Текст книги "Идиот нашего времени"
Автор книги: Александр Кузнецов-Тулянин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Четвертый без всяких затей просто спился да издох по-собачьи от инсульта в возрасте тридцати трех лет в соседнем подъезде, куда тащился за похмельем к шинкарке, торговавшей разбавленным стеклоочистителем. Дохлый, пролежал там весь день, люди с брезгливостью переступали через труп, кто, полагая, что Рыжий, как всегда, «просто нажрался», а кто-то прозорливо догадываясь о настоящей причине выразительной неподвижности тела да просто ленясь позвонить куда нужно.
Сошников уже в такой опущенной на четвереньки стране вернулся в газету в конце пятого года пропитых главным государственным паханом реформаций. К тому времени газеты в городе были размножены методом почкования до полутора десятков штук. В этой массе были газеты, так и оставшиеся «свистками» властей, мало чем отличавшиеся от совдеповских предшественниц. Особенностью газет второго типа было то, что объявления и реклама в них преобладали над развлекательными и «полезными» заметками. А в газетах третьего типа, напротив, развлекательные и «полезные» заметки преобладали над объявлениями и рекламой. Контора, в которую Сошников пришел наниматься, была третьего типа. И уже в первый день работы он обнаружил, что маленькая умничающая цивилизация перестроечных газетчиков давным-давно рассеялась, новая журналистика без всяких бредней о гласности и правде служила только одной безальтернативной идее – обогащению владелицы газеты, матерой мещанки Ларисы Алексеевны Сыроежкиной.
В свои сорок пять эта распорядительница судеб весьма походила на молодящуюся заведующую овощной базы: в меру обильное лицо, стекающее под «богатую» шубу, смягчающую формы, ценимые в среде пожилых чиновников, в золото и побрякушки, которыми была увешана с деревенской помпезностью. Она отменно умела быть актрисой и проституткой: где нужно – сделать глазками и чуть отклячить нужную часть тела, а где-то можно было и породниться со склеротической женой крупного стареющего чиновника, чтобы прямо из теплой постельки перепорхнуть своим аппетитным губерниелюбимым задочком со стула серой графоманки в кресло главной держательницы акций бывшей молодежной газеты. Так что не успели поборники гласности и справедливости развеять свои глупые фантазии, как увидели себя кропающими отдающие дебильностью заметки о сексуальных расстройствах, перестрелках бандитов и параноидальные историйки о сладких влюбленных, вроде того, как сказочно богатый красавец, мастер спорта по гимнастике Владлен несколько лет добивался красавицы фотомодели Инессы и, наконец добившись, с радостью приняв ее побочного отпрыска, которого она между делом привезла из Монте-Карло, на свадьбу подарил невесте белый «Бугатти», кольцо с бриллиантом невероятных размеров и контрольный пакет акций фабрики мягкой игрушки.
Журналистские рабы, которых Сыроежкина как истинный бизнесмен искренне презирала и разве что в открытую не называла скотом, за свой тупой монотонный труд получали от нее даже не копейки – до неприличия жалкие подачки. Но они пахали на нее так, как даже Карл Маркс не мог предположить, в месяц выдавая по две-три обычные газетные нормы. Рабы постепенно трансформировались в пишущих роботов.
Сыроежкина любила прохаживаться по редакции, могла зайти в один из кабинетов, которые стали называться офисами, и со сладким упреком – она все-таки не была грубой – начать выговаривать:
– Кормлю вас, кормлю, а надоели вы мне, ну вас, в жопу. Продам газету вместе с вами, открою себе магазин и буду себе жить припеваючи.
Этой хваткой бабе и правда нужно было заведовать магазином, или еще лучше – овощной базой. Ее симбиоз с газетой казался Сошникову слишком неустойчивым. Какими лихими ее вообще занесло в журналистику! Казалось, дела ее неизбежно и очень скоро развалятся. Однако происходило нечто не совсем понятное, или скорее обидное для его самолюбия: Сыроежкина исподволь и даже с кажущейся легкостью, преображала не только газету с ее содержанием и содержимым, но и немалую часть города – ту сферу жизни, которая наполнена слухами, новостями, кривотолками, но ведь и чем-то серьезным, – все это она преображала под свои желания. Бредовые листки охотно читались с виду нормальными людьми, которых Сошников иной раз видел покупающими газету в киосках. И соответственно в газету шли «косухи» рекламы. А, значит, и на счет Сыроежкиной исправно капали «баблусики».
С этим ее ненавязчивым хищничеством соединялись причуды, которые могли развеселить даже Сошникова. Сыроежкина могла по утру, не справившись с мучившими ее ночными терзаниями, дать своему водителю денег и отправить в церковь. И простодушный парень, выполняя наказ хозяйки, заочно от ее имени ставил дорогие свечки Николаю Угоднику, Параскеве Пятнице, а заодно – уже по собственному почину – иконе Неупиваемая чаша. Это было даже не «чертогоном», а новым русским чертонадувательством. Но все-таки можно было заподозрить, что в сумеречной душе, в неких провальных пустотах, время от времени пролетали полусветлые образы.
Однажды же Сыроежкина и вовсе проговорилась, приподняв руку и выставив в потолок пухленький указательный палец, многозначительно скривив пухлые губы, заговорщицким пухлым же голоском, – благо, что не заметила бывшего недалеко Сошникова: «У меня местечко там, – с доверительным нажимом на „там“, – давно прикуплено». Как всякая мещанка, приправленная хищным цинизмом, она искренне верила только в два явления на свете: в свою обожествленность и в ужас своей смерти. Недаром в ее груди горело такое страстное желание увековечить свой светлый образ. Вдруг на удивление городу и всей области появилась книженция. Да не книженция, а фолиант. А в нем ни много ни мало – «Лучшие люди области». Не ученые, не врачи, не педагоги, не актеры и не братья-журналюги (пес бы с ними, с актерами и журналюгами!), а деловые люди. Крупным планом – фото и сопутствующая статья о жизненном поприще. Этакий пантеон региональных святых угодников. В первых рядах текущий губернатор и текущий мэр, которые, надо полагать, протекая мимо истории, не оставят после себя ни тени доброго воспоминания, только эту текущую нелепицу в книжице, обреченной точно так же стечь в макулатурные отходы. Но уж они и «бабок» отвалили порядочно на издание и по степени полезности для Сыроежкиной стояли на первом месте! Во вторых рядах, из рачительной скромности не залезая поперек батек, – сама Сыроежкина с супругом, скромным инженером. И далее, в порядке убывания по степени «полезности» клиента – промышленники, торгаши, банкиры, политики…
Но как похоже, думал Сошников, на «жития»! «Хочим быть святыми благочестивыми Петром и Февронией!» Пожалуйте. Тут же отыщется летописец-борзописец, вроде Гоши Сычовкина, который по сходной цене состряпает такую книженцию, а потом еще и вторую – с продолжением, и чему угодно, даже грязеподобному пахучему веществу ловким своим пером придаст форму и сияние золотых самородков. Засияют «благородные» граждане города, области и всей страны: казнокрады, взяточники, спекулянты, ростовщики и просто бандиты… На то он и Гоша Сычовкин, любитель хотя бы раз в день (а больше все равно не дадут!) досыта покушать в обмен на стыд и совесть.
Сошникову хватило ума понять, что уже повсеместно, почти во всех газетах города, на радио и телевидении, как впрочем и во всех других сферах жизни, довлели Сыроежкины. Они являлись в разных лицах, эти исподволь отекающие физиономиями дорвавшиеся до неподдающегося контролю обжорства и «культурного» пьянства хваткие и бойкие базарные волшебницы и волшебники. Один взмах вальяжной хозяйствующей ручкой – и вокруг засуетились мелкие, полуголодные – и ведь важно, что полуголодные, – борзописцы-холуйчики, побежали писать рекламные «косухи» об искренних, не думающих скрываться разбойниках, про которых доподлинно было известно, что многие из них не только начинали свою бизнес-воровскую карьеру тривиальными грабителями и мошенниками, но и самолично убивали людей. Взмахнула другой ручкой, и холуйчики побежали писать панегирики общественным гнидам, купившим наивность толпы и безраздельно засевшим в думах и администрациях, про которые здравомыслящие люди говорили без затей: «воровские сходняки».
В журналистику тем временем взамен вымиравших и выпадавших в пьянь и нищету «идейных идиотов» валом шли новые люди, появление которых в приличном обществе всего несколько лет назад могло вызвать коллективную неловкость. Сошников застал самое начало, самый вал репортеров, воспитанных на неуловимой грани между адаптированной под пэтэушное восприятие филологией и штучной торговлей. Как ни странно, по преимуществу это были женщины. На поверхность вылезала и расправляла острые плечики главная журналистка времени – поджарая, расчетливая дамочка «от двадцати трех», потрясающе невежественная при своем университетском дипломе, а иногда и при двух дипломах, категорически ничего не читающая, кроме глянцующих до слащавого лоска мировую пошлость журнальчиков, обладающая простодушием проститутки и алчностью ростовщика. Она и была проповедницей новых истин и смыслов жизни, имевших точное измерение: удовольствие на пятьдесят долларов, счастье на пятьсот долларов, оправдание бытия – пять тысяч долларов. И никаких тебе рефлексий и экзистенциальных кризисов.
Сошников совершенно не знал, о чем с ними говорить, все общение с новыми журналистами и журналистками у него сводилось к бессмысленному, отдающему беззаботностью пивнушки балагурству: «Надюша! Держи фигуру!» – «Оксанчик! Как спалось? Опять снился кошмар, в котором мэр душил тебя?.. А все оттого, что рядом с тобой не было меня».
Скверно было, что самому ему становилось все труднее прятаться от захлестнувшей пространство вакханалии пошлости. Сошников пытался тесниться на периферии: то вел «гишную» страничку, то «гнал» судебные очерки, стращая народишко реалиями, то кропал строчки о мероприятиях вовсе отвлеченных, наподобие слета самодеятельных певцов, а то застрял на темах о здоровье, изредка под шумок «сливая» материалы о наркоманах. То вдруг решил попробовать себя в газетной рекламе. Но и такая работенка оказалась нешуточным испытанием для его самолюбия. Вот он с превеликим трудом дозванивался до хозяина крупного торгового центра – крытого пластиком и стеклом большого базара. Хмуро мямлил что-то о желании написать о его «бизнесе» – понятное дело, не бесплатно. Врал, что газету прочитает вся область. И тут же получал ответ:
– Я рекламу не даю.
Здесь-то и нужно было подливать в голос особого заискивающего меда, стелиться. Вместо этого Сошников чувствовал, как от живота к горлу подступала волна злости, физически он не мог опуститься до слащаво-доверительных интонаций в разговоре с кем бы то ни было, а уж с торгашом тем более.
– Это не совсем реклама, Виталий Александрович, – говорил он с такими тональностями, что если бы решил округлить свою речь словом «козел», то оно вписалось бы в разговор вполне гармонично. – Мы предлагаем опубликовать имидж-статью или большое интервью с вами. И о вас. А не рекламировать китайские товары, которыми вы торгуете.
– Интервью дам, публикуйте. Но бесплатно.
Обоюдная ненависть, протянувшаяся от телефона к телефону, достигала звенящего напряжения.
– Хорошо, дайте три минуты, я попробую объяснить.
– Две.
– Хорошо – две… Если помните, был такой советский строй, совдепия… – Как Сошников ни старался умерить эмоции и говорить спокойнее, но сам же слышал в своем голосе издевку. – А у совдепии было много разной прессы. Так вот, вся советская пресса была ни чем иным как грандиозным рекламным проектом. И называлось все это пропагандой советского строя. А на самом деле – реклама по классической схеме. Были даже криаторские компании – идеологические отделы в обкомах и райкомах. Они определяли контуры рекламных идей. Реклама партии, соцпроизводтва, колхозов, школ, науки, опять же совторговли, прекрасной советской природы. К чему я клоню: советская власть скромно, но исправно оплачивала всю эту рекламную ахинею. Во всяком случае платила так, чтобы рекламные менеджеры – журналисты – могли прокормить семью, съездить раз в год на Черное море и выпить с друзьями в ресторане. А потом, как вы знаете, пришел Горбачев, рекламу совдепии отменил, и все рухнуло в тартар… Но что мы видим теперь? Все то же самое: пресса превратилась в гигантскую рекламную службу базара, который вы называете рынком. Иначе для нового строя просто нельзя. Без рекламы ваш базар такой же мыльный пузырь, и даже еще хуже, потому что страна в пять раз беднее, чем при совдепии, – дунь и лопнет… Торгаши, которые все это понимают, не обсуждают вопрос, оплачивать или не оплачивать бред, который мы для вас сочиняем. Потому что если не оплачивать, мы начнем писать правду. А тогда – года не пройдет – от вашего вонючего базара камня на камне не останется. А вы говорите, что рекламу не даете. Надо давать, уважаемый, надо оплачивать беспредел, который вы устроили в моей стране!
– Все сказал?
– Сказал все. Написать об антисанитарии на вашем грязном базаре еще только собираюсь.
– Больше никогда мне не звонить! – И демонстративно бросил трубку.
Вот что больше всего бесило: что какой-то задрипанный торгаш, а не он сам – Сошников – первым бросил трубку. После таких провалов об увеличении семейного бюджета можно было забыть: работая рекламщиком, Сошников ни разу не выполнил половины месячного плана.
Желание побунтовать прорывалось в нем по-разному. Были и совершенно безобидные мелочи, вроде развешанных среди обычных в редакциях шаржей и шуточек над рабочим столом листочков с разными забавными мыслями, авторство которых для Сошникова не имело значения, поскольку что-то он мог услышать и переварить на свой манер, а что-то придумывал сам: «Власть, бандиты, бизнес – это лебедь, рак и щука российской телеги». Или такое: «Персоны власти, политики и торгаши вылеплены не из глины, как обычные люди, а из паршивой зловонной грязи, и душу в них вдыхал при рождении не Бог и не дьявол, а скользкая саламандра, живущая в этой самой грязной луже».
И даже что-то тяготеющее к теоретическим выкладкам: «Три закона власти: Закон 1. Персоны власти по своей природе – профессиональные холуи и профессиональные подлецы, поскольку движение по ступеням власти предполагает добровольное унижение одних персон власти перед другими, а также делание подлостей одним людям в угоду другим. Закон 2. Верхние эшелоны власти занимают наиболее бессовестные и подлые экземпляры человеческого общества. Закон 3. Честного человека, втянутого во властные структуры, ожидает один из двух путей: либо он будет выдавлен из этих структур, либо ему придется трансформироваться в профессионального холуя и подлеца».
Но порой мелочи разрастались уже во что-то мало приличествующее фигуре областного газетчика. Сошникова заносило. В перерыве между заседаниями областной думы, куда Сыроежкина его несколько раз посылала, он мог сказать довольно громко своему фотографу, с которым пришел на заседание: «Знаешь, как расшифровать VIP-персоны? Воры и подлецы. Заметь, как верно! Они все без исключения воры – это факт. И все поголовно подлецы – не отнимешь».
В УВД, у человека, специально выделенного для того, чтобы свести к пустой говорильне интервью о борьбе с наркоторговлей, Сошников, глядя на портрет президента за спиной фискала, с невинной улыбкой вдруг выдавал: «Интересно, какую долю от наркоторговли получает милиция? Я слышал о двадцати процентах. Но судя по тому, какие физиономии у вас тут разъедают, цифры слишком занижены».
Такие выпады не всегда заканчивались «безобидным» выпроваживанием за дверь. Однажды Сошников учинил скандал с самим мэром города, у которого с Сыроежкиной были, как поговаривали, очень теплые отношения. Сошников на одном из мероприятий – технической выставке – столкнулся с этим маленьким красномордым крепышом, у которого глазки были на удивление добрыми и располагающими. Сошников, может быть, и прошел бы мимо, но тут с ним случился очередной приступ злого шутовства – он преградил мэру путь и отвесил поклон в пояс, проведя пальцами по полу, со словами: «Нижайший поклон паханам». И все это в присутствии персон из городской верхушки, нескольких холуев, составлявших свиту, которые судя по бровастой важности, напущенной на физиономии, и правда думали о себе слишком серьезно. Произошел скандал, начавшийся, можно сказать, вежливо: «Кто это!?» «Да это шелкопер из газеты Ларисы Алексеевны! Его фамилия Сошников. Известный скандалист». «Что вы себе позволяете, Сошников?» «А что, вас не устраивает звание пахана?» «Вы, Сошников, напрашиваетесь на неприятности! Я буду лично звонить Ларисе Алексеевне». «Будет вам, какие у меня могут быть неприятности, я маленький человек. Они должны быть у вас, ведь это вы главный городской разбойник».
Его тут же выставили – довольно грубо, можно сказать, что двое здоровяков в изумительного лоска черных костюмах, явившиеся из воздуха, просто выволокли его на улицу. Хорошо еще, что пинков не надавали.
А он этот яд тащил в семью. Вот он по морозцу приходил домой в день редакционного позора – в день зарплаты. Входил с промороженной улицы в подъезд. Лестница поднималась в сырой сумрак пролетов, и он будто оказывался на дне девятиэтажного колодца. Здесь звучали всевозможные коммунальные и житейские звуки – с той же сырой каменной приглушенностью, как они, наверное, и должны были звучать на дне глубокого каменного колодца. Он поднимался пешком – всего-то четвертый этаж. Останавливался перед дверью, в последний момент перед тем, как надавить на кнопку, подлавливая самого себя на смутном чувстве: домой не хотелось. Уже давно он обнаружил в себе, что бывало и на работе засиживался, удивляясь тем сослуживцам, которые хотели поскорее уйти. Он же мог допоздна читать что-нибудь, развалившись в редакционном кресле или стучать на компьютере. Или – что делалось куда охотнее – выпивать с товарищами, а товарищей для такого дела найти можно было всегда, везде и в любом количестве – звенело бы только в кармане. В таких случаях возвращался он едва не с последним трамваем. Но мог и вовсе не вернуться, и хорошо, если ухитрялся позвонить «ей»:
«Ира… я… у Гены… В общем, я не могу… Я завтра…»
«Мог бы не будить меня во втором часу. Ты же знаешь, мне рано вставать…» – Она говорила негромко, натужно, ее раздражение всегда было каким-то тихим, граничащим с чем-то плаксивым. Но под таким раздражением вскрывалось такое неподдельное равнодушие к его местонахождению и вообще к его персоне, что тоже не грело.
Остановившись под дверью, он думал, что в сущности квартира, где он жил, где у него был даже признанный исключительно его территорией свой маленький угол – небольшой старый письменный стол в спальне, – квартира так и не стала для него добрым земным основанием. Он стоял под дверью – настоящим произведением мещанского искусства – не просто двойной металлической, так еще отделанной под резное дерево, будто она вела не в обычную трехкомнатную хавыру совдеповской постройки с дешевыми обоями и потертым линолеумом, а в помещичьи апартаменты. Признаки новой российской свободы: бронированные двери, решетки на окнах, домофоны в подъездах. В памяти всплывали разговоры и споры, связанные с этой дверью. Он был убежденным противником ее установки. Цена ее в два раза перекрывала его зарплату, да и не тот это был предмет, вокруг которого стоило сосредотачивать интересы, – всего лишь чудовищная дверь. И раньше была пусть не очень красивая, но крепкая, крашеная суриком железная дверь, еще тесть ее ставил. Ирина же придала делу такую ненормальную принципиальность, что несколько раз доходило до скандалов:
– У нас будет такая дверь, – тихо, с убедительно наворачивающимися на глаза слезами говорила она.
– Расшибиться, что ли, из-за этой двери? Объясни: за-чем?!
– Нет, она у нас будет.
– Нет, не будет. Просто потому, что она не нужна. У нас отличная дверь!
– Я устала жить, как бомжи… – Губы ее дрожали, голос становился тише, она опускала глаза и в этом своем тихом, глухо-неодолимом упрямстве будто каменела: – Пусть я влезу в долги, я сделаю все, но я такую дверь поставлю.
– Ставь! В конце концов, делай что хочешь.
Ему казалось, что уже нельзя было разорвать вселенский порочный круг, когда каждый – в толпе, и толпа – в каждом, и все вместе несутся по замкнутому пространству даже не вещизма, а странного замкнутого в круг сумасшествия-психоза. Теперь дверь в квартиру служила ему упреком: ни ты ее ставил, ни ты на нее заработал. И словно намекала: да и квартира не твоя. А попутно поднимались волной множество других упреков и недомолвок – не то что он выхватывал из памяти какие-то отдельные разговоры и выяснения отношений, которые после крушения его бизнеса во все последующие годы сводились к их натужному «обустройству гнездышка» и его «невозможным» заработкам.
Но ведь Ирину тоже можно было понять и пожалеть, думал он, в сущности она осталась одна-одинешенька перед лицом своих неизбывных мечтаний.
Он надавил кнопку звонка. Ирина открыла, еще настороженная, не знающая, с каким настроением его встречать: проницательный взгляд – снизу вверх. Когда-то этот взгляд очаровал его – эта внимательность больших магических глаз, которыми она могла, подняв их откуда-то снизу, овеять его из-под ресниц сладким томлением. Но теперь она была совсем не та студентка-дипломница. Она подобралась к той неуловимой грани, за которой милые невысокие пышечки начинают превращаться в свою противоположность – в грузнеющую дамочку с наметившейся одышкой, да еще в этом желтом затрапезном халате и кухонном переднике. Типичная продавщица штучного отдела после работы.
– Неужели трезвый? – Иронично склонила голову. – В день получки и трезвый?
– А что, я могу и вернуться в контору, – хмыкнул он, впрочем по-доброму. А далее все по проторенному: переодевание в домашнее, умывальник, попутное «Здрасьте, Семен Иваныч…» – тестю, который вынес на трех опорах из кухни свои сухие трясущиеся косточки. На кухне Сошников небрежно бросил деньги на стол и сам устало сел. Она взяла небольшую стопочку купюр и, не пересчитывая, а только веером раздвинув их, так, в веере, определила сумму:
– Не густо. Это даже меньше, чем в прошлый раз.
Ушла в комнату. Но скоро вернулась, стала у плиты, молча с нескрываемым неудовольствием на лице сооружая ему тарелку, и он, сам сидя в напряжении, сложив руки вдоль края стола, чуть навалившись на них, видел ее эмоции, которые он научился различать под внешним никогда, кажется, не нарушаемым спокойствием. Она поставила перед ним тарелку – именно с той чуть заметной дрожью пухлых пальцев, которую он ожидал.
– А где Сашок? – спросил он, чтобы просто не молчать.
– Сашок? – Она неопределенно улыбалась. – Ну хорошо, что вспомнил про Сашка. Сашок гуляет.
– Как гуляет? Время уже десятый!
– Ты каждый раз сообщаешь о том, что уже поздно, мне. А ему ты об этом почему-то забываешь сказать. – Она как-то жалко улыбнулась. – Сашке уже десять лет, и раз папа устранился от его воспитания, то еще удивительно, что он совсем не ушел из дома.
Он поморщился, что было и в какой-то степени желанием оправдаться. Настроение смялось окончательно. Он стал есть, не очень вникая в качество еды, которая изысканностью не отличалась – макароны и котлета. Он только понял, что котлета – рыбная. А раз рыбная, значит, дело опять дошло до строгой экономии.
Ирина села на детский низкий стульчик, меж колен опустив чуть не к полу сцепленные уставшие пухлые свои руки.
– Ты хоть знаешь, из чего котлеты? – спросила тихо.
– Из рыбы, – равнодушно сказал он.
– Из путассу. Дешевле и дряннее, кажется, ничего не бывает.
– Нормальные котлеты, – тихо сказал он и опять пожал плечами.
– Я даже не говорю, как мы будем праздновать Новый год. Я не знаю, что мы завтра будем есть, когда заплатим за квартиру и за кредит? Это вся твоя, с позволения сказать, зарплата.
Он молча, не глядя на нее, жевал.
– Это на три тысячи меньше, чем моя зарплата. Это даже меньше, чем папина пенсия, – улыбка ее становилась все жальче.
– Ты же видишь, я не бездельничаю, – наконец сказал он. – Я каждый месяц выдаю полтора плана. И так везде – ни в одной газете не платят больше.
– Может быть… Но ты же, наверное, опять заходил в книжный?
– Ну, заходил, мне нужно было, я давно присмотрел… В конце концов, это не такие большие деньги.
– Для нас большие. Ну хорошо… Я тебя не упрекаю книгами и даже не упрекаю пьянками, хотя можно бы и не частить. Я хочу просто поговорить.
– Ну вот же – говорим.
– Нет, я хочу поговорить о том, что будет дальше…
– Ну и?
– Мне кажется… – она мялась, не решаясь сказать главного. – Ты не думал, что стоило бы заняться чем-то другим?.. Каким-нибудь другим делом?
Он отложил вилку. Она со своей тихостью умела взвинчивать получше, чем иные одержимые психозом мамаши семейств заводили своих муженьков-«пасынков». Но он сделал над собой усилие, заговорил спокойно:
– Хорошо. Может, ты права. В принципе, то, чем я сегодня занимаюсь, журналистикой назвать трудно, я и сам давно думаю, что надо уйти… Не жалко… Но куда я подамся, подумай сама. Я больше ничего не умею, как только бумагу марать. – Он хмыкнул. – И какой смысл – зарплаты везде одинаковые, город совершенно нищий. Даже если заняться гоп-стопом, больше не заработаешь.
– Зачем так утрировать. Было же время, когда ты мог… Ну ладно, я не говорю, чтобы ты опять занимался куртками, я понимаю, что время прошло… Возвращайся хотя бы в рекламные агенты, пиши рекламу, ты сам говорил, что на этом деле сейчас неплохо зарабатывают… Другие как-то вертятся. Можно поехать в Москву. Кто-то из твоих же друзей работает в Москве, домой приезжает на выходные, зато получает в четыре раза больше, а работы в два раза меньше твоей. Ты же сам рассказывал.
– Ты предлагаешь стать мне гастарбайтером?
– Ну хорошо, не надо гастарбайтером. Но все равно надо что-то предпринимать, как-то шевелиться.
– А я не хочу… – наконец тихо проговорил он то настоящее, что было на его сердце.
– С этого и надо было начинать.
– Я ничего не начинал, начала ты.
– Какая разница…
– Я не хочу превращать свою жизнь в крысячью суету.
Она с усталым видом поднялась с табуретки, собираясь выйти.
– Надо жить по средствам, – опережая ее отступление, процедил он. – И не надо было брать дурацкий кредит.
– Ну да…Уже слышали.
– А вот и не надо прыгать выше задницы, – говорил он, кривя губы, торопясь выговориться и чувствуя, что уже сорвался, что теперь его понесет по кочкам. Поднялся, вышел следом за ней в зал. – Вчера ты поставила чудовищную дверь, которая к нашей квартире просто не подходит, купила кровать, на которой спать невозможно, бока болят, а нормальную кровать я, дурак, на помойку вынес!
– Пожалуйста, потише, соседи услышат…
– Сегодня, понятное дело, не на что купить кусок хлеба. И обвиняешь в этом ты меня!
Она оперлась рукой о телевизор, который, вероятно, собиралась включить, отвернулась вполоборота, поджала губы. Хотела что-то сказать, но он продолжал, не давая ей возразить:
– Теперь ты хочешь поставить абсолютно ненужные, нелепые, воняющие пластмассой окна, из-за которых хочешь сослать меня в Москву. Зачем нужны семье пластмассовые окна, если из-за них семьи не будет!
– Знаешь что… – Ее заметно вибрирующий голос обещал скорые слезы. – Я только помечтала об этих окнах… Да разве мы когда-нибудь сможем!.. А ты… А я… – Она наконец громко всхлипнула. – Как мы живем – посмотри… Уже никто так не живет. Мы обычного мяса не ели два месяца. Путассу, макароны, картошка, ножки Буша – как праздник… А у ребенка единственная радость – жалкая шоколадка, когда ты приходишь поддатый, и это в его возрасте, когда ему нужны новые джинсы и кроссовки, чтобы в школе над ним не смеялись. И компьютер, компьютер – без конца. Да и тот старый, списанный… Все бегают и бегают эти бесконечные человечки, он уже отупел от них.
– Неправда, он всегда был тупой. Сколько я бился с ним, чтобы приучить читать! Если человек способен час просидеть с «Робинзоном» на коленях, смотреть в раскрытую книгу и ни строчки не прочитать, – и это «Робинзона»! – значит, он от рождения тупой. Надо с этим смириться, какой получился!
– Он не тупой. Он упрямый. Да, он такой же упрямый, как ты… И его нельзя было так заставлять читать – под угрозой ремня… Вот ты и добился…
– А я тебе говорю, что у человека нет мозга! Зачем же биться головой о стену – все равно не отрастет!.. Да что мы все спорим, посмотри вокруг: все нормальные люди сейчас так живут.
– Я и смотрю вокруг. Нормальные люди так не живут… – Всхлипнула второй раз. – Это ненормальные так живут, это два-три придурка твоих дружков, таких же голодранцев, так живут… Нормальные люди уже давно живут цивилизованно. И я хочу жить, как живут нормальные люди. Цивилизованно…
– Цивилизованно? – процедил он с пожирающим сарказмом. – Вот оно, оказывается, как – цивилизованно… Поставить дурацкую бронированную дверь и пластиковые окна!.. А я всегда думал, что цивилизованно – значит, прочитать пусть немного, хотя бы тысячу достойных книжек. И говорить об этих книжках!.. И еще быть порядочным человеком! Но оказывается, цивилизованно – это обрастать говенным ненужным барахлом!.. – Голос его тонул, захлебывался в сарказме. – Значит, уподобиться толстому хомяку вот с такой мордой, – он надул щеки и показал руками их предполагаемую толщину, – который тянет и тянет в свою нору, и все ему мало, все уже он не знает, что бы ему еще такого упереть, сгородить и сожрать… А я должен ради этого что-то придумывать! Ехать в Москву гастарбайтером!.. Бред какой-то!..
Она вдруг, как-то убито ссутулившись, опустилась на стул, и всё – заплакала, сунувшись лицом в ладони.
– Я еще и хомяк. Никому не нужный, растолстевший, страшненький хомяк.
– Что ты выдумываешь, я же не о том! – в замешательстве проговорил он. – Ты же все прекрасно понимаешь… – Он сразу обмяк, устремился к ней, обхватил ее голову, прижал к себе, стал гладить ей волосы, тихо виновато приговаривая: – Ты меня совсем не так поняла. Ты очень даже симпатичная… И ты же знаешь, что я тебя люблю и иной жизни не представляю… В конце концов, я не прав, я что-нибудь придумаю. Дай немного времени – все уладится. Все у нас будет очень хорошо. Поверь мне… Помнишь, как я одно время зарабатывал? И опять что-нибудь придумаю.
Обоим было хорошо известно, что уже ничто не придумается, ничто не поменяется.
По временам он думал, подразумевая прежде всего Ирину и себя: всем ли подходит правило, что если мужчина долго живет с женщиной, то перестает видеть ее цельно. Так, как видел ее много лет назад, еще в самом начале, всю разом, когда его еще могло обволакивать тонкое ощущение, в которое вмещалось неделимое «моя Ира». А потом образ начнет дробиться на мелочи: пальцы, короткие и пухлые, и запястье перехвачено, ну, личико еще ничего, а вот фигура уже поползла, особенно когда садится, бока выпирают, и шея с этой некрасивой складкой, и уже такие явные намеки на раннюю одышку… И так – до абсурда! Утром она могла спросить: «Как я выгляжу?» Он, даже не повернув головы: «Нормально…» – не потому что пренебрегал ею до такой степени, а потому что и правда подспудно знал, как она выглядит – по его мнению, ни так, ни сяк, – и знал, что именно она предприняла для наведения лоска, сколько туши употребила для ресниц, какую кофточку надела, насколько тщательно вычистила сапожки. А у самого не стихает раздражение за какую-то мелочь, о которой невозможно вспомнить полчаса спустя.








