Текст книги "Беломорье"
Автор книги: Александр Линевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
– Не коротать мне с вами век, Савелий Михеич, – прощаясь, сказал Туляков, – А.Мишку не доводи. до греха.
Туляков еще раз с чувством пожал по-старчески холодную руку, и старик ответил ему тем же.
«Ну, Мишка, твое дело выгорело!» – подумал Туляков, заметив, что из-за угла соседней избы то и дело встревоженно выглядывает парень. Проходя мимо него, ссыльный утвердительно кивнул головой.
– Только не надоедай ему, – посоветовал Григорий Михайлович. – Жди, пока старик сам скажет, а Дуняшке отпиши, что дело налаживается. Почтарь послезавтра из волости поедет…
– О-ой, Михалыч! Ну скажи: бросайся за меня в прорубь, что ли, – вот ей-богу, не задумаюсь, брошусь! – шалея от радости, торопливо говорил Мишка.
Григорий Михайлович вернулся к себе в самом хорошем настроении. Впереди было много дела. Но прежде чем перейти к делам, как называл Туляков ответственные письма и чтение вновь полученных газет и книг, пришлось заняться хозяйством: налить керосину в лампу, растопить печь и сварить еру.
Савелий Михеич приспособил для жилья Туликову новую баню: повысил ее на четверть венца и вместо обычной для бани каменки смастерил плиту с железной трубой. Предбанник перегородили, получилась удобная кладовка.
Заботливый Савелий Михеич всегда брал Тулякова на артельный лов рыбы, а также на охоту за лосями, проводимую тайком от властей. При дележке артельной добычи политику выделяли пай. В полумраке кладовой всегда стоял большущий мешок сушеной рыбы, сущика, а на полке стыли куски жирной лосины. Хлеб ссыльному пекла жена Савелия Михеича, и, может быть, потому купленный Туликовым мешок муки был неестественно долго неисчерпаемым.
Набрав в котелок сущика, Туляков вернулся в комнату и затопил плиту. Когда порядком надоевшая пшенная каша с разваренной рыбой была проглочена, Григорий Михайлович запер входную дверь, зажег лампу, хотя было еще светло, и плотно занавесил окно.
Прежде всего Туляков занялся письмом Двинского, с которым они, не зная друг друга в лицо, переписывались четвертый год.
Туляков понимал – Двинской был революционером лишь в том смысле, что был искренним противником царского строя. Не связанный ни с одной революционной организацией, Двинской пока не вышел из «людского фонда», откуда одни выходили социал-демократами, другие становились анархистами, трудовиками и им подобными.
Туляков давно убедился, что Двинской ничего не читал из подлинно революционной литературы. У Туликова хранилась переписанная Фединым рукопись Ленина «Что делать?» Чтобы направить мысль Двинского по верному пути, пожалуй, стоило переписать эту большую работу и переслать ему в Сумский Посад.
Поскрипывая сапогами и накручивая на палец конец пояска, Туляков в раздумье ходил по комнатке – шесть шагов от одного угла до другого, – припоминая отдельные фразы из писем Двинского.
«Прежде всего, ему нужно прочесть «Что такое «друзья народа», – думал Туляков. – А без этого он все равно останется героем-одиночкой, занятым облагодетельствованием масс».
Рукопись «Что такое «друзья народа» имелась у Федина, которому было нетрудно попасть в Сумский Посад, где жил лечивший его земский врач. Уже давно настало время серьезно заняться Двинским, и хотя этот промах был скорее всего оплошностью Федина, жившего от Двинского всего лишь в шестидесяти верстах, а не Туликова, отделенного от Сумского Посада пятьюстами верст, Григорий Михайлович все же мысленно отчитал себя за небрежность.
Значительно сложнее был вопрос о задуманной Двинским промысловой кооперации. Что лучше – сразу пресечь эту затею или провалом этой затеи показать ошибку не только Двинскому, но и всей рыбацкой бедноте? Рыбакам, не имеющим своих снастей, казалось: «Был бы у меня батюшка невод, вот бы я зажил!» Не доказать ли им, что невод не освободит их от кабалы? Когда сам покрутчик скажет соседям: «Невод нам не спасение», – тогда беднота скорее включится в революционную борьбу.
Как бы хотелось сейчас повидать товарищей по партии, обсудить этот сложный вопрос и уже затем сообща выработать решение. Оставалось написать письмо Федину. Туляков присел к столу и крупным, словно детским почерком – пожизненным следом позднего обучения грамоте – стал исписывать один лист за другим.
Второе письмо не требовало раздумья. Учитель Власов из Шуерецкого писал, что «Южанин» зовет его перебраться к себе. Под кличкой «Южанин» подразумевался старый пилостав сорокских лесозаводов, Иван Никандровнч. Туляков без колебаний подтвердил вызов старика. На сорокских лесозаводах постепенно сплачивался рабочий коллектив, и Власов был там нужнее.
Третье письмо оказалось из Кеми и, возможно, было ловушкой. Кто-то просил выслать «что-нибудь почитать, чтобы разъяснить людям получше текущие события». Письмо было отправлено почтой и даже заказным. Пришлось пояснить неизвестному адресату, что в карельской деревушке нет библиотеки, зато в Кеми, возможно, кто-нибудь поможет ему.
Но вот с делами покончено. Оставалось сугубо личное. В одной из трех присланных книг, несомненно, где-то лежал листок, исписанный мелким каллиграфическим почерком. Такой листок, конечно, нашелся. Писала Нина Кирилловна – учительница, старательно снабжавшая его книгами.
Они виделись лишь один вечер, когда жандарм вез Туликова в эту карельскую деревушку. Лютый мороз загнал путников на ночевку в село Ковду. Жандарм ушел гульнуть к местному богачу, а Туляков понес записку от Федина к Нине Кирилловне, молоденькой девушке, третий год учительствовавшей в местной школе. Надо было с ее помощью наладить почтовую связь, минуя земскую почту. Сильно захмелевший жандарм заночевал у богатея, и Туляков имел достаточно времени, чтобы поговорить с девушкой.
Ни он, ни она не думали в тот вечер, что встреча окажется решающей в жизни учительницы. Она нашла свою цель – снабжать Туликова книгами и ждать его освобождения. За все эти годы они не обменялись и строчкой о личной жизни. Но обоим было уже давно ясно, что наступит день, когда они будут вместе.
Однообразная жизнь учительницы в таком захолустье, как Ковда, заполнилась заботой о заброшенном в глухомань ссыльном. Каждый месяц получал он нужные книги. Жандармы не предвидели, что найдется человек, который годами будет носить одно платье, станет отказываться от выезда в отпуск к родным и, экономя во всем. копейки, не пожалеет рублей на выписку Тулякову книг…
Ответ писался также медленно, как читалось письмо. Почти всем, даже мало знакомым, Туликов писал на «ты», но это слово, столь естественное в кругу революционеров, казалось неподходящим в письмах к ней. Они писали друг другу только на «вы», и такое обращение, обычно отчуждающее и словно холодящее, не уменьшало теплоты тона их переписки.
Когда письмо было окончено, Туляков принялся за чтение номеров газеты «Звезда». Зажатой в тиски царской цензуры рабочей газете приходилось о многом писать иносказательно.
В номере от 6 января 1912 года в «Звезде» было помещено окончание большой статьи В. Фрея «Избирательная кампания в Четвертую Государственную думу». В этом же номере приводился ряд корреспонденций с мест о небывалом в прежнее время оживлении среди рабочих и об интересе их к выборам в думу.
Просмотрев газеты, Туляков без шапки и полушубка бросился в лес. Выдернув приземистую елку, он раскопал снег и вытащил из тайника жестяной ящик из-под печенья, называемый им «сейфом». В нем, в числе прочих бумаг, хранились разрозненные номера «Звезды» за прошлые годы.
Вернувшись в избушку, Григорий Михайлович разложил газеты по полу и начал сравнивать эти, уже пожелтевшие листы бумаги с полученными сегодня. Долго слышалось шуршание перевертываемых и снова складываемых номеров. И вдруг Туляков громко произнес заключительные слова только что прочитанной прокламации:
– «Итак, за партию, товарищи, за возрождающуюся нелегальную Российскую социал-демократическую рабочую партию!»
Никто не ответил ему. Тишина, томительная и гнетущая, царила в домике.
Там, в городах, на заводах – друзья и борьба, там – партия, в эти дни так нуждающаяся в своих членах…
Здесь, в выбеленной комнатке, – одиночество. Завтрашний день не будет отличаться от вчерашнего… По воле врагов революции его вынудят просидеть здесь еще три года!
Поставив ногу на табурет и упираясь локтем в колено, Туляков задумался. Немного потребовалось времени, чтобы принять решение, ясное и непоколебимое. Ом снова взял перо и, на этот раз торопясь, словно боялся куда-то запоздать, стал покрывать лист бумаги неровными строчками:
«…Хочу сняться, – писал он комитету. – Мне осталось три года до конца срока. Сами понимаете, что преступно терять попусту столько времени. Очень прошу согласия на побег и соответствующего содействия. Явка возможна с открытием навигации».
Туликова охватило такое нетерпение, что он не в силах был оставаться в комнате. Быстро одевшись, он толкнул дверь на улицу. В смутно черневших избах, раскинутых по пригоркам, не мерцало ни единого огонька. Не слышалось голосов молодежи на вечоре. Значит, была уже поздняя ночь.
Только на севере, и только зимой, бывает такое беззвучие: ни посвиста ветра, ни шуршания ветвей. Тишина словно придавливала землю. Туляков присел на пень, вслушиваясь – не раздастся ли хоть какой-либо звук? Опять вспомнились огни завода, непрерывный грохот машин, заглушающих человеческие голоса… Всем дорого время, каждый занят делом. Без конца чередуется множество событий – мелких и крупных… Вскоре на заводах будет решаться судьба России. Принятое им решение о побеге было несомненно правильным…
Туляков вернулся домой, деловито просмотрел полученную корреспонденцию и сел за ответ Двинскому.
Туляков решил отправить ему один из только что полученных номеров газет.
«…возможно, что этой газеты у тебя еще нет, – писал он. – О задуманном тобою деле в письме многого не скажешь. Пишу твоему соседу, у нас с ним мысли обычно схожи. Прошу его побывать у тебя.
Не кажется ли тебе, что, будучи в отрыве от всех, ты не сделаешь большого и действительно нужного дела? Ты, конечно, помнишь рассказ в букваре о сломанном прутике и о венике из таких же прутьев, который не так-то легко сломать?
Если поймешь, о чем я говорю, – напиши, и я помогу тебе».
Заклеив письмо в самодельный конверт, Туляков карандашом поставил на нем номер, под которым в списке значился Двинской, и подчеркнул цифру. Нина Кирилловна сотрет отметку, напишет адрес и отправит его с оказией.
Туляков уже стянул сапоги, собираясь ложиться спать, как вспомнил, что «сейф» не вынесен в лес. Пришлось одеться, закопать его в тайник и уже затем лечь спать.
Но заснуть не удалось. Листовка «За партию!» и прочитанные газеты взволновали его. Было мучительно трудно лежать, переворачиваясь с боку на бок. Григорий Михайлович оделся и вышел из избушки. Стыла та особенная тишина, которую невозможно представить тому, кто не был зимой на севере.
Видимо, было уже часа три ночи, так как где-то кукарекнул петух, откуда-то издалека ему торопливо ответил другой, совсем рядом прокричал третий, и вот уже по всей деревне началась перекличка. «Петушиная обедня» – пришли на память Тулякову слова матери. «Где она? Жива ли?» – подумалось ему, и, как всегда бывало при мысли о матери, он ясно представил себе маленькую, словно ссохшуюся старушку с озабоченным лицом, только и думающую о том, как бы прокормить семью и поменьше истратить на покупки.
Казалось, что петухи никогда не кончат свою перекличку. Их пение напомнило Тулякову дни его молодости в рабочей слободке Тулы, навсегда минувшие для него полтора десятка лет назад, после внезапного увольнения с завода и отъезда в Питер на заработки.
За несколько лет распалась семья Туликовых: среднего брата забрали в армию, и что-то с ним там стряслось, сестру увез куда-то в Сибирь муж, младшего Степана арестовали в девятьсот пятом году, и ходил слух, что он умер от скоротечной чахотки. Ослепшая мать собралась в Питер к своему старшему – Григорию, но он сидел тогда в «Крестах». Что стало с ней?
Занятый этими мыслями, Туляков все дальше и дальше уходил от поселка. Под равномерный хруст снега думалось как-то особенно четко. Словно на экране кинематографа год за годом проходила его бурная, беспокойная жизнь. Вспомнились люди, не похожие один на другого ни лицом, ни характером, поющие хором одну из любимейших в тюрьме песен:
Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами,
Грозите свирепой тюрьмой, кандалами,
Мы вольны душой, хотя телом попраны…
Выступ скалы, вплотную подступивший к дороге, подсказал Тулякову, что он далеко отошел от селения. Нужно было возвращаться обратно.
Войдя к себе, Туляков, не зажигая лампы, разделся. Прогулка по свежему воздуху успокоила его, и он быстро заснул.
Наступило воскресное утро. Скрипнула дверь, и в баньку вошел мальчуган – внучонок Савелия Михеича. Осторожно, чтобы не разбудить политика, он поставил на стол праздничную стряпню – рыбник и десяток неостывших калиток.
Заметив, что Туляков не спит и смотрит на него, мальчуган спросил:
– Сей день беседовать будешь?
– А разве сегодня беседный день?
Беседными днями были воскресенья, когда работать считалось грехом. В полдень, после обеда, в школу сходились любители послушать беседу политика. Туляков обычно рассказывал о жизни в разных странах. Две темы – «Как и где люди живут» и «Какие дела когда были» – оказались наиболее любимыми как стариками, так и молодежью.
На этот раз Туляков решил посвятить беседу происшествиям текущего момента. Листовку «За партию!» он захотел пересказать как можно доходчивей, чтобы основная мысль – о воссоздании рабочей партии – стала понятной каждому.
Пощипывая левой рукой короткие усы, Туляков фразу за фразой выписывал основные положения листовки. Кончив конспект, он принялся за еду. Воскресная стряпня жены Савелия Михеича избавляла от нудной необходимости растапливать печь и варить обед. Закусив, Туляков стал подбирать из полученных номеров газеты корреспонденции с мест, доказывающие, что оживился интерес к политическим вопросам среди рабочих и крестьян.
Вдруг в комнату вихрем влетел внучонок Савелия Михеича.
– Собрамшись! – выкрикнул он.
– Не так сказал, – заметил Туляков, засовывая в карман полушубка конспект и газеты.
– Опять позабыл, Григорий Михайлович… Ан-нет, вспомнил, со-бра-лись, – нараспев произнес мальчуган.
– Вот и получилось! Пошли.
Наклонив в дверях голову, Туляков перешагнул порог. Паренек бережно прикрыл за собой дверь и прислонил к ней батог в знак того, что хозяина нет дома.
Здание школы находилось на противоположном конце селения и, в отличие от раскинутых по пригоркам изб, было выстроено у самой дороги.
Направляясь в школу, Туляков заметил темнеющие на снегу фигуры людей, идущих в том же направлении. «Бабушкин рассказывал, что Ильич в середине девяностых годов начинал свою борьбу с работы в кружках из шести-семи человек, – вспомнил Туляков. – Важно так распропагандировать слушателей, чтобы они сами стали агитаторами… – думал он. – В этом все дело. Хорошо было бы также кое-кого из парией на ковдский завод отправить, да беда – старосту в этом деле не обломать, хотя до бесед он первый охотник».
Действительно, когда Туляков вошел в школу, в переднем ряду за средней партой уже сидел Савелий Михеич с сыном. Сын был такой же, как отец, бородатый и казался скорее его братом. «Уже поседел весь, а все еще не смеет отца ослушаться и тащится вслед за ним, – улыбнулся Туляков, – минут через пяток начнет клевать носом, не в отца пошел. Туповат». В передних рядах вместе со старостой сидели бородачи, на задних скамьях разместилась молодежь.
– Сегодня расскажу вам про нашу землю, какие на пей дела творятся, – начал Туляков. Он решил вначале прочесть статью о голоде.
– «Снова голод, как по-прежнему, в старой России до 1905 года. Неурожаи бывают везде, но только в России они ведут к отчаянным бедствиям, к голодовке миллионов крестьян», – начал чтение статьи Туляков.
Слова «снова голод» насторожили всех. Это бедствие было нередким гостем севера, и его боялись, пожалуй, более всего. Голод для трудового крестьянина означал разорение хозяйства, восстанавливать которое приходилось затем десятилетиями, пока очередное бедствие вновь не разоряло его.
После слов: «крестьяне за бесценок распродают надел, скот и все, что только можно продавать», – послышались вздохи и произнесенные по-карельски слова сочувствия пострадавшим от неурожая. Каждому, кто слушал чтение, вспоминались горестные годы, когда приходилось жевать лепешки из толченой сосновой коры, перемешанной с мукой.
– «…Ограбили так, что они пухнут от голода, едят лебеду, едят комья грязи вместо хлеба…»
– Как мы годов пять назад соснову кору глодали, – пояснил вслух Савелий Михеич, бросая искоса взгляд на сына, не задремал ли. Но тот знал, что такое голод, и на этот раз сон не сковывал ему веки.
Туляков взглянул на задние парты, где сидела молодежь. Там тоже не спускали с него глаз. Последняя голодовка и им была памятна не менее, чем отцам.
– «…Только в свержении царской власти… лежит выход… к избавлению от голодовок, от беспросветной нищеты», – закончил чтение статьи Туляков.
Статья помогала перейти к изложению прокламации «За партию!» Туляков рассказал о трудном пути партии, которую с самого начала ее появления преследовали власти и много лет пытались развалить предатели революции – меньшевики. Бросая взгляд то на листовку, то на конспект, Туляков рассказывал, почему у рабочих и крестьян пробудился интерес к политической жизни и какие задачи стоят сейчас перед партией.
– «…Пусть станки объединяют рабочих в одну армию эксплуатируемых, пусть те же станки спаяют их в единую партию борцов против насилия!» – читал Туляков. Закончив чтение, он напомнил присутствующим некоторые происшествия из их жизни.
Все они помнят Андрея, среднего сына Савелия Михеича, загнанного на каторгу; всем известна жалкая участь поморов, закабаленных своими хозяевами, а те, кто побывал на ковдском заводе, помнят, конечно, обсчеты мастеров.
– Верно, Михалыч, повсюду на белом свете неправда, – громко подтвердил Савелий Михеич, – а все потому, что позабыли люди бога и пошли в никонианскую ересь!
Пришлось на ходу перестроить беседу и, не споря со стариком, рассказать, что еще до появления христианской веры на земле римские язычники угнетали своих рабов, а затем попы, лицемерно именуя себя «слугами бога», стали такими же врагами народа, как царь и его приспешники.
По выражению лиц некоторых парней Туляков понял, что им хочется кое о чем расспросить его, но присутствие стариков сковывало им язык. «Придется сегодня на вечóру зайти, – решил Туляков, – до чего же они стариков боятся!»
Поздно вечером, протапливая на ночь печь, Григорий Михайлович обдумывал, что путного было им сегодня сделано. Славно прошел день. Кое-кто из слушателей передаст другим его слова… И когда грянет революция, тогда даже в этом медвежьем углу людям будет ясно, в чью грудь нужно направить солдатский штык.
Через день заехал старый почтарь и, как всегда, положил за пазуху написанные Туляковым ответы.
Жизнь снова пошла в однообразно размеренном ритме. Три новые книги помогали коротать заметно удлинившиеся дни. Но не было прежнего спокойствия: ведь в Питер уже шло письмо с просьбой одобрить побег. Нет-нет да и мелькала мысль: «Дойдет ли запрос? Не затеряется ли ответ?»
Глава третья
1
Неоднократные попытки приезжих предпринимателей устроить на лесозаводе общественную столовую или, как они говорили, кухмистерскую для холостых и бездетных рабочих всякий раз оканчивались неудачей. Непреодолимым препятствием оказывался обычай кормиться артелью. По установившейся традиции в бараках для одиноких хозяйство вела какая-либо женщина из местных, чаще всего девушка на выданьи. Ей надлежало топить печи, подметать, стирать белье, готовить еду.
Молодым поморам отвели половину только что выстроенного барака. К удивлению многих старожилов, стряпухой к ним поступила дочь пилостава Надя, с немалой настойчивостью сразу же приучившая всех парней звать ее Надеждой, а не Надей или Надькой. Заводские посудили, порядили и наконец решили, что старик решил выдать дочь замуж; дорога стряпухи известна – слюбится с кем-нибудь из своих подопечных и выйдет за него замуж.
Из двенадцати молодых поморов только двое ушли на завод с согласия отцов; этих парней родные снабдили всем необходимым, вплоть до постельных мешков для соломы. Остальные же, подобно Ваське Боброву, «отбились от дома силком», и потому у них не было даже полотенца.
Однако ребятам повезло. Пилостав, которого все на заводе звали Никандрычем, настоял в конторе, чтобы первые месяцы расчет с новопринятыми производился понедельно. Его дочь была на редкость практичной стряпухой, и месяц спустя койку каждого пария покрывало толстущего сукна одеяло, на котором лежало по ватной подушке. На окнах и в простенках краснели вырезанные из глянцевитой бумаги «кружева», а на столе, украшенном голубенькой клеенкой, блестели кружки, ложки и три металлических блюда. Надеждин барак стал наряднее других.
Настало время ребятам приодеться. Стыдно было стоять парням в стоптанных, заплата на заплате, валенках рядом с заводскими щеголями в скрипучих начищенных сапогах. Нужна была каждому парню и яркая сатиновая рубашка и цветной с кистями поясок. На вечóрах поморы робко жались друг к другу, стыдясь своей нищеты и не решаясь войти в круг танцоров. Возвращались в барак понурые и молчаливые. А вскоре пасынок биржевого мастера, форсун и насмешник Толька Кянъгин, сложил про них такие обидные и забавные частушки, что хоть носа не кажи на воскресную танцульку!
Надя была в курсе всех дел своих подопечных. Ловко чередуя овсянку с ухой из тресковых голов, она успешно помогала им копить деньги на «наряд», который решено было приобрести одновременно, чтобы всей артелью – сам-двенадцать – одетыми во все новенькое явиться после обедни на воскресную гулянку. А для этого надо было немало денег.
Как-то Васька на большом листе бумаги нарисовал фигуру человека и прибил рисунок на стену. «Пусть висит для наглядности», – пояснил он. И как только у ребят оказалось достаточно денег для покупки сапог, он старательно зачернил на рисунке ноги. Теперь оставалось скопить деньги на брюки, пиджак, рубашку, поясок и фуражку.
В одно из воскресений Васька под радостный галдеж артели зачернил на рисунке грудь, – у ребят появились праздничные из белого сатина рубахи. Но радость парней была недолговременна.
На следующий вечер Надя, разливая по мискам уху, рассказала, что приходил бородач, полюбовался горницей, спросил, где Васьки Боброва койка, пощупал одеяло, помял подушку и, что-то бормоча, ушел.
Васька сразу понял, что приходил его отец. Синяк под глазом уже давно бесследно прошел, но память о нем все еще камнем лежала на душе. Ушла стряпуха домой, и весь вечер прошел у ребят в разговорах об отцах. Доброго о них было сказано мало.
На следующее утро, когда все собрались идти на биржу, в дверях показался старик Бобров. Стараясь не глядеть на недружелюбные лица молодежи, он сдавленным голосом сказал, что пришел поговорить с Васькой по делу. Парень нехотя остался в бараке, искоса поглядывая на незваного гостя. Вслед за парнями, жалостливо глядя на Ваську, вышла и Надежда.
Нетрудно было догадаться, что отец пришел за деньгами. Парень твердо решил не давать ни копейки, помня принятое артелью решение: всем одеться одновременно.
После неловких фраз о нарядной горнице, сопя и запинаясь, отец заговорил о тяжелом своем житье.
– Не дает Федотов мне больше забора! Велит тебя домой вести. И на твое имя сулит забор открыть… Что же мне делать?
«Опять драться будет?» – нахмурился Васька. Но здесь отец был не у себя и потому не казался таким страшным. «Сам бить не стану, а отбиваться буду!» – подумал Васька, боязливо поглядывая на костлявые руки отца.
Дожидаясь ответа, отец понурился, и только сейчас Васька заметил, как сильно он исхудал и состарился.
– Мать ладит швейну машину продать. А ведь ею, сам знаешь, все чего-нибудь да добывала, – еле шевеля губами, проговорил старик Бобров и опять умолк.
– Мне отсюда, батя, не уходить, – решительно ответил Васька. – Дедка за свой век хоть дом поставил, а ты-то и прожить не в силах! Это ли житье завидное?
– У отца я один был, – словно в чем-то виноватый, еще сильнее понурился Бобров, – а у меня вон сколь детей народилось. Одна была надежда на тебя, как на старшого…
– Как хошь, а в кабалу не пойду! Легше в петлю залезть, чем век мытариться!
Старик вздохнул. После длительного молчания, стыдливо отворачиваясь, он робко проговорил:
– Може, поможешь малость? Машину проедим, так ведь совсем забедняем… Пожалей нас, сынок!
То, что отец, обычно крутой на расправу, сейчас не требует, не велит, а стыдливо просит помочь, так потрясло Ваську, что у него задрожали губы. Старик не видел произведенного впечатления. По-прежнему стыдясь взглянуть на сына, принимая его молчание за отказ, он встал и, покачиваясь из стороны в сторону, шагнул к дверям.
– Ты куда, батя? – пугаясь, выкрикнул Васька. – Да разве я отказ дал? Вот бери, бери! – И, вытащив из-за голенища валенка тряпицу с накопленными деньгами, он торопливо сунул ее в бессильно висевшую руку отца.
Тот бережно развернул тряпку, увидел свернутые в трубочку деньги и, не считая, сунул их за пазуху. Затем повернулся к сыну.
– Спасибо вам, Василий Яковлич, – тоном, каким он говорил со своим хозяином, певуче произнес Бобров. – Очень мы вами довольны.
Парень молчал, подавленный поведением отца и своим поступком. Бобров помедлил и, чего-то смущаясь, невнятно, скороговоркой произнес, проглатывая окончания слов:
– А еще просим у вас, Василий Яковлич… прощения… за недавнее… Не взыщите за обиду…
Старик отвесил поклон, едва не касаясь пола опущенной рукой, и тихой поступью вышел за дверь, осторожно, без стука, прикрыв ее за собой.
Васька тяжело опустился на лавку. Не стало сбережений на заветную обнову!
В этот день на бирже, а вечером за едой, у одиннадцати парней только и было разговора о случившемся. Виновник события отмалчивался, не прикасаясь к еде и не замечая, Что стряпуха, огорченная не меньше других, нет-нет да и задерживает на нем свой взгляд.
2
В жизни часто бывает, что малые события порождают большие дела, чреватые серьезными последствиями.
Получив от сына деньги, старый Бобров не стал их беречь. Прежде всего в нем пробудилась отцовская гордость. Старику захотелось похвалиться перед земляками – вот, мол, каким ладным вырастил он своего сына! Заговорила в нем также ненависть подневольного к хозяину, от милости и капризов которого приходилось зависеть всю горестную жизнь.
Закупки в лавке, по обычаю, полагалось делать вдвоем: муж вез санки с мешками, жена несла под мышкой четверть. Не приходилось еще Боброву шествовать по улице, чтобы сделать закупки на наличные деньги, заработанные сыном. Радостно было видеть ему, что к окнам домов прилипают лица односельчан, и было понятно, что наблюдатель сообщает домочадцам:
– Бобровы к Сатинину пошли. От Васьки деньгами раздобылись!
«Ведь вот люди как дивляются. Говорили, мол, Васька отцовскую семью бросил, а глянь, хрещеные, Бобров на Васькины деньги семью свою прокормит», – усмехался в бороду Бобров, таща санки. К великому огорчению Боброва, в лавке Сатинина никого из покупателей не оказалось. Когда жена подала хозяину четверть для масла, Бобров, раздосадованный, что нет свидетелей его радости, недовольно забурчал:
– Подсолнечного лей, Федор Кузьмич. Хватит нам конопляное зобать! Кажись, на ноги встаем! Хоть хозяин нас и не милует, да, вишь, Васька, сынок мой старшой, не забыл отцову семью! Не сдохнут Бобровы с таким сыпком!
Вложив воронку в горло четверти, Сатинин осторожно кружку за кружкой стал лить масло. Глядя, как наполняется четверть, Бобров проглотил слюну и, так как Сатинин отмалчивался, добавил:
– Всей покруте теперь дорога ясна – на завод сыновьям идти надо… Только там и спасение стало!
На этот раз, покачивая головой, Сатинин ласково прошелестел:
– Мне ли, Яков, в федотовски дела мешаться? Всяк хозяин свои дела блюдет. Моя покрута, будто, не зла на меня. А про завод это ты зря баишь, – не было досюльное время заводов, и жили люди, кажись, лучите нынешнего! Негоже помору по заводам мыкаться, кому же тогда рыбку ловить?
Радостно укладывать на санки мешок муки, мешок крупы, а между ними (и обязательно спереди!) бережно поставить словно жидким золотом наполненную бутыль, подпирая ее по бокам мешочками с солью, сахаром и с бурыми восьмушками махорки. Бодро чувствует себя хозяин, когда вместе с женой волочит в свой дом тяжелую кладь. Будет семья сыта – будет в ней мир и покой!
Но еще радостней было сейчас Боброву протащить эту кладь мимо федотовского дома. Оп знал, что из углового окна обязательно выглянет сам хозяин. Так оно и случилось – люто ненавидимый зависящими от него сухопайщиками, Федотов даже прижался лицом к стеклу, разглядывая невидаль: Бобровы, которых он рассчитывал голодом принудить вписать Ваську в свою покруту, везли санки с припасами! Бобров остановился перед хозяйским окном как будто подправить веревки, на самом же деле исподлобья наблюдая, смотрит ли хозяин. Заметив, что у того даже рот приоткрыт от удивления, Бобров ухарски заломил на затылок шапку и поволок санки дальше, стараясь всем видом показать, как тяжела кладь.
Сказав Боброву, что ему не дано вмешиваться в дела Федотова, Сатинин лицемерил. В тот же вечер старик созвал к себе и Федотова и других хозяев. Сердито поблескивая глазками, но обычным елейным голоском Сатинин описал, какие страшные последствия наступят для хозяев, если молодежь гуртом пойдет на завод. Перепуганный Федотов не знал, куда деваться от разъяренных глаз своих земляков.
– Федор Кузьмич, родной мой, будто сам не понимаешь, как хозяину не поломаться, – монотонно бубнил он, – сменишь гнев на милость – вот и будут рибушники тебя пуще прежнего уважать…
Сатинин не успокоился на том, что крепко припугнул тупоголовых любителей тешить свою спесь. На следующий же день в громадных санях, предназначенных для перевозки товаров, он поехал в Сороку.
3
То, что Васька отдал свои сбережения отцу, было не только его личным делом, но и делом всей артели. Кто теперь из родителей не протянет руку за сыновним заработком? Робея от мысли, что вот-вот явятся отцы, парни поторопились превратить деньги в обнову.
Удачным был день у купца – одиннадцать пар сапог и свыше полусотни аршин добротнейшей чертовой кожи, черной, как смоль, и блестящей, как шелк, продал он вошедшей ораве парией. У истомившейся от долгого безделья портнихи даже руки задрожали, когда перед ней вытянулась шеренга заказчиков. Ввиду срочности и обилия заказов портнихе пришлось засадить за швейную машину подругу, и стрекот изделия фирмы Зингер не умолкал в ее комнате до поздней ночи.







