдумщик ты, Санька, и… шантажист.
– Не веришь? Слово в слово прочитал, ни одного не прибавил. На вот, прочти сама.
Снял со стены одубелую от засохшего клея газету и всунул в руки Лены. Шуршит бумагой, читает, а я усмехаюсь и жду, когда она поднимет на меня глаза, – интересно, что они скажут мне. Очень интересно!
Лена все читает и читает… Пять раз можно было уже прочитать, а она… Я тихонько, но настойчиво тяну из ее рук газету, водворяю на место и вздыхаю.
– Ну, теперь поверила?.. Молодцы! Без всякой волокиты обошлись. Не понимаю, чего волокитничать, если любишь!..
Лена молчит. Теребит обтрепавшийся край рабочего платья и не поднимает глаз.
– Лена, – говорю я тихо и твердо, – посмотри на меня!
Она резко вскидывает свою белокурую гордую голову и, не мигая, строго, смело смотрит на меня прозрачными васильковыми глазами. Вот такой гордой, недоступной, красивой, смелой я увидел ее в первый раз у красного товарного вагона с жестяной дощечкой: «Станция Магнитная».
Да, смелая. Но и я не трус. Беру руку Лены, говорю:
– Лена! Я не могу больше так.
Она не краснеет. Наоборот, белизна суровым полотном въедается в ее щеки, всегда такие яркие, цветущие. Строго, пытливо смотрит на меня, спрашивает:
– Ты в этом уверен, Саня?
– Да! Да!!! А ты разве?..
Глаза ее опускаются, и бледность еще шире и глубже разливается по лицу. Теперь даже кончик носа побелел, будто схвачен морозом.
– Я?.. – шепчет она посиневшими губами и умолкает.
– Ну скажи, Лена, скажи!..
Чувствую, как рука ее, лежащая в моей, холодеет, каменно твердеет. Что случилось? Куда ушло тепло? Почему стоит рядом и все же такая далекая. Чем я ее обидел? Чем оттолкнул?
– Лена!
Молчание.
В отчаянии спрашиваю:
– Ты не любишь меня?
– Люблю…
– Так в чем же дело? Лена, Леночка!..
Целую ее неживые щеки, чужие губы, каменный лоб, непривычно жесткие волосы. Она покорно стоит, опустив руки, не шелохнувшись. И эта ее безучастность окончательно пугает меня.
– Лена, почему ты такая? Скажи!
Хлопает дверь, и в красный уголок врывается, внося с собой гул и шум подъемных кранов и завалочных машин, паренек в куртке из чертовой кожи, с синими очками на лбу, с густо опаленными скулами. Увидев меня и Лену, наши чересчур серьезные глаза и наши расстроенные лица, он вспыхивает так, что сталеварский загар его тускнеет, бледнеет, становится незаметным.
– Извиняюсь, конешно, пардон… – развязно, дурашливо, как клоун в цирке, ухмыляется паренек и торопливо отступает. Пятками вышибает дверь, исчезает.
А мы с Леной не смутились. Ни капельки. Ни на волосок не отшатнулись друг от друга. Стоим нерушимо, как статуи, смотрим глаза в глаза и думаем свою думу. Но так и не додумали.
Лена энергично встряхивает головой и поворачивается к двери.
– Пойдем, Саня!
Молча выходим из красного уголка, молча идем по бесконечному пролету мартеновского цеха.
Много раз я видел, как загружают шахтой мартен, как выдают сталь, как работают краны, машины, самопишущие контрольные приборы, как командуют тысячеградусным огнем сталевары… И все-таки сейчас смотрю на все это так, будто вижу первый раз. И Лена тоже не отрывает глаз от огня. Стоим. Молчим. Смотрим. Наверное, одно у нас сейчас спасение – бушующий, расплавляющий даже сталь огонь. Только он один может растопить ледяную стену, выросшую между нами. Да, да, это так. Вот рушится она, тает, растекается… Тепло… Светло…
Лена отрывает взгляд от мартеновской печи, поворачивается ко мне – глаза ее полны молочно-розового огня, жарко пылают, губы улыбаются.
– Саня, не сердись на меня, я… я не виновата… не могу иначе.
– Почему, Лена, почему?
– Потому что…
Грохочут в гигантском пролете цеха завалочные машины. Полыхают голубыми молниями электровозы, толкающие вдоль печей состав платформ с мульдами. Льется шлак. Льется сталь. Набатно трезвонят в колокола мостовые краны, несущие в своих клешнях ковши, полные жидкого металла. Сталевары и подручные туда и сюда бегают мимо нас. А мы с Леной стоим, прижавшись к тыловой ферме, поддерживающей крышу цеха, и говорим, говорим…