355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Авдеенко » Я люблю » Текст книги (страница 2)
Я люблю
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 11:00

Текст книги "Я люблю"


Автор книги: Александр Авдеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)

ГЛАВА ВТОРАЯ

Они приехали, когда почти все обитатели балагана были на работе. Им указали место на нарах, где спали Никанор и Остап. До сумерек сидели на узлах, в которых поместилось все их имущество, ни с кем не разговаривая, не раздеваясь. Черноглазая Горпина, закутанная в темный платок, в ватной кофте, в порыжевших стоптанных сапогах, с уже увядающим лицом, не отрывала взгляда от дверей. Прошел второй час, третий, четвертый, а она жует черствый хлеб, смотрит то на одну дверь, то на другую и ждет, ждет… И чем ближе к вечеру, тем чернее, глубже становились ее глаза, чаще вздрагивали губы.

Седеющая морщинистая Марина не томилась ожиданием. Подперев коричневой рукой голову, озиралась вокруг и зябко передергивала плечами. Казарма!.. Балаган!.. Закопченный сырой потолок, перекрещенный балками. Каменные стены. Пол кирпичный, в выбоинах, почернел от натасканной грязи, заплеван окурками, подсолнечной шелухой. Нары двухэтажные, человек на полтораста, а доски на них неструганые, рассохлись, кишат клопами. В маленькие оконца едва пробивается свет. Толстая веревка протянута из угла в угол через всю казарму, и на ней висят драные рубахи, портянки, лапти, какие-то лохмотья. Посредине на столбах, врытых прямо в землю, длинная плаха – стол. Около него две, тоже врытые в землю, длинные скамейки.

Затхлой сыростью тянет из каждого угла.

Бедна была Марина, не в хоромах родилась и выросла, а такой бедности все-таки еще не видела.

Конюшня это, скотский загон, а не человеческое жилье. И здесь они должны жить?

Любит Марина белую, будто из снега вырубленную, украинскую хату, а будет дневать и ночевать в сырой могиле. Любит синие цветы-васильки, наведенные на стенах, а будет с зари до зари смотреть на голый камень. Любит прохладный чистый глиняный пол, смазанный ровно, без бугорка и морщинки, как зеркало, а будет ходить по выщербленным кирпичам. Любит пышущую жаром, вытопленную кизяками печь, а суждено варить борщ вон на той цыганской жаровне. Любит вишню в цвету под окном хаты, а из окна казармы, вросшего в землю, виден только верх шахтной трубы. Любит криницу с прозрачной до дна водой, а будет пить вон из той кружки, прикованной цепью к железному баку. Любит собирать в лесу и в степи чудодейственные духовитые травы, цветы и коренья, а будет днем и ночью вдыхать едучую до слез вонь шахтерских портянок, лаптей. Любит чистоту, порядок, утреннюю свежесть, а тут… Любит аиста, хлопочущего в своем гнезде в зеленых ветвях тополя, любит запах коровьего навоза, любит звук молочной струи, бьющей в жестяной подойник… И все это должна навсегда позабыть. Да разве забудешь? Разве расстанешься с мечтой? Сорок лет мечтала Марина о своей собственной, белостенной, с васильками хате, о своем хозяйстве, о полных закромах золотого зерна, о тех долгих зимних вечерах, когда можно сидеть у горячей печки за прялкой или колотить в маслобойке сметану, собранную от богатого удоя собственных коров.

Тоска о несбывшемся больно сжимает сердце Марины, она закрывает глаза, чтоб не хлынули слезы…

Лишь Кузьма, глазастый, худой, босоногий, обгоревший до черноты хлопчик, не горевал. Бегал по балагану из конца в конец, хлопал дверьми, именуемыми «Здравствуй» и «Прощай», лазал по пустым нарам, пытался найти под отцовским матрацем те подарки, о которых сообщалось в письме.

Один из шахтеров дал ему большой кусок хлеба. Кузьма примчался к бабушке и матери, похвастался добычей, разделил ее на три части. Мать наотрез отказалась от своей доли, а бабушка Марина ела чужой хлеб и плакала.

Поздно вечером, когда в балагане зажгли коптилки и лампу, явились долгожданные. Мимоходом обнявшись с матерью, Остап бросился к жене, сорвал с нее платок. Рассыпались длинные и густые волосы. Горпина крутнула шеей, и черная грива, взметнувшись, покорно легла на плечи. Легонько оттолкнула мужа. Оттолкнув, сейчас же потянулась к нему, засмеялась. Засмеялась так, что все, кто был в казарме, посмотрели на нее.

Помолодела, расцвела.

Держа руку Горпины, Остап смотрел на ее пухлые, по-девичьи свежие, ярко-красные губы и шептал:

– Здорово, Грушенька! Здравствуй. Приехала, значит? Уж я так соскучился по тебе, так ждал…

Никанор стоял у порога казармы в рваной шахтерке, с обушком за поясом, в набрякших сыростью лаптях, чумазый от угольной пыли, и хмуро смотрел на сына и невестку: увидели друг друга и обо всем на свете забыли, – ничего, скоро вспомнят, что человек нуждается и в крыше, и в хлебе, и в соли, и в работе.

Маленькая, сухонькая, неприметная Марина тихонько сидела на узле с вещами, терпеливо ждала мужа.

Медленно, тяжко ступая, оставляя на кирпичном полу сырые следы лаптей, Никанор направился к нарам. Губы спрятаны в бороде и усах. Брови насуплены. Очи темные, грозные. Подошел, бросил на нары сумку с пустой флягой и железными зубками.

Горпина и Остап виновато отстранились друг от друга, чинно опустили руки.

– Здравствуйте, тато! – бойко проговорила Горпина и улыбнулась. – Приехали вот… насовсем.

Марина кротко, снизу вверх посмотрела на мужа, и ее давно бескровные, выцветшие губы прошептали:

– Доброго тебе здоровья, Никанор!

Он молча, скупым кивком головы поздоровался с родными, пнул мокрым веревочным лаптем мягкий узел, на котором сидела жена, усмехнулся:

– Ну, старая, значит, все свое хозяйство в одно рядно упаковала?

Марина всхлипнула, но сейчас же притихла под недобрым, властным взглядом Никанора.

Подбежал чернявый, как жук, – весь в мать – Кузьма, бесстрашно прижался к коленям Никанора. Один только он, по малолетству наверно, не боялся грозного деда. Никанор подхватил внука на руки, подбросил высоко, пощекотал бородой, всего измазал угольной пылью. Малыш весело смеялся.

Глядя на сына и свекра, разрумянившаяся Горпина радостно, до слез, улыбалась. Не отставал от жены и Остап – его скуластое, покрытое рыжеватой щетиной лицо сияло, как новый, только что отчеканенный пятак. И только одна Марина не хотела прогонять от своего морщинистого лица тревожную озабоченность, не могла расстаться с горькими думами.

Смыв с себя угольную пыль, Никанор сел рядом с женой, положил осторожно кулак на ее колено, насильственно улыбнулся, сказал:

– Ну, старая, так-то, значит: начали новую жизнь.

Марина прислонилась к Никанорову плечу и тихо, бесслезно заплакала.

Теперь мешать не нужно. Пусть выплачется.

* * *

…Отгородился дед со своим потомством в дальнем углу ситцевой занавеской. На рассвете Никанор и Остап уходили на работу, а Горпине и Марине все обитатели холостяцкого балагана – шахтеры и металлисты – сносили портки и рубашки на стирку. Женщины горбились с утра до вечера, брались за любую работу. Ловко и умело, с песней, прибауткой, а часто и с шуткой мыли и чистили балаган, обливали кипятком дощатые нары, белили каменные стены, настежь распахивали двери «Здравствуй» и «Прощай», проветривали, выгоняя из балагана застарелый дух шахтерских лохмотьев.

Недели не прошло, как поселились Марина и Горпина в балагане, а уже не узнать его. Закопченные стены стали белыми, как бы раздвинулись, а потолок взметнулся выше, не давит больше людей черной глыбой. Кирпичный пол вымыт до красноты, подметен и густо посыпан сизой травой-полынью, – ее горьковатый дух изгоняет всякую блошиную тварь, напоминает о привольной степи, о летнем солнце. Даже занавески, вырезанные из цветочной бумаги, умудрилась Марина повесить на балаганные окна. Все, к чему только прикоснется ее ладная, аккуратная рука, сверкает чистотой, утренней свежестью, делается приманчивым для глаза. И шахтеры и металлисты – все, даже самые бесшабашные головы холостяцкого барака, оценили труды и заботы Марины, все полюбили ее. И стар и млад, хохлы и кацапы, татары и белорусы звали ее не иначе как мамкой.

Весь день хлопотали женщины, а к вечеру, умытые, прибранные, отдыхали на каменном крылечке балагана, приветливо встречали желанных мужей-работников.

На вечерней заре, после гудка приходили Остап и Никанор. Садились за дощатый стол ужинать всей семьей. После ужина сейчас же отправлялись спать. Но сон долго не шел ни к старым, ни к молодым.

Остап, положив руку под голову, широко открыв глаза, тихо и складно рассказывал жене, какая у них хорошая будет жизнь, когда он станет горновым, а потом и мастером.

– Сорок, а то и пятьдесят карбованцев в месяц!.. Казенная хата… Каждую получку откладывай на черный день. И детьми можно обзавестись… не страшно.

Горпина, теплая, белолицая, с шелковыми волосами, темнеющими на подушке, прижималась к Остапу, крепко обнимала его сильными молодыми руками и, посмеиваясь, шептала:

– Зря ты набиваешь себе цену на завтрашний день. Твоей жинке и сегодня добре. Ни на шо не жалуюсь. Хоть дюжину детей тебе нарожаю.

Остап слушал жену и улыбался.

Никанор и Марина лежали на нижних нарах плечом к плечу, укрытые одним рядном и тоже перешептывались.

– Сегодня упряжка была никудышна, – сокрушался Никанор, – больше проел, чем заработал.

– А чего ж так? – осторожно, боясь не угодить мужу, спросила Марина. – Опять штейгер виноват?

– Уголек крепкий – не угрызешь. Эх, гадал, шо заработаю добре, до зимы выберусь из этой норы, а выходит… сиди тут, не рыпайся.

– Еще заработаешь, Никанор! Не житье нам тут.

– Да, не житье! – печально соглашался Никанор. – Пять годов живу в этих каменных стенах, и все, слава богу, никак не свыкнусь. Душно тут, ни воздуху, ни простору нема.

Марина добавила со вздохом:

– То правда. На волю хочется. В свою хату. Хоть яку б нибудь хатину построить!

– А гроши где взять? – трезвея, сердито перебил Никанор.

– Гроши?.. А может, хозяин подсобит?

Никанор долго молчал, скреб ногтями голые доски нар, сердито сопел в бороду. Потом повернулся к жене, тихо, неуверенно переспросил:

– Хозяин?

Через несколько дней Никанор, Остап, Марина, Горпина и Кузьма вошли в кабинет немца Брутта, долго и старательно закрывали за собой высокие двери. Никанор усердно натирал угол хозяйского стола, беспричинно щипал овчину шапчонки и выкладывал слова – желания, надуманные в бессонные ночи в отгороженном занавеской углу холостяцкого балагана:

– Карл Хранцевич, мы до вас всей семьей припадаемо. Я без греха роблю вам, так покорнейше прошу приют какой-нибудь, хатину. Совсем с жинкою, сыном и внуком хочу до вас на шахту перебраться.

Карл Францевич приветливо пушил щетку усов, перегонял широкими ноздрями душистый дым, улыбчиво щурил красные глаза и мягонько отвечал:

– Нет квартиры! Земли мало, людей очень много. – Хотел добавить что-то, но остановился, ждал…

«Нет квартиры…» Но почудилось Никанору в голосе немца обещание: следует лишь попросить его хорошо, и он облагодетельствует. Ему это ничего не будет стоить, а Никанору, его семье на всю жизнь радость.

Тошнота подступила к горлу Никанора. Он вспомнил голодное Приазовье и, больше не раздумывая, качнулся, упал на колени, пополз по блестящему паркету хозяйского кабинета:

– Карл Хранцевич, хоть халупу… без крыши, хоть одни камни!

Брутт подошел к Никанору, помог подняться и укоризненно сказал:

– Какой русский нищий! О, я имеет сердце! Мы помогай вам.

Никанор получил от хозяина разрешение занять кусок его земли на Гнилых Оврагах и построить там землянку.

* * *

И вот рыжий Никанор шагает окраиной поселка – широкоплечий, прямой, с гордо поднятой головой. Идет он по краю оврага, и тень его головы падает вниз, на откос. Руки крепко сжимают острую лопату. Ноги Никанор ставит широко, веско. Смотрит только вперед. На сердце цветет радость. Воскресенье на календаре, воскресенье и на сердце.

За Никанором следуют Остап с широкой лопатой-грабаркой, согнутая Марина с узлом вещей и раздобревшая полногрудая невестка с Кузьмой.

Гнилые Овраги – в конце длинных улиц городка-поселка, расположенного на холмах. По верху холмов просторно разбросались особняки, сады французских, немецких и бельгийских инженеров, управляющих шахтами, штейгеров, техников.

Ниже, на склоне, – улица бухгалтеров, старших служащих. Еще ниже живут конторщики и приказчики. А дальше, к самому оврагу, за высокими заборами с узорчатыми воротами, за кисейными занавесками ютятся древние поселенцы – шахтные десятники и все, кто хорошо, умело угождал хозяевам, помогал наживать им капитал.

Штейгер Брутт, молодой, белесый, краснощекий немец, покинул Германию лет пятнадцать-двадцать назад. Вместе с тысячами других искателей богатой наживы, французов, бельгийцев, англичан, – инженеров, машинных дел мастеров, – ринулся он в обетованную страну Россию, только-только завоеванную иностранным капиталом. Карл Брутт приехал с тощей мошной, денег едва хватило, чтобы приобрести небольшую шахтенку, где уголь поднимали из-под земли конным воротом. Была шахтенка в самом конце поселка Ямы. Называли ее Гнилая. В придачу Брутт получил замусоренные Гнилые Овраги. Одно единственное дерево – старая верба – росло там. Да еще терновник. За несколько лет поселок превратился в город. А маленький заводишко – в самый крупный на юге России завод. Расширялись шахты, рылись новые, и шахту немца, ставшую к этому времени одной из крупных, перекрещенную в «Веру, Надежду, Любовь», прижали к самому городу, к самому Гнилому Оврагу. Негде Брутту развернуться. Все занято, заселено. Пустуют только глиноземные места.

Задумал немец обжить Гнилые Овраги. А тут подвернулся дед – и хозяин кинул ему щедрую милостыню: кусок земли и несколько десятков горбылей.

Гиблое место. А рыжий забойщик Никанор бесстрашно идет верхом оврага, не клонит головы, не отступается.

Выбрал он клочок земли напротив солнца, у подножия старой одинокой вербы – веселое будет соседство. Отмерил ногами двадцать квадратных аршин и, не давая затихнуть заботе, перекрестился, вбил четыре костыля – на севере, западе, востоке, юге. Вот она, пришла долгожданная минута!.. Своя крыша будет над головой, своя! Дай тебе бог здоровья, добрый человек, Карл Хранцевич! Хоть и хозяин ты, а откликнулся на нужду шахтера.

Гордый и веселый, с лохматой головой и солнечным зайчиком в бороде, Никанор повернулся к жене, к сыну и невестке, озорно и властно взмахнул богатырской рукой:

– Хрисьяне, попросим у бога благословения!

Сорвал чубатую овчинную шапку. Толкнул на колени Марину, Остапа, невестку и сам стал. И четыре пары горячих губ жадно поцеловали землю, прошептали дружно:

– Господи, благослови!

Не почувствовали они жирной горечи глины и запаха падали – начали рыть землянку.

Не работал лишь Кузьма. Радовался он, что его выпустили на волю. До этого целые дни сидел в балагане. В пыльное окно видел только высокий бугор, по которому летели шахтные вагонетки.

А сейчас такой простор! Кузьма носится по склону оврага верхом на палке, ловит бабочек. На дне оврага бежит черный тощий ручей, а на откосах догнивают городские отбросы, мусор, ржавеет старое железо, блестит на солнце битое стекло. Интересно там!

Кузьма пробирается на свалку. Его не останавливают. Все забыли о нем.

Сколько всякой всячины раздобыл Кузьма в вонючих кучах! Душистый пузырек. Горлышко бутылки. Подкову. Пуговицу от солдатской шинели. Вилку с белой костяной ручкой. Блюдце с отбитым краем. Осколок зеркала. Набив карманы этим невиданным богатством, Кузьма пробирается дальше, в глубь оврага, сквозь бурьян и кусты терновника. В полумраке белеют обглоданные лошадиные ребра и сердито ворчат собаки. Глаза их горят по-ночному.

Солнце стыдится сюда заглядывать. Жарким днем Кузьме становится холодно. Он поворачивается, хочет бежать назад, к одинокой вербе, но не может найти дороги, застрял в терновнике – и кричит во весь голос:

– Мама!

Ему навстречу спешит перепуганная Горпина.

– Чего ты, дурень?

Он обхватывает колени матери, дрожит, просится домой, в балаган, там много людей, нет собак, светло, не страшно.

– Дом наш теперь здесь… под вербой. Иди, играй, не мешай!

Горпина вытирает сыну нос, дает доброго материнского шлепка под зад, и Кузьма снова остается один. Играть ему не хочется. Он садится под вербой на кучу холодной свежей глины, внимательно смотрит на отца и мать, деда и бабку, роющих яму, и на его смуглом чумазом личике появляется озабоченное тревожное выражение. Какой же это дом!..

Кузьма сползает вниз, в яму, хватает деда за штанину, спрашивает:

– Дедушка, кому вы такую большую могилу копаете?

Никанор испуганно разогнулся, темными от гнева глазами, задыхаясь, посмотрел на хлопчика.

Кузьма стоял перед дедом, ждал ответа.

Никанор бросил лопату, размахнулся и каменной ладонью ударил внука по губам.

– Замолчи, щенок!

Никогда не поднимал дед руку на Кузьму, часто, почти каждую получку баловал конфетой, пряником, а сейчас…

Рот Кузьмы обожгло что-то горячее и соленое, в голове зашумело, овраг завертелся, как карусель. Мальчик упал на прохладное дно ямы, заплакал.

Никто, даже мать не вступилась. И только вечером у костра, когда поели печеной картошки с солью, мать положила голову Кузьмы к себе на колени, пожалела, приласкала, прошептала, целуя в голову:

– Дурнем ты у нас растешь, Кузьма! Без дна и покрышки. Спи, цыганенок, спи!..

Засыпая, Кузьма слышал, как скрежетали лопаты, как гулко падала на отвал сырая тяжелая глина.

Не спят Никанор и Остап. Обогреются у костра, посмотрят на звезды и опять роют и роют.

Выше поднялось небо. Побледнели звезды. На листьях вербы заблестела роса. На востоке, над черной тучей Батмановского леса ручейком жидкого расплавленного чугуна выступила заря.

– Шабаш на сегодня! В шахту пора! – Никанор разогнулся, воткнул лопату в вязкую глину и начал натягивать на свое большое разгоряченное тело холодную, отсыревшую на ночном воздухе шахтерку.

Вечером, придя с работы, помылся, поужинал и опять схватил лопату.

Через три дня и три ночи вырыли яму, поставили стропила, накрыли их горбылями. Еще не хата, не землянка, но уже над головой есть крыша. Неказистая пока, в щели видны звезды, но все-таки это своя крыша.

Завтра Остап и Никанор с помощью жен намесят глины, перемешают с конским навозом и соломой, положат ее толстым слоем поверх горбылей. Ветер и солнце довершат их работу, сделают крышу железной – не размокнет она ни под дождем, ни под снегом. К воскресенью, гляди, и дверь заскрипит на железных петлях. Еще неделя-другая пролетит – и веселый дымок закурится над печной трубой.

Закурится непременно! Никанор стоит перед недоделанной землянкой, среди досок и вязкой глины, на пологом скате Гнилого Оврага, и видится ему, как валит в небо сизый пахучий дым, явственно слышится, как скрипит новая дверь. И хорошо, радостно на сердце Никанора. И хочет он поделиться с кем-нибудь своей радостью. Подхватывает на руки Кузьму, щекочет бородой его облупившиеся скулы.

– Вот видишь, Кузька, – крыша!.. А ты говорил… Эх, Кузя, и заживем же мы на новом фундаменте!

– Я не хочу, дедушка. Тут воняет. И собаки…

Помрачнел Никанор, закусил губу. Холодным свинцом налилась рука. Размахнулся, чтоб ударить Кузьму, но сдержался.

Столкнул внука с колен. Хмуро посмотрел вслед убегавшему мальчишке и подумал:

«Дикуном растет. И походка не наша, неродовитая, ишь, ступню як выворачивает. Надо прибрать к рукам».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Где-то совсем недалеко от Никанора бегут рельсы железной дороги, там стучат колесами красные вагоны, из дверей выглядывают бритые головы новобранцев. Их везут на Дальний Восток бить японцев.

Плачут матери, провожающие своих сыновей, рыдают жены, подвывают дети.

На заводе волнение, бастует прокатный цех, трубный, и начинается пожар в доменном.

Все это проносится мимо Никанора. Ничего видеть и слышать не хочет. Как и прежде, еще не утихнет гудок – бежит в шахту, первым спускается, первым получает наряд. Думая о своей землянке, отводит десятника в сторонку, просит:

– Гаврил Гаврилыч, уважь, определи уголек помягче… магарыч будет.

Десятник мнется, переступает с ноги на ногу, поднимает плечи.

– Оно, знаешь, не полагается. Карл Францевич взыскивает за такие поблажки штрафом, но тебе можно уважить. Иди в пятнадцатый забой. Только там, знаешь, не успели подкрепить…

– Ничего, я сам подкреплю, и саночников мне не присылайте, – радуется Никанор.

Не знает он, что ночью забойщик Коваль, посланный в пятнадцатый забой, вернулся в нарядную и заявил:

– Десятник, там работать нельзя: кровля бунит, того и гляди, засыплет. Крепление усилить требуется.

– Люди работали, а тебе нельзя?

– Нет, десятник, уволь, в пятнадцатом я не работник.

– Ну, так пойдешь домой, нам не надо лодырей.

– Зачем же так строго? Я правду…

– Довольно, – рассердился десятник. – Ребята, – обратился он к молча стоявшим вокруг в ожидании наряда забойщикам, – кто вызывается в пятнадцатый?

Шахтеры хмурили брови, молчали, вспоминая, как несколько дней назад в пятнадцатом забое рухнула тясячепудовая глыба породы и придавила забойщика Бровкина.

…Так и не нашлось тогда охотника в пятнадцатый, а Никанор пошел без колебаний. Он утешал себя: «Конечно, кровля там погана, зато уголь, як чиста земля, сам в руки сыпется, а обвала, если не зевать, не страшно. Я почую».

Обрадованный десятник позвонил хозяину, что лучший забойщик шахты пошел работать в пятнадцатый. А забойщики передавали новость друг другу, качая головами:

– Рыжий Никанор пошел в пятнадцатый…

– Жадный, черт лопоухий!

– Подавится.

Далеко пятнадцатый забой, в самом глухом углу шахты.

Обушок Никанора безостановочно, как увесистый маятник, качается в ловких, неутомимых руках его, клюет и клюет угольный пласт, добывает копейку за копейкой.

Ранний летний день, молодое солнце отправилось странствовать по кругу неба, плыли тучи, лил дождь, шумел ветер в ветвях деревьев, распускались цветы, пели птицы, в разгаре был базар, на пожарной каланче звонил колокол, звал гудок на обед, пылал закат, в церкви шло вечернее богослужение, зажигались фонари над дверями кабаков…

Все это там, наверху, над толщей породы, саженей триста выше головы Никанора. Здесь же, в забое, летний день протекает без всяких земных примет – в полумраке, при тусклом свете шахтерской лампы, в тишине.

И часа не прожил бы новичок в этой могильной тишине, в этом неживом полумраке, один на один со своими думами, – сбежал бы, сошел с ума или протянул бы ноги от страха. А Никанор жил, работал час за часом – все утро, обед, полдень. Упряжка близилась к концу, а он махал и махал обушком, не уставая, не замечая темноты, тишины, своего берложьего одиночества. Думы о землянке на Гнилых Оврагах придавали ему силы, терпение.

Хочется пить, но фляга давно пуста, скрипит пыль на зубах, душно. Вода далеко. Полчаса надо потратить, чтобы добраться к бочке. Жаль терять столько времени. Никанор ползет к сырой стенке и сухими губами слизывает горькие, с пороховым запахом капли.

За дверью вентиляционного ходка свистит и воет ветер, в соседнем обвале грызут гнилое дерево земляные крысы, стучат падающие на породу звонкие водяные слезы.

Нарубив кучу угля, Никанор впрягается в санки – узкий невысокий ящик на полозьях, окованных железом. На плечо накидывает хомут – широкую лямку из засаленного брезента. От хомута идет тяга – толстый канат. Он проходит по груди забойщика, по животу, между ногами и надежно крепится кольцом к крутому железному крючку санок.

Став на четвереньки с лампой в зубах, голый по пояс, Никанор набирает полную грудь воздуха, поднатуживается, упирается ногами и руками в почву забоя и, бросившись всем телом вперед, срывает санки с места. Не давая им остановиться, чтоб не «примерзли» к почве, тащит свою добычу по длинной норе ходка на свежую струю откаточного штрека, где его ждет пустой вагон.

Лямка глубоко, до багрового следа, врезается в плечо, в грудь, натирает пах, а в ладони впиваются стеклянные осколки угля, колени горят так, будто кожу с них стачивает наждачное точило, горячий пот струится по спине – терпит Никанор, не останавливается, тащит. Нет, не на что ему жаловаться. Он даже доволен, что, работая без саночника, натянет копеек сорок лишних в упряжку.

Когда в железные переплеты копра заглянула вечерняя заря, мокрая ржавая клеть выбросила Никанора наверх, на теплую летнюю землю.

Ох, как же тут хорошо! Мягкий ветерок, дующий от Азовского моря, – свой, родной ветерок, чуть-чуть полынный, горьковатый – сушит мокрую бороду, греет отсыревшие кости. Ноздри, забитые угольной пылью, сладко щекочет дух ночной фиалки и мяты. Растут они в палисаднике, под окном кабинета Карла Францевича. Листья на тополе тихонько переговариваются друг с другом. Вечерняя одинокая звезда подмигивает с заревого неба.

Вспомнил вдруг о землянке Никанор и засуетился, заспешил. Чуть ли не бегом спускался он по крутой шахтной лестнице.

Внизу, у первой ступеньки, увидел грудастую, краснощекую, разодетую шинкарку Дарью – Каменную бабу, прозванную так шахтерами за сходство с каменными идолами, торчащими из земли на вершинах степных курганов.

Увидел и замедлил шаг. Не раз он захаживал к Каменной бабе в гости, одалживался водчонкой и соленым огурцом.

Никанор приветливо смотрел на шинкарку, и слюна обжигала сухой рот. Ах, хорошо бы сейчас раздавить запотевший, прямо с холодного погреба, шкалик, промыть глотку, загнать на самое дно брюха угольную пыль. Хорошо, да нельзя пока. В другой раз…

Каменная баба выросла на дороге Никанора – румяная, как кипящая в масле пышка, с черным пушком на верхней губе, с толстыми сросшимися бровями. Мимо такой трудно проскочить, не зацепившись. Подала Никанору белую и пухлую, голую до локтя руку, расплылась в улыбке:

– Здорово, кум!

– Здорово, если не шутишь.

– Шутить при всем честном народе не умею, не привыкла.

– Ну и дура, значит. Шуткуй при народе, а плачь в одиночку.

– В одиночку я лучше буду милого любить. – Каменная баба прижмурилась, закрыла толстощекое лицо уголком цветастого кашемирового полушалка.

Никанор оглянулся, – не слышал ли кто из шахтеров слов шинкарки?

– Аль боишься меня, любезный кум?

– А чего мне тебя бояться? Без хвоста, не ведьма. И не рогатая.

– Если не пужаешься, так заходи, угощение приготовила.

– Грошей нема в кармане. Дай дорогу, Дарья!

Она не уступала, напирала грудью на Никанора.

– В получку отдашь. Пойдем?

– Не отдам, кума, прогоришь. – Никанор твердой рукой отстранил шинкарку.

– Куда ж ты… домой спешишь? – Горькая обида и насмешка звучали в ее голосе. – Скажите, пожалуйста! Домом, голодранец, обзавелся!

– Брысь, паскуда! – Никанор изо всей силы хлопнул Дарью по мягкому, мясистому заду и, широко шагая, ушел, сопровождаемый визгом Каменной бабы.

– Рыжий бугай! Захребетник проклятый… Пять лет жрал мой хлеб, пил мою водку…

Шагал Никанор и незлобиво посмеивался, – ветер воет, собака брешет…

Недружный бабий хор встретил Никанора за шахтными воротами:

– Пирожки, горячие пирожки!

– Борщ, борщ!.. Густой, железной ложкой не провернешь.

– Лапша, лапша…

– Жареная требуха! Печенка!

– Семечки! Кому семечек?

– Леденцы, тянучки, марафет, пряники, петушки на палочке!

– Махорка! Самосад!.. Папиросы «Шуры-муры», «Цыганочка»! Спички! Курительная бумага!

Бабы со своими кастрюлями, закутанными в тряпье, сидя на низеньких скамейках, пытались остановить Никанора. Безногий торговец табаком стучал костылями, привлекая к себе внимание.

Все готовы дать в долг Никанору, только заикнись, попроси. Но он молча, важно прошел мимо, скрылся в темноте.

Пять лет возвращался с работы одной дорогой, знал ее, как собственную ладонь. На ощупь, с закрытыми глазами добирался, бывало, в балаган.

А теперь надо привыкать к новой тропке. С хорошим быстро свыкаешься. Новая дорога лучше прежней – далеко с нее видно. Сразу же от шахты она круто взбирается вверх, вьется по краю города, мимо питейного заведения Аганесова, по твердому косогору и выходит к Гнилым Оврагам, к родному огоньку.

На свежем глинище Марина с Горпиной разложили жаркий костер. Над ним на железной рогулине висит закопченное ведро с пахучим борщом. «Молодцы, бабы, свежака приготовили».

– Здорово, хозяйки! – весело, как весенний гром, грянул Никанор.

Неправдоподобно огромный, весь черный, – только одни белки светятся, – в чавкающих лаптях, вырисовываясь на заревом небе, он спустился с обрыва, бросил сумку с пустой флягой и зубками, ревнивым глазом окинул свой клочок земли – что на нем успели сделать бабы, пока он был в шахте? Поодаль вырыта неглубокая яма, натаскана со дна оврага вода, где-то раздобыт ворох соломы и собрана на дорогах куча конского навоза.

– Добре постарались! – вслух похвалил Никанор жену и невестку.

Пока он мылся, пришел с работы и Остап, рыжий от железной руды. На скулах и носу багровые пятна. Брови и ресницы подпалены. Обут в деревянные колодки с брезентовым верхом. На плечах куртка из «чертовой кожи», прожженная в нескольких местах.

За целую версту угадаешь в Остапе человека, панибратствующего с огнем, с жидким чугуном.

Остап не спешит смыть с себя копоть, ржавую пыль, сбросить «чертову кожу». Он гордится этими приметами, заводского рабочего, имеющего добрую горячую профессию. Чугунщик!

– Ну, сынок, не прохлаждайся, не корчь из себя рукобелого пана, – добродушно ворчит Никанор, – умывайся, похлебай борща и айда месить глину.

После ужина, подбавив в костер дровишек, все четверо принялись за работу. Марина и Горпина таскали воду, лили ее в яму ведро за ведром. Остап бросал туда глину, навоз и солому. Никанор высоко, дальше некуда, засучив штаны, прыгнул в котлован и начал своими сильными ногами, густо обросшими рыжим волосом, месить. Вслед за отцом спустился в яму и Остап. Дружно шли по кругу, меняясь местами – то Остап дышит в затылок Никанору, то Никанор наседает на Остапа.

Бродя по желтой вязкой грязи, растаптывая тяжелые комья, Никанор прикидывал в уме, хватит ли глины на крышу и нельзя ли выкроить ее малость на саманный кирпич, нужный для крепления дверной рамы.

Чавкает скользкое холодное месиво, потрескивает на костре сухой терновник, летят в небо искры, вьются вокруг огня мотыльки, угасают одна за другой звезды, короткая ночь близится к концу, а Никанор и Остап все ходят и ходят по кругу, увязая в загустевшей грязи, с трудом вытаскивая из нее ноги.

Наконец Марина достала из ямы немного глины, растерла ее ка ладони, озабоченно нахмурилась и вдруг, распустив все морщинки на лице, радостно объявила:

– Хватит, в самый раз!

Никанор выкарабкался из ямы, ребром ладони соскреб с ног тяжелую липучую грязь, вскинул бороду к небу.

– Развидняется!.. Слава богу, до гудка свое отшагали, управились!.. Как, сынок, заморился?

Одна заря робко, огненным родничком, тлела на востоке, над Батмановский лесом, другая буйно разгоралась на севере, над заводом.

Остап не откликнулся на слова отца. Стоял в яме по колена в грязи, с темным от бессонной ночи, от тяжелой работы, заляпанным глиной лицом, с глубоко запавшими глазами, бессильно уронив длинные руки. Стоял и, глядя на заводское зарево, беспричинно улыбался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю