412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кузнецов-Тулянин » Идиот нашего времени » Текст книги (страница 19)
Идиот нашего времени
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:36

Текст книги "Идиот нашего времени"


Автор книги: Александр Кузнецов-Тулянин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)

– Ну, – опять протянул Александр Иванович и, опережая Оксану, стал сам наливать себе водку из принесенной из гостиной початой бутылочки. Официантка сноровисто обошла с вином женщин.

– Мне совсем немного – я за рулем, – сказала Лада.

– Так вот же – трезвенник, он и поведет, – удивленно сказал Харитошкин.

– Он? – с неудовольствием покосилась на мужа Лада. – Он не поведет. У него прав нет. Я их порезала.

– Как порезала?

– Ножницами, – спокойно сказал за Ладу Земский. – Бац-бац и в клочья.

Тесть второй раз за вечер начал смеяться – громко, задорно, показывая пальцем то на Ладу, то на Земского и проговаривая сквозь смех:

– Ножницами!?. Ну, молодец! – Потом немного успокоился: – Выпей. Разрешаю. Дам водителя. А хочешь, наряд ГАИ пришлют, они сопроводят.

– Не надо мне ГАИ, что ты все выдумываешь!

– Хорошо, выпей. – Сам поднял свою рюмку, коротко сказал: – Ну, будем!

Смех все еще ходил по его лицу, он не мог и не хотел сразу успокаиваться. Чуть тюкнув рюмкой о фужер дочери и – уже с неохотой о фужер жены, вкусно выпил водочку, нацепил вилкой белый грибочек, вкусно же закусил и только тогда кивнул официантке. Оксана скинула с тележки большую салфетку и, своим полнеющим телом огибаясь вокруг сидевших и при этом никого не касаясь, стала ловко и тихо ставить перед каждым по блюду. И у каждого было свое блюдо, что заранее обговаривали по телефону Лада с мамой. У тестя такой порядок был заведен еще со времен его первого ресторанного бизнеса. Он сам любил покушать и гостей никогда голодными не отпускал. Перед ним водружена была широкая плоская тарелка с горкой отварных крахмалистых картошек, присыпанных укропчиком, с оплывающим на вершине кусочищем сливочного масла и пара внушительных свиных отбивных. Да еще тесть подцепил вилкой несколько тонких пластинок сала, обмазанного давленным чесноком и черным перцем и сгрузил в тарелку рядом с картошечкой, а с другой стороны, потеснив отбивные, навалил квашеной капусты и пару малосольных огурчиков.

Земскому тоже положили отбивную и картошечку – но жареную во фритюре, и скромной французской порцией – шпинатику, как он и просил.

Внутри Харитошкина точно оживал Собакевич, наливался удовольствием, основательностью, и было видно, как только что закусив белым грибочком, а теперь расправляясь с румяной отбивной, Собакевич, сам становясь все румянее, из самых глубин довольной урчащей утробы готовился произнести речь во славу простой, жирной и вкусной русской еды, перед которой устрицы, омары и трюфеля – сущее баловство и шулерство. Текли еще только первые минуты ответственного молчания, позвякивания вилок и ножей о тарелки и невольных редких звуков жевания и вздохов. На этот раз Земский ошибся – Собакевич открыл рот и сказал совсем не то, что ожидалось:

– Ну что, зять-нечего взять?.. – Сказал, впрочем, в раздумье, будто издали прицеливаясь к теме, да опять отвлекся на трапезу.

И тут Верочка захныкала:

– Я не хочу печенку…

– Детка, это не печенка, это фуа-гра, – сказала Светлана Алексеевна, положила вилку и поправила у внучки салфетку на груди. – Специально для тебя делали, ты в прошлый раз так хорошо кушала.

– А сейчас не хочу…

– Ой, ну не хочешь, не надо. Кушай, что хочешь.

Верочка, почувствовав слабину, тут же продолжила:

– И макароны тоже не буду, можно?

– Это не макароны, Верочка, это итальянская паста. Посмотри, как вкусно.

– А у нас в садике макароны.

– Господи, что же это у вас за садик такой… Лучше бы завели ребенку гувернантку.

– Никаких гувернанток, мама, – возразила Лада. – Ребенок должен расти среди сверстников. Мне и психолог говорил. А садик хороший, лучший в городе. – Чуть подумав, добавила: – Очень дорогой, – связывая в одно целое «хороший» и «дорогой».

– Ешь, деточка…

– Но ты же сама не ешь, бабушка! Ты только одну капусту ешь.

– Ох, Верушка, мне нельзя столько всего, иначе я стану совсем толстая…

– Как Наталья Алексеевна?

– Это их заведующая, – машинально уточнила Лада.

– Вот-вот. Что за садик… Ну, если не хочешь макароны… пасту, то и не надо.

– Мама, хватит ее баловать, – опять встряла Лада, – ее заранее спросили, что она хочет на ужин. Дома она ест все, что ей положили.

– А почему не побаловать? Тебя саму как баловали!

Женщины, и не ведая того, перебили мысли Александра Ивановича. Он ел, слегка морщась. Да вот распорядился налить еще по одной. Было видно, что ему и самому не хотелось заводить разговора с зятем. С какой стати он должен был портить себе настроение! То, что его попросила дочь и что он дал согласие – еще ничего не значило. В душе он даже злорадствовал на доченьку – получила то, что хотела. Когда-то он ее предупреждал. Почему же теперь он должен идти у нее на поводу? Все это Земский пытался угадать на его лице. Тем временем налили по третьей рюмке, но еще не поднимали. И тогда Земский сказал спокойно, даже немного вяло:

– Александр Иваныч, а у меня к вам дело.

– Дело? – удивился тесть. На его лице мелькнуло неудовольствие. Он отложил вилку и нож и внимательно посмотрел на зятя. – Ну и?

– Дадите денег в долг? Понятно, под проценты, – так же спокойно сказал Земский.

Тесть некоторое время молча смотрел на Земского неопределенным взглядом – то ли сорвется в злость, то ли изойдет желчью. Наконец заговорил пока еще воздержанным голосом:

– Однако ты ловок. Мало того, что ты хулиган. Блядун…

– Саша, здесь ребенок… – подала голос Светлана Алексеевна.

Харитошкин в ее сторону не посмотрел, но сделался все-таки злее:

– Так ты еще, прости уж за прямоту, дурак.

– Отчего же дурак? – с ухмылкой спросил Земский.

– Оттого, что ты влез по уши в дерьмо, а теперь тебя, видать, прижучило, и ты: папенька, дайте денежек.

– Отчего же прижучило? – еще пуще ухмыльнулся Земский. – Вас вероятно неправильно информировали. Дело, что называется, на мази. Нужны некоторые вложения.

– Ах, тебе вложения нужны… – Харитошкин замолчал на мгновение. Но было видно, что в нем зреет что-то свирепое.

– Верушка, Верушка! – заговорила Светлана Алексеевна с испуганной улыбкой и быстро поднялась. – Бери-ка скорее пиалу с мороженным и пойдем скорее наверх смотреть твой подарок.

На несколько секунд разговор прервался – бабушка с внучкой шумно отправились из гостиной. Харитошкин тоже немного обмяк, заговорил спокойнее:

– Это надо же до чего додуматься! Как такое в голову могло придти! – Он постучал себя по лбу указательным пальцем.

«Все знает», – подумал Земский.

– Что ему пришло в голову, папа? О чем вы? – Лада перевела недоуменный взгляд с отца на мужа, который сидел, не гася легкой ухмылки.

Земский сказал спокойным голосом:

– Александр Иванович, я готов биться об заклад, что у меня все получится.

– Получится? – еще сильнее возмутился тесть. – Да ты уже таких наломал дров…

– Получится, – так же уверенно и спокойно сказал Земский. – И вы сами хорошо знаете, что у меня все получится. В свое время вы то же самое говорили по поводу газеты. И что же? Я за несколько лет сделал самую популярную и самую доходную газету в области. – Он хитро посмотрел на тестя. – Все получится, если вы, конечно, позволите.

– А если не позволю? – прищурился Харитошкин.

– Если не позволите, то, понятное дело, у меня ничего не выйдет.

– А если позволю, выйдет, что ли?

– Выйдет, – убежденно кивнул Земский.

– Денег не дам! – отрезал Харитошкин.

Земский пожал плечами, достал из нагрудного кармана пару сложенных листков, развернул и отдал тестю. Тот с неохотой взял и сначала искоса посмотрел в написанное, потом несколько внимательнее. Вдруг ошеломленно спросил:

– Так ты что, серьезно, что ли, хочешь строить?

– Серьезно.

– Не для того, чтобы взять куш под залог?

– Не для этого. Я самым серьезным образом хочу сделать задуманное.

– И ты полагаешь, что ты не дурак?

– Не дурак. Вы посмотрите дальше, Александр Иваныч.

Взгляд Харитошкина сузился.

– Ну и что… – вскоре протянул он, и хотя в его голосе уже не было пренебрежительных интонаций, он все-таки оставался очень недоволен. Откинулся на спинку стула. – Сизифов труд. Ты хотя бы представляешь, сколько нужно сил и денег, чтобы поднять дело при нулевом балансе?..

– Да о чем вы говорите?! – опять не выдержала Лада.

Но отец, к удивлению Земского, вдруг сказал ей тяжело:

– Не встревай, Лада! – и этот тон подействовал, она обиженно замолчала. Отец же вновь заговорил с зятем: – Связываться с бюджетом… Хуже не бывает, чем связываться с бюджетом. Еще не известно, проголосует ли Дума, когда дойдет до верстки. И я тебе сразу скажу – я как депутат тебе ничем не помогу. Ну, сам я проголосую «за». А как остальные – не знаю.

– Куда же они денутся, Александр Иванович, – улыбнулся Земский. – Кто же из них будет вставать в позу перед нашей газетой, если все они у нас публикуют свои писульки?

– Ах, газета… Ты хочешь мою газету использовать для этой стряпни?

– Я поэтому и заговорил с вами и прошу вашего разрешения. Без ущерба для вашей репутации, и даже напротив, когда дело выгорит, а оно выгорит… Это ведь не публичный дом, Александр Иванович. Не балаганчик. Вслушайтесь: Центр по реабилитации детей-инвалидов. И ваша газета шефствует.

– Каких инвалидов? – спросила Лада.

Тесть задумался. В это время в столовую с шумом вернулись бабушка с внучкой.

– Папа, посмотри, какой жираф! – За ярко-желтым жирафом с заломленной шеей Верочку почти не было видно – только русые витые, как у папы, вихорки. Она еле дотащила жирафа до стола и накрыла огромной мягкой игрушкой Земского.

– Он сам открывает глаза и говорит мое имя!

В жирафе что-то нажали, он стал произносить писклявым голосом «I love you, Verochka!» и при этом в глазах его вспыхивали встроенные лампочки.

– Как же ты будешь привлекать деньги спонсоров? – тесть недовольно поморщился. – Опять газета?

– Газета – великая сила, Александр Иванович. Вы это лучше меня знаете. Верочка, иди к маме, родная… Куда же спонсоры денутся – ради такого дела просто обязаны потрясти мошной. Ну и за газетой не задержится – мы за хорошее отплатим только хорошим.

Бабушка и Верочка, прихватив жирафа, ушли.

Тесть задумался.

– Все равно мелко… Ради таких копеек… У тебя прибыль заложенная – сущий смех.

– Пусть мелко. В конце концов, это мое первое самостоятельное дело. Но главное, что надежное и стабильное дело. Да еще под вашим патронажем.

– Ха! Под моим патронажем! Надежное, говоришь? Это еще бабушка надвое сказала. – Тесть оживился, стал даже как-то радостен. – Знаешь, в чем беда мелких лавочников?

– В чем?

– В том, что мелкий лавочник до конца своих дней обречен оставаться мелким лавочником.

– Возможно, – пожал плечами Земский.

– Возможно… – передразнил тесть и добавил с прежним ехидством: – Зять-нечего взять… – Налил себе четвертую – вероятно завершающую рюмку. Выпил быстро, уже не смакуя, и немного закусил.

– Собственно деньги, которые я у вас попросил… Ну… – Земский заговорил будто с сомнением. – Они не столь важны. Не хватает только энной суммы. Есть люди, которые ее дадут.

– Нет, ты подожди! Что значит, есть люди? Энная сумма… Речь идет о ста тысячах. Это что, по-твоему, маленькая сумма?

– Ну а что же, она для вас разве большая?

– Нет, вы посмотрите на него! – весело воскликнул Харитошкин и выставил в сторону Земского указательный палец. – Он считает, что для меня сто тысяч баксов – так, мусор какой-то, на дороге валяется!.. А то, что это называется подстава – ты не учитываешь?

– Какая же подстава?

– Эгей, мальчик. Взяв деньги у других людей, у бандитов, как я понимаю, ты подставляешь заодно меня, мою дочь и мою внучку. Они к тебе, что ли, придут должок просить? Они тебя посадят в подпол, а за должком придут к моей дочери. А она придет просить ко мне… А я, что же, откажу дочери!? А, значит, платить все равно придется мне!

– Резонно, – улыбнулся Земский. – Но вам решать.

– Что мне решать! – резко сказал тесть. – я могу прекратить эту чепуху в самом начале, и все дела!

– Прекратить уже нельзя, Александр Иванович, потому что тогда уже точно будет, как вы сказали. Двести тысяч в этот дом уже вложено, причем сто пятьдесят – это долг.

Харитошкин молчал некоторое время, недовольно сопел. Вдруг спросил:

– Под какие проценты тебе обещали денег?

– Двадцать годовых, – сказал Земский.

– Двадцать пять годовых. – кивнул Харитошкин. – Я дам под двадцать пять процентов.

Земский не выдержал и заулыбался.

– Объясните вы мне, наконец, в чем дело? – опять подала голос Лада.

– Потом, Лада, – сказал Земский. Он не в силах был сдержать торжество.

– А если прогоришь, как будешь расплачиваться? – после выдержанной паузы с пристальной хитростью на лице спросил тесть.

– Расплачусь, – весело ответил Земский.

– Хорошо, – осторожно сказал тесть. – Я тебе дам не только деньги, но и зеленую улицу, никто даже косым взглядом тебе не помешает. Но будет два условия. Готов?

– Готов.

– К делу допустишь моего юриста, он будет вести бумаги.

Земский спокойно ответил:

– Он уже при деле.

– Однако… – тесть приподнял брови. И тут же выдвинул второе условие: – Если прогоришь… – Даже заалел от предвкушения того, что сейчас скажет. – Если прогоришь, отработаешь у меня от звонка до звонка год – вместо Миши-дурачка.

Земский опять на несколько секунд задумался.

– А Мишу куда, на повышение?

– А Мишу я на Оку, в имение, отправлю, пускай там присмотрит.

– Как вместо Миши? – возмутилась Лада. – Он что, будет жить в Мишиной конуре и работать дворником? Ты что, папа!

– Почему же в конуре… Нормальное жилое помещение.

– Ага, нормальное! Рядом с собачьими клетками и такая же собачья конура. Псиной воняет за версту.

Тесть опять обратился к зятю:

– Ну как, герой, годится?

– Годится, – сказал Земский.

Только тогда тесть нехотя, до конца не веря зятю, ответил рукопожатием.

В этот день Земского допоздна не покидало ощущение, что он в своей жизни прошел еще одну точку невозвращения. Вот так вся жизнь, словно волшебная анфилада с проходом в одну сторону. Но каждый раз, минуя очередные створки, понимаешь, что внешние перемены – ничто в сравнении с тем переселением, которое происходит в тебе самом: вот ты был один, и вдруг происходит перевоплощение, и ты уже совсем другой, или «ты» – вовсе уже не «ты»… Смена змеиных шкур, и ты – точно! – обновленным змеем, оборотнем, вскальзываешь в обновленное же пространство вещей, людей, идей – гладко, огибающе, гармонично, ты струишься по желобу удачи вперед, и тогда все – к месту, и ты – сильный и мудрый, как должно быть змею, все хорошо складывается. Даже с Ладой этим вечером их ласка достигла невообразимого неистовства, как когда-то в самом начале, так что он подспудно стал побаиваться за надежность их шикарной кровати. И потом, на самом излете, когда истомленное тело было приземлено на спину, и совершенно невозможно было уснуть, в нем все еще кипело, так что он, не выключая прикроватную лампу со своей стороны, стал говорить тихо, легко, совсем без упрека:

– Как же так, папенька твой имеет такое в своих руках и ничего не понимает. Совсем ничего, катастрофически, ничего не понимает.

– Что ты опять принялся за моего папеньку? – без обиды, сонливо и скорее нежно ответила Лада, уже отвернувшаяся на другой бочок. – Успокойся и забудь. Я тебя люблю.

Но он должен был выговориться:

– Он имеет столько… Такие возможности! А он даже не понимает, для чего ему все это нужно!

– Не говори чепуху.

– Я без обиды говорю. Я говорю с сожалением. – Он с чувством снисходительности запустил правую руку ей в волосы, стал пальцами нежно, мягко надавливать и поглаживать ей голову. И говорил: – Твой папенька как был мещанином, кулаком, так мещанином и остался, он только страшно разбогател. Просто неимоверно разбогатевший кулак. Но он абсолютно не понимает, зачем ему все это нужно. Он по инерции, потому что не может остановиться, гребет, обрастает барахлишком, и о барахлишке все думает и печется. И еще эти дурацкие игрушки. Депутат, академик, князь. Детский сад какой-то. И не понимает, какая сила, какая власть в его руках.

– Ну ты даешь… – усмехнулась Лада и чуть поежилась, но все-таки не повернулась. – Если взять тебя самого и моего папеньку, то сравнение не в твою пользу.

– А это мы посмотрим… Это посмотрим… Дай только время…

V. Искушение

Было же сказано: всякий человек – бездна, равновеликая вселенной. Но только так и отдавалось бы в твоей голове пустозвучием «ну, вселенная», пока в один момент ты нутром не почувствовал, как перед тобой открывается твоя собственная безбрежность. А заодно тебе становилось понятно, что пытаться объяснить непосвященному, как может светиться изнутри всеобъемлюще «я», так же нелегко или скорее не нелегко, а просто незачем, как незачем объяснять слепому от рождения, чем отличается синее от красного. Попробуй-ка расписать словами следующую ступень своих интуитивных прозрений, робкие поползновения которых проявляются в том, чтобы попытаться отменить смерть: твоя персональная бездна-вселенная-душа, которую поигрывающие в философию фарисеи называют экзистенцией, на самом деле, не такая уж персональная, хотя у каждого она, конечно, одна, но и она же при всем том – одна единственная у всех, так что все соединены в ней одним общим и вместе с тем для каждого собственным светом. «Я», дробящееся и одновременно множащееся бесконечностью «ОНИ».

После заполошной беготни по затопленным снегом кладбищам, добравшись домой, Сошников взял авторучку, лист бумаги, нарисовал в центре листа кружочек и вписал в него имя и математический приговор дат, которые увидел на памятнике: Звонарюшкин Сергей Иванович, 1969, 3 апреля – 2005, 14 августа. Чуть выше и наискось нарисовал второй кружок и вписал имя своей прабабки: Звонарюшкина Дарья Пахомовна, 1895, 21 марта – 1990, 28 ноября. Провел между ними пунктирную линию – призрачный мосточек между двумя вселенными, сильно нажимая на авторучку, а потом еще тщательно прочертил несколько раз каждый маленький штришок и вывел над пунктиром большой знак вопроса, так же несколько раз жирно прорисовав его.

Эта пунктирная линия могла без следа раствориться в пустоте однофамильных перекличек, но с равной вероятностью она могла переродиться в персональные пожизненные вериги Игоря Сошникова. Вот что обрушилось на Сошникова – неведение. А неведение – ведь это особая тяжесть, которая придавливает душу так, что душа может и вовсе забыть о покое.

Некоторое время он просидел за столом в оцепенении и, наконец, подрисовал рядом с Дарьиным еще пять кружочков и меленькими буковками вписал в них тех Дарьиных спутников жизни: «Солдат. Имени не знаю. Убит в Первую мировую», «Цыган, без имени», «Левин Арон», «Сошников Андрей», «Звонарюшкин, без имени». Можно было предположить о существовании еще неопределенного количества претендентов на участие в этом любвеобильном соцветии, но Сошников вписал только тех, о которых хоть что-то слышал. Над самой Дарьей прорисовались еще два кружочка – ее родители, но и о них, как теперь выяснялось, Игорь Сошников почти ничего не знал. «Прапрадед Пахом» и «прапрабабка» – вот и весь кладезь родового знания о Дарьиной линии. Утраченную фамилию этих пращуров когда-то в девичестве носила сама Дарья Звонарюшкина.

Вновь вернулся к ее суженным, отвел стрелочку к новому кружочку, в котором вписал «младенец, отпрыск солдата, умер вскоре после рождения». Еще стрелочку – к своему деду Павлу Андреевичу Сошникову. Третью чуть правее к бабе Оле Клыковой, в девичестве Сошниковой. Четвертую к другой сестре Павла – Клавдии Сошниковой. А вот далее фамилия сменилась, дети пошли писаться Звонарюшкиными. Но и о них Игорь почти ничего не знал, и здесь где-то обрывалась такая нужная ниточка. Он только и мог вписать в новые кружочки: «сын Звонарюшкина», «дочь Звонарюшкина, умерла в войну», «Юлия Звонарюшкина, умерла, когда я был в армии».

Если Игорь что-то и знал точно, так хотя бы то, что его прадед Андрей Сошников умер в 1920 году, а дети Сошниковы продолжали рождаться и в 1922, и в 1924. Такая же история была и со Звонарюшкиными. Отец их, заступивший на пост Дарьиного мужа в 1926, долго не прожил, было ему, как говорили, за шестьдесят, и он почил, не дождавшись зачатия по крайней мере двух своих отпрысков. Выходило, что всего у Дарьи родилось семеро. И все от разных отцов! Втуне такое никак не могло остаться, впрочем бабка особенно и не утаивала прошлого, выдавая по крупицам то одно воспоминание, то другое, так что для семьи давно нарисовалась подробная картина ее жизни. И каждое новое поколение ее отпрысков, несмотря на любовь к доброй бабке, не гнушалось посудачить в семейном кругу о Дарьиных доблестях. Отец Игоря, когда речь заходила о прабабке, говаривал без прикрас: «Старая бл…ища», хотя, надо признать, смеялся при этом. Что и говорить, если появление на свет родного деда Игоря – Павла Андреевича Сошникова, пехотного старшего лейтенанта, погибшего в приволжских степях, даже на фоне Дарьиного разгуляева было отмечено особым блудом. Этот Павел был сыном троих отцов.

На излете Первой мировой клеймо овдовевшей солдатки пустило Дарью по дорожке плясучей и бойкой: сладко-нежная эта женщина даже до солидных лет оставалась превеликим демоном в тех талантах, которые даются в общем-то каждой женщине, да не каждой удается откопать их из ямы приличий, суеверий и предрассудков.

И вот теперь она довлела над пространством и временем. Если и стоило говорить о неком узле, в котором сплетались ниточки родства Сошниковых и Звонарюшкиных, то это был вовсе не важный усатый патриарх, а долгоживущая неутомимая блудящая утроба-производительница, восседающая на матриархальном троне в центре рода. К ней тяготели, к ее подножию стекались многочисленные ручейки человеческих ветвлений, так что по сути не только история одной семьи, но даже история всего мира свивалась вокруг развеселой и коварной в любви прабабки Игоря Сошникова, которая уже одним только вольным своим существованием наводила позор на разлетающихся, подобно щепкам в лесу времени, бродяг, солдат, тружеников, начальников, увивавшихся за ее юбкой, а заодно низводила в пародию чванливую, рогоносную лженауку генеалогию, пытающуюся раздробить на вегетативно размножающиеся кустики и деревца то, что в принципе не может дробиться.

Дарья проникала прямо из того времени: придерживая у плечиков не по-деревенски тонкими пальцами крылья кружевной белой шали, немного при этом склонив голову набок – ну точно, от кокетливости – она черными шальными глазами смотрела из своей бездны в громоздкий аппарат фотографа, того незримого человека, расположившегося по эту сторону редкого снимка 1918 года. И словно через того человека, через фотографа, его взглядом можно было увидеть окружающее пространство и перспективу, развернувшуюся за спиной сельской красавицы: часть беленой стены с плохо поправленной плетеной завалинкой, массивный плетень, на одну из перекладин которого красавица, чуть отставив задок, слегка присела, за плетнем – опустившие ветлы, даже как-то утомленно обвисшие ракиты, и между ветвями – тающая в белесости снимка размытость большого поля. Можно было угадать, что было через несколько мгновений после снимка. Вот она позировала еще некоторое время неподвижно, жмурясь от солнца, пока фотограф не сказал ей, что она свободна, тогда она поднялась, отошла от плетня и, чуть изогнувшись спиной, потянувшись, обвела взглядом белый свет, текущий вокруг нее теплыми мягкими волнами.

В том году, летом, наверное, за месяц до фотографии, Дарью, веселую молодую солдатку, прямо с околицы, с вольного ночного гульбища под гармонь, похитил цыган из расположившегося поблизости табора. А много десятилетий спустя, совсем незадолго до ее смерти, уже взрослый, отслуживший в армии ее правнук, далеко не в первый раз услышавший историю о похищении, спросил сухонькую, осыпающуюся старушку: «Так уж похитил?.. Как можно без шума похитить молодую крепкую деваху, если она сама не захочет, чтобы ее похитили? Бабуль, признайся, что ты сама убежала с тем цыганом».

В старушенции что-то икнулось, она замерла на некоторое время, и все вокруг замерли, напряженно-весело глядя на нее – а дело происходило во время большого застолья, в самом начале, так что еще не было утрачено единство разговора, и кто-то вытянул бабку, махнувшую вместе со всеми обязательную стопочку, на воспоминания. До этого простого, заданного правнуком вопроса, беззастенчиво разрушающего общепринятую легенду, она, чинная, опрятная, сидя на важном месте, на мягком стуле, от суставной ломоты покачивалась взад-вперед, и, пошамкивая, рассказывала: «Ой, увел-увел меня с околицы… Там гармонька, пляски… Я чуток отошла в сторонку, а бес черный как кинулся с мешком! Ась! Сунул голову в мешок и увел-увел подальше…»

Но тут, после каверзного вопроса, она едва не поперхнулась, растерялась, и вдруг в ней прорезалась совершенно бесшабашная веселость, она начала хихикать совсем не по-старчески, широко раскрывая опустошенный рот с двумя желтыми зубами. Так что родственники со всех сторон тут же ответно принялись хохотать.

Сошников же и теперь, вот так спонтанно взявшись за составление странной путаной родословной, невольным воображением увидел ночные силуэты, темные дома и черные кудри деревьев, всполохи костра на отшибе, там, где днем дети гоняли большое стадо гусей к реке, а ночью звучала гармонь и девки выводили свои песни, в которых тянулась и тянулась их грустная мечта. А так или немного иначе текло время через то темное пространство, и так ли пространство нанизывалось на темное время ночи – разве такие детали что-то прибавляли миру или убавляли от него?.. Через бурьян в потемках пробирались двое: она, опьяневшая от небольшой чарки хлебного самогона, от плясок у костра, с шалью в руке, которая маленьким белым демоном мелькала в тьме. И он – кудлатый, слитый с ночью цыган, совсем потерявший голову за месяц уговоров, пока табор стоял возле самого села, у реки, что было даже покойно местным, потому что они полагали, что цыгане не станут безобразить там, где остановились, а будут уходить на промысел куда подальше. Так что «обсчество» постановило правильно: «Пусчай поживут, легчей приглядеть». Поначалу так оно и было: тишина и покой, утрата бдительности.

И вдруг такое! К рассвету от табора остались только колья в земле на месте шатров и дымящиеся головешки от костров. Увели цыгане красавицу-солдатку, утешительницу, к которой если кто из мужиков косо не захаживал, потому что о таких делах обычно только много разговоров и бывает, но косо в ее сторону посматривали и мечту лелеяли многие. Так ведь помимо Дарьи из села исчезли две пахотные лошадки! Эти лошадки и стали уважительной причиной для последовавшей двухдневной погони. Кто же позволил бы мужикам два дня страды плутать по волостям из-за какой-то там пропащей солдатки. Утром парни постарше и мужики помоложе, уже отсидевшие в окопах и знавшие, почем фунт лиха, в ухарстве побросали земельные работы, оседлали коников, похватали кто колья, а кто обрезик, любовно выпиленный из фронтовой винтовочки, и поскакали следом. И к вечеру второго дня, хотя цыгане, делая петли, пытались запутать следы, мужики настигли резвые брички и отбили свою непутевую бабенку, лошадок, а заодно пограбили, попортили обоз и даже одного цыгана подстрелили и еще нескольких основательно помяли-покалечили. Да и то – время-то было совсем лихое и повод вроде как подходящий.

Так Дарья первый раз стала прямой причиной смерти человека – того неизвестного подстреленного цыгана – уж не ее ли возлюбленного?

Досталось и самой Дарье – некий «староста», то есть, надо полагать, самостийный местный авторитет, замещавший отсутствующую в селе власть, оходил ее плетью. И хотя взрослую в общем-то бабу, самостоятельную, проживавшую с больной свекровью и двумя сопливыми золовками, иными словами тащившую на себе хозяйство, пороть не с руки, но уж он-то в сердцах просек и сарафан и белую кожу – до крови. Впрочем, не свое портил – ничейное. Можно было догадаться, что несколько белых рубцов на спине и заду в будущем вовсе не безобразили ее, а даже прибавляли Дарье шарма и возбуждали в мужчинах особую жалость.

Летом в Воронежской губернии бывает жара несносная. Так было и в июле восемнадцатого, аккурат накануне больших дождей, заливших Россию в августе. Эта жара будто проступала на той фотографии: так вольно от духоты Дарья раскрылась. Смоляные бесстыжие волосы выбивались прядями и вот-вот готова была расплестись коса, кинутая через плечо на грудь, И Дарья будто желала совсем сбросить шаль с плеч, а у кофточки-«казачка» с пышными рукавами и стоячим кокетливым воротничком еще дальше расстегнуть и без того так низко расстегнутые крючочки, как в те времена вовсе не приличествовало, – так что было видно очаровательную темную треугольную ямку между двумя обворожительными вздутиями.

Весь июль гремела война со стороны железной дороги. И не успели еще рубцы зажить на гладком теле Дарьи, в село завернула толпа вооруженных городских голодранцев, двигавшаяся к Дону или, напротив, с Дона бегущая. А предводительствовал над партизанами, или, может быть, все-таки над солдатами новой регулярной армии человек на огромной гнедой кобыле. Эта-то рыжая революционная кобыла, великолепно отороченная черными гривой и хвостом, на Дарью произвела впечатление куда большее, чем сам наездник, один из вероятных прапрадедов Игоря Сошникова – боевой командир Арон Левин, маленький, в новой фуражке с тряпочной красной звездой, с выбивающимися из-под фуражки такими же, как и у недавнего ее кочующего возлюбленного, черными кудрями, с крючковатым носом, но в компенсацию малому росту имевший, помимо огромной кобылы, внушительный маузер в деревянной кобуре на правом боку, а на левом – шашку, опускавшуюся куда ниже стремени. Как впоследствии убедилась Дарья, ни с маузером, ни с шашкой Арон никогда не расставался, даже ночью шашку укладывал рядом с собой на лавке, а маузер подсовывал под соломенную подушку.

Откуда только взяли, может быть, нашли на железной дороге среди беженцев, но пригнали красноармейцы с собой переодетого мужиком «еврейского попа». Видимо, у Арона Левина глаз был наметан на такого рода птиц, так что маскировка в виде потрепанного сюртука, рубахи-косоворотки, широких портков и картуза беглецу не помогла. Сорвали с него картуз, а оттуда и вывалились длинные свалявшиеся пейсы.

Так что на второй день в селе устроилось светопреставление. Собрав на площади перед церковкой местных, красноармейцы вытолкали на середину круга раввина, а заодно из церкви вытащили онемевшего, еле двигавшегося от испуга отца Михаила. Уж очень охоч был до театральных эффектов Арон Левин, отчего вскорости и сам погиб. А тут приспело такое важное дело – борьба с мракобесием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю