412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кузнецов-Тулянин » Идиот нашего времени » Текст книги (страница 6)
Идиот нашего времени
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:36

Текст книги "Идиот нашего времени"


Автор книги: Александр Кузнецов-Тулянин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

– Это на первый раз, – говорил он, протягивая Ирине деньги – несколько бумажек. И Сошников даже сквозь свою тяжесть и равнодушие видел, как пальцы Земского щепоточкой стремительно пробежались по деньгам, как-то ловко, по-фокуснически ощупав их, пока они перекочевывали в руку Ирины. Та с готовностью взяла, но сразу не спрятала, а так и держала деньги веерочком перед собой.

– Господи, Вадим, я не знаю, как тебя благодарить… – с чувством говорила она.

– Что он тебе дал? – глухо сказал Сошников.

Они тут же замолчали, повернулись к нему.

– Что ты, Игорь? – Она с некоторым вызовом, предчувствуя, что он, возможно, сейчас скажет что-нибудь нехорошее, чуть наклонилась корпусом вперед.

– Это деньги, Игорек. – Земский сверху смотрел на него, наверное, с полным равнодушием, даже, показалось, с каким-то брезгливым отрешением. – Пятьсот баксов.

– Ты меня этими деньгами хочешь унизить? – тихо проговорил Сошников.

– Почему ты так говоришь! – с необыкновенной запальчивостью воскликнула Ирина. – Как тебе не стыдно! Что ты такое придумал! Вадим пришел с душой… Я не знаю, как благодарить его. А ты такое говоришь!

Сошников закрыл глаза, пережидая, а потом опять тихо сказал:

– Напрасно ты хочешь меня унизить. Мне теперь все равно. Я может быть, сегодня сдохну. Так что все равно.

– Ирина, я пойду. Спасибо за чай. – Земский вышел в коридор.

– Вадим, да! – Она вышла следом. – Пожалуйста, извини. Ты же знаешь, какой он несносный, совершенно идиот. Даже сейчас.

– Ничего, – говорил Земский уже с лестничной площадки. – Если что, я помогу. Можешь рассчитывать на меня. – Он не пошел к лифту, а стал спускаться по лестнице.

Ирина закрыла дверь. Стояла некоторое время в потемках – лампочка в коридоре перегорела месяц назад. Силилась унять слезы. Наконец ей показалось, что успокоилась, глубоко вздохнула и только тогда прошла в комнату. Сошников, откинув одеяло и выпростав на пол босые тощие ноги с выпирающими мосластыми коленями, сидел на диване.

– Дай поесть, – сказал он, не глядя на нее.

– Щас… – испуганно проговорила она. Рысцой побежала на кухню. А через несколько минут поставила на табурет возле него тарелку с едва разогретым борщом. Хотела помочь, но он сказал:

– Я сам.

Она на цыпочках ушла и только иногда украдкой выглядывала из-за двери.

Он начал есть: черпал ложкой борщ, наверное, необыкновенно вкусный. Но и теперь сквозь наплывающую тошноту и головокружение он не понимал никаких вкусов, было только мерзкое ощущение вторгающейся в горло посторонней массы, которая тут же стремилась вылезти назад. Зажмурившись, сопя, пережидал тошноту, давясь, съедал еще ложку-другую. И так он съел всю тарелку борща, после чего повалился на кровать и заснул. Она осторожно поправила на нем одеяло. А вечером, едва проснувшись, он опять сел в постели и сказал тем же тихим требовательным голосом:

– Дай поесть.

Через два дня, ни о чем не предупредив Ирину, дождавшись, когда она уйдет, он кое-как напялил на себя спортивный костюм, надвинул шлепанцы и буркнув изумленному тестю, выползшему из своей берлоги:

– Не дрейфить, Семен Иваныч… – прямо в шлепанцах, не имея сил переобуться в кроссовки, вышел из квартиры.

Его начало уносить еще в лифте – вдруг утратились точки опоры: ощущение земли под ногами и ощущение твердой стены, на которую он навалился грудью и лицом. Но он устоял. Потом вышел из лифта и, придерживаясь здоровой рукой за перила, спустился к входной двери и вышел из подъезда. Тихонечко сошел со ступенек, постоял, примериваясь к свободе, и, наконец, отпустил последнюю опору – стойку козырька – и медленно, пошаркивая шлепанцами, пошел к углу дома. Тощий, шатающийся, с синюшным лицом, в спортивном костюме, висящем балахоном, для редких прохожих он походил на дошедшего до предела наркомана. Он едва переступал на трясущихся ногах, пытаясь унять бешено молотившее сердце, отсчитывая каждый ценный шажочек и зная наверняка, что еще десяток метров и больше не сможет удерживать равновесие, завалится бочком в клумбу. Но сквозь проявившийся ужас, всплывало отчаянное и злое: пусть лучше я завалюсь и сдохну здесь… Пусть я лучше сдохну вон у того столба – лишь бы дойти туда… до этого столба… ах, как же мне плохо… Пусть я лучше сдохну, чем поверну назад… Мотор всегда успеет отказать, не все ли равно, когда он откажет, но я пройду еще десять шагов… и еще десять… Господи, как же мне плохо… На углу дома он сел на бордюр, долго сидел, опустив лицо в ладони. Сердце надрывалось так, что, наверное, невозможно было бы подсчитать пульс. Никто не обращал на него внимания, мимо цокали каблуки. Ему было все равно. Потом он поднялся и пошел назад.

На следующее утро он опять вышел на улицу и повторил свой поход. А еще через день сумел обойти вокруг весь дом, а этот путь составлял уже метров триста. Через несколько дней он добрел до булочной и сам купил хлеб. Продавщица не узнала в еле передвигающемся скелете покупателя, с которым раньше всегда здоровалась.

Еще через неделю он дошел до храма на углу двух больших улиц.

День ото дня дорога его делалась все длиннее. Перед выходом он останавливался у зеркала, смотрел на свою полурастворенную в смерти «действительность» – на кости скул и ввалившиеся тусклые глаза. Иногда вставал на весы. Через две недели после начала тяжких путешествий стрелка добралась до пятидесяти трех килограммов. Еще через две он весил уже пятьдесят пять. Еще через две – пятьдесят семь.

К концу октября Сошников окреп настолько, что для посторонних почти незаметно было, что этот человек все еще тяжко несет в себе какие-то недуги. Он вставал на весы, стрелка добегала до шестидесяти пяти. Щупал запястье – сердце выстукивало всего сто ударов.

* * *

Прошло несколько месяцев, как он перебрался со своего инвалидного, пугающего его одним своим видом дивана в спальню, на их широкую кровать. Ночью он лежал на спине, долго не мог уснуть, смотрел, как чуть колышется уголок тюли. Штора была немного отодвинута, и с улицы сквозь тюль сильно подсвечивал фонарь. Сошников думал, что надо подняться, поправить штору, чтобы прикрыть свет – тогда удастся уснуть. Но думал отвлеченно, не пытаясь ничего предпринимать. Ирина дышала ровно, и его немного удивило, когда она совсем не сонным голосом заговорила:

– А если бы ты нашел тех, ты бы что-нибудь сделал, как-то отомстил?

Он ответил не сразу.

– Я не знаю… Наверное… Не знаю.

– А если бы меня покалечили или совсем убили, как, помнишь, убили кассира с моей работы.

– Кассира?

– Да, Галину Викторовну. Ее зарезали возле собственной двери. А в кошельке у нее было всего двадцать рублей.

– Да-да, помню, ты рассказывала.

– Что бы ты тогда сделал?

– Я бы убил, даже если бы тебя только оскорбили.

– Даже убил бы?

– Да… Все зависело бы от степени раскаяния того человека, который обидел бы тебя.

– Вот как?.. А тех людей, которые тогда с тобой, смог бы убить?

– Это бессмысленный разговор. Я не помню тех людей. Я совсем ничего не помню.

– И все-таки.

– А если «все-таки», то я скажу, что дело не во мне конкретно. А вообще… В праве человека на месть. Я считаю это право святым и непреложным, независимо от законов и религий.

– Вот как? А где же твой альтруизм?

– Когда я был альтруистом? Я даже не совсем понимаю, что это такое. Я только знаю, что альтруизм без справедливости – это ханжество.

– Ты извини, я недавно видела, как ты… – она запнулась, но все-таки договорила: – в церковь заходил… И что же – просто так?

Он пожал плечами, недовольный тем, что она, пусть невольно, следила за ним.

– Причем здесь церковь и альтруизм… Ну, заходил, мне интересно посмотреть на жизнь и с такой стороны.

Но все эти разговоры стекали в некую пустоту, не оставляя даже осадка.

В эти дни какими-то случайными ходами – кто-то из старых приятелей куда-то позвонил, кто-то дал рекомендацию – Сошников устроился в официальную губернскую газету.

«Известия области» были причудливым образом вплетены в местную власть. Недаром газета удивительно походила на советскую «Правду» – и внешним убогим видом, и содержанием, таким же пустым и слащавым: в ней хвалилось все, что касалось губернатора, чиновников, а равно бизнесменов, плативших за рекламу. Хвалилась даже плохая погода и полуметровый снег, заваливший город, поскольку снег был хорошим поводом, чтобы похвалить власти, целую неделю руководившие расчисткой улиц. Но «Известия области» были все-таки не столько заповедником совдеповско-чиновничьих пережитков – скорее частью большого разветвленного и совершенно неистребимого зоопарка чиновничьего и воровского маразма. А что ж, губернатор оплачивал газету, и газетный народец, уже по большей части совсем немолодой, из последних сил хранил старину.

В редакции неустанно трудилась толпа в семьдесят человек – от уборщицы до главного редактора Юлии Григорьевны Кукуевой, которую за глаза, даже ее приближенные, называли за несносный характер Чумой. У нее была скверная особенность выбирать из коллектива объект для своих психопатических разрядок. И тогда уж человеку было несдобровать, Кукуева изводила его придирками, упреками и скандалами, точь-в-точь такими же, какие в былые времена устраивали между собой неуживчивые соседи по коммуналкам. Кончалось тем, что изгой рано или поздно писал заявление. Так что за Кукуевой не без оснований подозревали, что она получала сексуальное наслаждение в те моменты, когда ей удавалось сделать кому-то из подчиненных очередную мелкую или крупную пакость.

Но она была все-таки натурой гибкой. Стоило ей столкнуться с человеком, который был хоть сколько-то выше нее на иерархической лестнице, как она преображалась… нет, все-таки не в лебезящую шуструю служку, а скорее в послушного, готового без устали козырять подтянутого унтера, бывшего все-таки где-то и себе на уме. Ее короткая прическа и неизменный серый брючный костюм, подчеркивающий прямую, по-мужски крепкую, правда с возрастом немного разъевшуюся фигуру, выражали не столько вкусы, сколько мировоззрение. Сошников думал, что именно такие мужеподобные хищницы в 1919 году яростно служили на хлебных должностях при ЧК и ревтрибуналах, ходили в кожанках и кепках, носили маузеры на бедре, могли командовать расстрельной командой и лично с особым революционным сладострастием стреляли приговоренных в лицо, чем наводили страх даже на своих соратников. В свое время Кукуева и правда состояла в партии, работала в партийной газете в идеологическом отделе, и даже дома у нее, над кормовыми местами, висели портреты Ленина. Хотя теперь она яро ненавидела все, что было связано с коммунизмом. И само слово «коммунизм» в ее лексиконе приравнивалось к совершенно гнусным понятиям.

Для Сошникова открытие такой персоны, как Кукуева, было совершенной неожиданностью. Он думал, что время их давно кануло в лету, но оказывалось, что холуи партийного розлива были по-прежнему весьма востребованы. Когда он пытался обдумать свое открытие, то приходил к выводу, что иначе, наверное, и не могло сложится, поскольку только на таких персонах и могла держаться система, называемая Российским государством, которая как-то само собой организовывалась при любых обстоятельствах и при любых социальных устройствах. Каким-то образом, даже подобно не змеям, а червям, эти люди гибко сплетались между собой, быстро приспосабливаясь к самым радикальным революциям и образовывая внутри любой общественной системы свою собственную систему, клубящуюся, воровскую, жрущую. А что там снаружи – коммунизм, капитализм или назревающий фашизм – для них все малина.

Кукуевой нельзя было отказать в способностях к мистификациям. Кто бы еще мог так ловко вести доведенную до гротеска игру в газету с тиражом заводской многотиражки. Эту газету уважала вся область. «Ух, ты в „Известиях области“ работаешь! Здорово!» Но при этом ее никто никогда не читал, никому она не была нужна, кроме, пожалуй, дурковатого губернатора, чтобы любоваться своими фотографиями и читать очерки, посвященные его же разъездам по области, да еще самой Кукуевой – в качестве верного источника воровских доходов. Кукуева была воровка хотя и не очень крупная, но методичная. Сама себе на узаконенных воровских началах она назначала зарплату, в пятнадцать раз превышавшую зарплату газетных рабов, семьи которых никогда не знали достатка. В каждом номере она лепила по две-три, иногда по четыре фотографии губернатора в обрамлении чугунных заголовков, тем самым еще больше подогревая прогрессирующий нарциссизм этого человека. Непременно губернатор бывал запечатлен во время своего любимого занятия – разрезания ленточки на открытии какого-нибудь объекта, куда его специально приглашали. Впрочем, этот симпатичный человек, отдаленно похожий на пятидесятилетнего Алена-Делона, но как если бы Ален-Делон обзавелся утиным носиком и при этом сильно покрупнел, пополнел и отек с похмелья, почти ни к одному такому объекту отношения не имел, как вообще не имел никакого отношения к какой-либо полезной работе, поскольку умел только воровать и собирать взятки. Кроме огромного вреда для «родного края», вся польза от него как раз и заключалась в разрезании ленточек, произнесении речей на торжествах и позировании перед теле– и фотокамерами. В народе его так и звали – Ленторез.

Выразительные двухметровые фотоэстампы с добрым фотогеничным актерским лицом Лентореза были развешены во многих людных местах – на перекрестках и площадях областного центра, а на въездных дорогах висели большущие плакаты с надписью: «Губернатор Семен Силантьевич Барабанов приветствует жителей и гостей области на нашей прекрасной земле». Что только было прекрасного на этой разоренной земле, думал Сошников, уже наполовину просто заброшенной, с вымершими деревнями, заросшей даже не бурьянами, а молодыми лесами?

Приставленный к областному хозяину, сопровождавший его в каждой полит-шоумэнской поездке редакционный фотограф Гриша Плетнев по пьянке рассказывал, как губернатор в двенадцатом часу ночи лично звонил ему на мобильный и говорил:

– Ну, Гриш, давай, на х…, приезжай, поможешь выбрать, чего там получше.

Плетнев, только что улегшийся под теплый супружеский бочок, матерясь, поднимался, одевался и ехал в «белый дом». Там, в огромном губернаторском кабинете, до двух ночи они вдвоем перебирали отснятые днем фотографии, решая, где губернатор получился симпатичнее и какую фотографию разместить на плакате, посвященном Дню области, специально придуманном губернатором ради продления своего торжественного самолюбования, а заодно ради кражи денег, которые выделялись из бюджета на празднование. И даже Гришу удивляло, с какой любовью и нежностью губернатор рассматривает свое изображение, как он перебирает фотографии, подолгу задерживая внимание на каждой, смотрит и так и сяк, с разных ракурсов, потом начинает перебирать по новому кругу, и каким при этом нежным, немножечко набрякшим, покрасневшим и чуть покрывшимся испариной страсти становится его полнеющее лицо. Да так, увлекшись, забыв о присутствии фотографа, он в конце концов начинал оглаживать фотографии своими мягкими ухоженными пальцами. Но ничего он не мог выбрать, не способен он был решить любовную теорему с двадцатью – по количеству снимков – неизвестными. В конце концов он доверялся Грише, который наугад брал одну из фоток, уверенно заявляя, что «эта самая лучшая», и хорошо зная, что завтра все равно будут звонки, завтра и послезавтра.

От особо приближенной к губернатору дворни шел слушок, что на всех стенах официального особняка, где губернатор показательно скромно проживал в трех этажах, висели его художественно обработанные фотопортреты. Правда вперемежку: портрет президента, портрет текущего премьер-министра и только потом – фотопортрет губернатора. И на других стенах – зеркально – портрет президента, портрет премьер-министра, портрет Барабанова.

Все это заслуживало саркастического высмеивания, но ликующий пафос Сошникова неожиданно разбивался о досадное препятствие. Газета, в которой он работал, была одной из ячеек в пирамиде холуйства, подпиравшей трон с вороватым никчемным типом, разорявшим родную землю. А значит, – говорил себе Сошников, – я сам – маленький полноправный участник системы, исправно вносящий свою лепту в это разорительное дело и получающий в качестве вознаграждения крохотную долю корма. Все это было достаточно просто для понимания, так что и отвертеться от самого себя было нельзя. Но только менять что-либо или бунтовать Сошников уже не желал, да и не мог, уже слишком он изменился, чтобы проявляться в прежних фокусах. И хотя положение вынужденного двуличия рождало в нем неизбывное ощущение чего-то похожего на тошноту, привыкнуть к этому все-таки было можно. Порой его самого это открывшееся в нем терпение удивляло. Так или иначе, но он без эксцессов отработал в газете полгода, постепенно все основательнее вживаясь в систему. И так бы, пожалуй, со временем он и заматерел в своем новом качестве, превратившись в одного из серых стареющих клерков с потухшим взглядом, если бы в его жизнь не вторгся человек, всколыхнувший в нем уже почти забытые настроения. Этим человеком был второй фотограф редакции – Анатолий Гречишкин.

После одного случая, свидетелем которого Сошников стал сам, он особенно зауважал Толика. Как-то в просторный кабинет Кукуевой явилась белодомовская кураторша газеты Елена Ивановна Грач. Коротенькая, толстенькая, деловитая, расположилась за редакторским столом. А сама Кукуева сидела напротив, как и вся остальная масса, ловила Грачиные взгляды, когда надо похихикивала, или, наоборот, делалась крайне деловитой и хмурилась. И записывала без устали в блокнот наставления начальства. В кабинете было еще человек пятнадцать – на стульях вдоль стен, и среди них Сошников, которого затащили сюда для массовости. Все это называлось то ли выездным собранием, то ли совещанием – Сошников не вникал, он через какое-то время почувствовал, что разум, убаюкиваемый сладким Грачиным голосом, безнадежно затягивает гипнотической патокой. Но умение сидеть с открытыми глазами и при этом спать, абсолютно ничего не слыша из произносимых начальством бредней, требовало большой практики, которой у Сошникова не было. Ему приходилось прилагать невероятные усилия, чтобы глаза не закрылись. Как вдруг в сознание проникло:

– А что, ваш фотограф Гречишкин фотографирует губернатора ничуть не хуже, чем Плетнев. В одном номере, когда Плетнев болел, были снимки этого вашего Гречишкина. Почему же губернатора сопровождает всегда только Плетнев?

– Может, Гречишкин фотографирует не хуже, – чуть скривила губы Кукуева. – Да только кланяться не умеет. – Сказано было без обиняков, так что боровшийся с дремой Сошников из сонного состояния сразу перешел в изумленное.

Грач на секунду задумалась и совершенно серьезно проговорила:

– Надо учиться… – Еще пару секунд помолчала и с той же озабоченной серьезностью повторила: – Надо учиться…

Сошников впервые столкнулся с таким потрясающим откровением холуев. Но к Гречишкину после услышанного проникся особым доверием.

Подкупало презрение, которое светилось в ухмылке Толика, когда он говорил со всеми этими начальниками, холуями и шестерками. Хотя что-то в Гречишкине было слишком театральным: может быть, в навязчиво демонстрируемом русофильстве, в натужной замешанности сознания на Хомяковско-Данилевско-Кожиновских идеалах, в навязчивой религиозности, выражавшейся в сооружении некого подобия компактного иконостаса в рабочем кабинете, и, конечно, во внешности. Внешне Толик был готовым дьяконом, упитанным, ухоженным заботливой «матушкой», с длинными густыми волосами, окладистой бородкой и усами, и еще с теми немного отдающими высокомерием движениями и взглядами в сторону «мирян». Даже одежда его – обязательно темные майки, безрукавки, куртки – были длины и широки.

Треп с ним начинался с чего-нибудь незначительного и, все больше захватывая их, уносился в дебри отвлеченного. Сошников приходил в редакцию, поднимался на четвертый этаж, попутно мельком видя длинные коридоры на каждом этаже. Кругом кипела торговля, все пространство было занято магазинчиками и мелкими ремонтными мастерскими, бродили редкие покупатели. Часть четвертого этажа принадлежала редакции. В общем-то такая же торговая площадь. Длинный прокуренный коридор, поскрипывающий, волнами уложенный новый, но дешевый линолеум, под который редактриса списала в свой карман изрядную сумму. В коридоре встречался Гречишкин. И они тут же начинали свои страшно раздражающие коллег песни:

– Лао-Цзы, о котором ты мне в прошлый раз впаривал с таким восторгом, содержит ложь в корне учения, – голос Толика был спокоен, безапелляционен, точно как у протодиакона перед несмышленым прихожанином: – Лао, познав истину о напрасности трудов и стремлений, должен был на этом успокоиться – уйти в пещеру и забыть человеческую речь. Его настоящие последователи так и поступают. Сам же он совершил труд, который по силам человеку одержимому, светскому и вообще трудоголику – он создал учение. И тем самым опроверг самого себя. Отрицание учения содержится в наличии учения. Кстати, как и у вашего нового Лао – Витгенштейна. Этот вообще договорился до того, что говорить ни о чем не надо. Зачем же тогда наговорил с три короба! Такая же точно ложь!

– Ты хотя бы Витгенштейна не трогай.

– Отчего же? Он несет заряд отрицания эстетики и этики как таковых, а значит, отрицание культуры как таковой, потому что культура – путаница терминов. – Толик был по-прежнему спокоен, рассудителен и весьма доволен собой. – Но стоит копнуть глубже, выясняется, что первый же его постулат – фикция. Мир есть совокупность фактов. А вот дудки! Любой факт – это факт вот здесь. – Толик постучал себя указательным пальцем по голове. – А на деле – у каждого факта миллион подфактов, а у каждой простой вещи непростая подоплека, и никакой язык не отражает никакой реальности, потому что мир не есть реальность, а значит, мир не есть совокупность фактов. Мир – совокупность идей! В общем я сильно сожалею, что битых два дня изучал сборник его софизмов.

– Почему же софизмов? А ты разве не софизмы выдаешь?

– Потому… – Толик на секунду задумался и процитировал по памяти: – Для ответа, который невозможно высказать, нельзя так же высказать и вопрос. Да это же совершенная чушь, тарабарщина. Не скажешь о том, не зная о чем. Нет того, чего нет. Ну да – его нет! А я взял и перевернул: если можно высказать вопрос, значит можно высказать и ответ. Как проехать в Бологое? Тут же получишь десять ответов. И даже десять тысяч ответов. Ты получишь десять тысяч ответов абсолютно на любой вопрос. Даже «не знаю» и «никак» – все равно ответы! Слушай дальше. Раз есть ответы абсолютно на все вопросы, значит, нет ничего, о чем невозможно было бы говорить. Следовательно, есть все, о чем можно говорить, и нет ничего, о чем следовало бы молчать… Я понятно изъясняюсь?

– Ну в общем-то… – поморщился Сошников. – Но, в сущности, все это одно и то же.

– Что одно и то же? – вскинул брови Толик.

– Мир – совокупность фактов, – вяло заговорил Сошников. – Или совокупность идей. Или, что будет совершенно точно, совокупность образов, на которые правильно ложится в общем-то любой язык. Все одно и то же. А с другой стороны, конечно, все это не одно и то же, поскольку у каждого своя реальность и свой мир.

– То есть и нашим, и вашим!

– Ну хорошо. То что мир – совокупность идей, тоже надо доказать.

– С какой стати! Это такой же постулат. А то сейчас еще Платона вспомним… А впрочем, ваши атеисты доказали. – Толик уже заметно взволновался.

– Они не мои…

– Ваши атеисты утверждают, что мир ничто: струны, мембраны, волны, энергия. Но главным образом – пустота! Человек – пустое место! При этом говорят, что наука смогла докопаться до сути вещей, не сегодня-завтра откроют формулу вселенной, но что-то, говорят, нам все равно ничего непонятно. Совсем непонятно! Как-то все темно. Придумали одиннадцать измерений, чтобы дебит сошелся с кредитом. А все равно не сходится! И никогда не сойдется, даже если придумают еще сорок измерений. Бога обозвали параллельными пространствами и темной энергией. А ответить на вопрос, почему «пустое место» знает, что у него есть живая душа, они все равно не могут!

Приятели перемещались в кабинет фотографов, рассаживались за двумя столами.

– Логика безбожников от науки во все времена сводилась к построению софизмов единственным методом: Земля круглая, поэтому Бога нет. Мозг состоит из нейронов, поэтому Бога нет. Галактики разбегаются, поэтому Бога нет. Ну, я понимаю, верили бы они, как все нормальные язычники, в барабашек или в какой-нибудь высший интеллект, но верить в глину и думать, что глина даст ответы на все вопросы мироздания – это уж слишком!

– Они ни во что не верят, – с мрачностью поправлял Сошников.

– Нет человека, который ни во что не верит!

– Почему же… – теперь наступала очередь Сошникова улыбаться. – Хотя формально ты прав, такого человека не может быть. Ни во что не верить может только труп. Идеальное неверие должно привести к немедленному самоубийству. Если помнишь, Федор Михайлович на этот счет уже все сказал. Его Кириллов…

– Вот! – Толик поднял указательный палец. – Я знал, что ты его вспомнишь… Да только, видишь ли, – он прищурился с особой хитростью, – Достоевский переиграл своего Кириллова. Какой же Кириллов неверующий! Он самый что ни на есть верующий, да еще такой ортодокс, что у него нужно поучиться. Не самоубийству, конечно, а крепости веры. Он же ради веры своей пожертвовал жизнью.

– Во что же он мог уверовать, если он по полочкам разложил свой нигилизм?

– А вот в свое неверие он и уверовал! Он свое неверие обратил в абсолютное вселенское божество.

– Уверовал в неверие?

– А то!.. Вот если бы он сказал: ни во что не верю, ничего не хочу, лег, закрыл глаза и тихо помер, я бы еще подумал над этим случаем. А он совершил такой акт самопожертвования ради своего неверия, что ни о чем, как кроме самой крепкой веры, здесь речи быть не может!

Но тут в их идиллию вторгался второй фотограф, Плетнев. Сошников пересаживался в кресло и разговор перетекал в земное:

– А я, слышь, поменял свечи, трамблер, силовые провода, – жаловался Плетнев. – И все равно троит.

– Я же тебе говорил, – хмурился Толик. – Надо измерить степень сжатия. Может, клапан прогорел. А еще лучше: свези ты свою железяку на свалку и купи что посвежее или ходи пешком, как вот Игорь ходит.

Нити волновавшей их темы терялись. Они расходились, чтобы через несколько дней опять завести какой-нибудь отвлеченный разговор. Внешне все это, может быть, и выглядело пустым. Но на деле подобные теоретизирования каким-то образом трансформировались в сознании Сошникова в некую обобщенную идею. И наконец его прорвало. Началось с того, что Толик мимоходом подкинул очередного тему:

– Здесь двое приезжают, на дорогих машинах, муж и жена. У них два или три магазина в нашем здании. Вот любопытные субъекты. Распространяют в Интернете собственное порно. И даже содомию. Я все думал: вот пример того, как грех приобретает такую вычурную форму, что им начинают гордиться. Окончательный позор подается с гордостью. Я читал, что встречаются такие проститутки, которые гордятся своим положением. Так и есть, я видел эту пару: крайне высокомерные субъекты. Но, знаешь, у меня не укладывается в голове, как можно быть опущенным до самой низкой степени скотства и хвалиться этим! Я не могу понять: откуда такая гордость греха?

– Они гордятся не грехом, – хмуро сказал Сошников. – На них греха нет.

– Что значит, нет?

– Они не люди, а поэтому заведомо безгрешны.

– Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду.

– Ты же сам проговариваешь: скотство. И религия проговаривает: скотство. Скот не знает греха. Грех – явление человеческое. Эти двое не люди, а скоты. Следовательно, на них греха нет.

– Стоп, стоп, дружочек! Обычная метафора, а ты уж нагородил!

– Никакой метафоры! Я в эти слова вкладываю прямой смысл.

– Ну что значит, прямой смысл! Все люди – люди.

– Не совсем так… Идея не моя. Впрочем, не важно… Но идея уж больно хороша. И главное, проста… А ты заметил, когда дело касается чего-то совсем простого, но неудобного, что ли, так мы сразу будто слепнем. Ходим вокруг да около, а чтобы посмотреть на очевидное и сказать: вот – очевидное, – нам этого некие обстоятельства не позволяют. А между тем, совершенно очевидная формула: есть люди, которых мы затрудняемся назвать людьми как раз по той причине, что они не люди. Другой подвид. Генетическое расщепление. В полном соответствии с теорией эволюции. Охищенные говорящие гоминиды.

– Стоп, стоп. Ну и кто придумал эту чепуху?

– Как знаешь. Но это не чепуха. И я придерживаюсь именно таких взглядов. Во всяком случае я вижу именно такую реальность. А раз я вижу такую реальность, значит, она и правда такая.

– Нельзя же так огульно.

– Огульно нельзя. Все можно обосновать. У этих особей есть главный видовой признак, который ни с чем не спутаешь. Отсутствие стыда и совести. Тут важно понять, речь не о проблемах с воспитанием. Нет такого органа в мозге, где у людей формируется стыд и совесть. У одного есть, у другого нет. У одного глаза карие, у другого голубые, один умный, другой тупой, у одного есть стыд и совесть, у другого нет. И как ты ни бейся, уже не отрастет. Но раз нет совести у человека, то кто он – человек?

– Все равно человек.

– А чем человек отличается от животного? Ну! Единственный настоящий системный признак. Ты же сам говорил…

– При чем здесь это.

– При том. Человека отличает от животного только наличие стыда и совести. Ни речь, ни интеллект, ни голая шкура, а совесть. Но если орган отсутствует с рождения, то перед нами персона другого подвида! Все! Я даже не хочу об этом больше говорить. Я давно все уже для себя решил и переспорить меня невозможно.

– Ну, не знаю… – Толик пожал плечами.

Сошников будто немного задумался и вдруг заговорил с раздражением:

– Ты всегда такой умный, а тут будто в тумане… Я же тебя не призываю сменить веру. Ты только попробуй взглянуть с такой стороны. Когда я первый раз посмотрел так, я будто прозрел, тут же все прояснилось, и почему именно так устроено все у людей, а не иначе, и почем иначе не может быть устроено… Как где-то что-то происходит, я уже совершенно определенно знаю, почему так произошло, а не иначе, кто за этим стоит и чего ждать от хищных в дальнейшем… Отчего столько слез, отчего войны, отчего цинизм, ложь… Ну ладно, хватит об этом.

– Ну, не знаю, – повторил свое Толик, он был смущен не столько сбивчивыми аргументами Сошникова, сколько его эмоциональным напором. – Но так обобщать, мне кажется… Все равно здесь что-то не так. Я, дай, еще подумаю, я уверен, что найду аргументы… В конце концов, грехами одержим каждый человек. А ты разве безгрешен? Или я?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю